ГЛАВА ШЕСТАЯ

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Рубцов поступил в Литературный институт, когда ему исполнилось двадцать шесть с половиной лет. Детдом, годы скитаний, служба на флоте, жизнь лимитчика-работяги... Это осталось позади. Впереди — неясно! — брезжил успех. Пока же Рубцов был рядовым студентом.

О жизни Рубцова-студента написано столько воспоминаний, что порою трудно отделить правду от слухов, факты от домыслов, и волей-неволей приходится обращаться к архивным свидетельствам.

— 1 —

Свернешь с Тверского бульвара, пройдешь мимо памятника Герцену через двор, в дальний угол, к гаражу... Здесь, в полуподвале, и находилось хранилище институтских документов. Сразу за дверью — металлическая, выгороженная перильцами и оттого похожая на капитанский мостик площадка... Металлическая лестница ведет вниз, к стеллажам, на которых пылятся бесконечные папки и гроссбухи... Часть институтского архива была вообще не разобрана и свалена в соседней комнате прямо на пол. В этом канцелярском, зарастающем пылью море и искал я архивные свидетельства о Рубцове-студенте...

«Проректору Лит. института от студента 1 курса Рубцова Н.

Объяснительная записка

Пропускал последнее время занятия по следующим причинам:

1)  У меня умер отец. На три дня уехал поэтому в Вологду.

2)  Взяли моего товарища Макарова. До этого момента и после того был занят с ним, с Макаровым.

3) К С. Макарову приехала девушка, которая оказалась в Москве одна. Несколько дней был с ней.

Обещаю не пропускать занятий без уважительных причин. 10. XII - 62 г.                                                         Рубцов»

Поверх этой объяснительной записки резолюция: «В приказ. Объявить выговор».

«Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину И. Н. от студента первого курса осн. отд. Рубцова Н. М.

Заявление.

Я не допущен к сдаче экзаменов, т. к. не сдавал зачеты.

Зачеты я не сдавал потому, что в это время выполнял заказ Центральной студии телевидения... Писал сценарий для передачи, которая состоится 9 января с. г.[12]

Прошу Вас допустить меня к экзаменам и сдаче зачетов в период экзаменационной сессии.

7. I — 63 г.                                                         Н. Рубцов»

Резолюция: «В учебную часть. Установить срок сдачи зачетов 15 января. Разрешаю сдавать очередные экзамены».

«Ректору Литературного института им. Горького тов. Серегину от студента 1 курса Рубцова Н.

Объяснительная записка

После каникул я не в срок приступил к занятиям. Объясняю, почему это произошло.

Каникулы я проводил в отдаленной деревне в Вологодской области.

Было очень трудно выехать оттуда вовремя, т.к. транспорт там ходит очень редко.

Причину прошу считать уважительной.

25. 2. 63 г.                                                          Н. Рубцов»

Резолюция: «В учебную часть. Принять к сведению объяснения т. Рубцова».

Приведенные мною объяснительные записки и заявления студента Рубцова несколько не соответствуют образу бесшабашного поэта, который рисуют авторы некоторых воспоминаний.

Вспоминают, например, что в руки ректора Ивана Николаевича Серегина попала веселая эпиграмма Рубцова на самого себя:

Возможно, я для вас в гробу мерцаю,

Но заявляю вам в конце концов:

Я, Николай Михайлович Рубцов,

Возможность трезвой жизни отрицаю.

Иван Николаевич вызвал Рубцова...

—  Это ваше заявление, Рубцов?

— Да...

—  Коля! — с сожалением посмотрел на Рубцова Серегин. — Это же мальчишество!

Рубцов молчал.

Серегин тяжело вздохнул.

—  Иди... — сказал он.

Эти воспоминания записаны со слов самого Николая Михайловича Рубцова и бесспорно, что некая рубцовская «редактура» события тут наличествует. И, безусловно, этот трансформированный в легенде облик более точно отражает состояние души автора «Тихой моей родины...», «Прощальной песни», нежели ставящие двадцатисемилетнего поэта в унизительное положение выкручивающегося школяра объяснительные записки.

Хотя...

Ведь и эти заявления и объяснительные записки — истина.

Та горькая истина, о которой исследователи творчества Рубцова и авторы воспоминаний стараются почему-то не думать...

— 2 —

В архиве Литературного института хранится объемистый фолиант, озаглавленный «Лицевые счета студентов на буквы Н-Э» за 1963 год. Страница номер тридцать два в этом фолианте посвящена анализу материального достатка студента Рубцова.

Записи по-бухгалтерски немногословны и содержательны:

«19 января 1963 выплачена Рубцову стипендия 22 рубля. Удержано 1 руб. 50 коп».

То же самое в феврале, марте, апреле, мае...

Жить на такие деньги в Москве было трудно.

И не разобрать, чего больше — юмора или горечи? — в рассказе Александра Черевченко, вспоминавшего, как Рубцов, вернувшись из института, долго лежал по своему обыкновению прямо в пальто на койке, а потом вдруг неожиданно спросил:

— Саша... А зачем тебе два пиджака? Подумав, Черевченко решил, что второй пиджак ему и впрямь ни к чему.

Тут же пиджак был продан. На выручку купили две бутылки вина, кулек жареной кильки, батон, пачку чая и конфеты-подушечки. Был пир.

Однако вернемся снова к «лицевым счетам»... 25 июня 1963 года Рубцов получил аж 66 рублей — стипендию сразу за три летних месяца. Что и говорить, 62 рубля 50 копеек — три с половиной рубля составили удержания! — не деньги для взрослого, имеющего ребенка мужика. С этими деньгами и уехал Рубцов в деревню. А вот когда вернулся назад, опоздав на занятия, — он задержался в Николе, собирая клюкву, чтобы купить билет, — приказом номер 157 его лишили сентябрьской стипендии, и в сентябре Рубцов не получал ничего...

Точно так же, как и в ноябре... Ну а вскоре его вообще отчислили из института... Всего же, как свидетельствует бесстрастный бухгалтерский документ, за полтора года учебы на дневном отделении Рубцов получил чуть больше двухсот рублей — примерно столько же, сколько он получал на Кировском заводе в месяц.

Конечно, в общежитии Литинститута нищета переносилась легче, но двадцать семь лет слишком большой возраст, чтобы не замечать ее. В москвичах Рубцова раздражало, что друзья специально приводят своих знакомых посмотреть на него.

Как в зверинец...

Сравнение это принадлежит самому Николаю Рубцову.

Как вспоминает Александр Черевченко, в общежитие частенько приходили «кружковцы», иногда задерживались на несколько дней, пили. Погуляв в не обремененной никакими заботами о быте общаги, они уезжали в свою достаточно благоустроенную жизнь. Припомнить, чтобы кто-нибудь приглашал Николая Рубцова к себе домой, Черевченко не сумел...

Делали так москвичи, разумеется, не специально, просто у каждого из них было слишком много проблем с родителями, с родными, чтобы можно было водить гостей из общежития, а главное, за плечами Рубцова была совершенно другая жизнь, и опыт незнакомой московско-ленинградским друзьям жизни выдавал его. Груз этот невозможно было сбросить вместе с пальто в прихожей московской квартиры, этот опыт непреодолимой преградой вставал на пути к сближению. У всех была своя жизнь, у Николая Михайловича Рубцова — тоже своя.

Об этом в шутку — в шутку? — и писал Николай Рубцов в 1962 году в своих апокрифических стихах:

Куда пойти бездомному поэту,

Когда заря опустит алый щит?

Знакомых много, только друга нету,

И денег нет, и голова трещит.

Очень точно передано состояние Николая Рубцова в воспоминаниях Бориса Шишаева.

«Когда на душе у него было смутно, он молчал. Иногда ложился на кровать и долго смотрел в потолок... Я не спрашивал его ни о чем. Можно было и без расспросов понять, что жизнь складывается у него нелегко. Меня всегда преследовало впечатление, что приехал Рубцов откуда-то из неуютных мест своего одиночества. И в общежитии Литинститута, где его неотступно окружала толпа, он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом. Даже его скромная одежда, шарф, перекинутый через плечо, как бы подчеркивали это.

Женщины, как мне кажется, не понимали Николая. Они пели ему дифирамбы, с ласковой жалостью крутились вокруг, но когда он тянулся к ним всей душой, они пугались и отталкивали его. Во всяком случае те, которых я видел рядом с ним. Николай злился на это непонимание и терял равновесие».

— 3 —

Однокурсники, жившие с Рубцовым в одной комнате общежития, вспоминали, что Рубцов знал много страшных историй про ведьм и колдунов и часто рассказывал их по ночам.

Рассказывал глуховатым голосом.

Против окна качались ночные фонари, тени ползали по потолку, и легко было представить их ожившими силами зла — настолько яркими и жуткими были рубцовские истории. Порою однокурсник не выдерживал, вскакивал и быстро включал свет. Рубцов в эти минуты хохотал...

Конечно, Рубцов сам испытывал судьбу, сам из озорства вызывал из сумерек злых духов ночи. В его стихах навязчиво повторяются одни и те же образы ведьмовских чар. Иногда, как, например, в стихотворении «Сапоги мои — скрип да скрип», шутливо:

Знаешь, ведьмы в такой глуши

Плачут жалобно.

И чаруют они, кружа,

Детским пением,

Чтоб такой красотой в тиши

Все дышало бы,                                                      

Будто видит твоя душа                                            

сновидение.                                                           

И закружат твои глаза                                           

Тучи плавные

Да брусничных глухих трясин

Лапы, лапушки...

Но чаще и с каждым годом все грознее и неотвратимее уже не в озорном воображении, не в глубинах подсознания, а почти наяву возникают страшные видения:

Кто-то стонет на темном кладбище,                          

Кто-то глухо стучится ко мне,                                   

Кто-то пристально смотрит в жилище,

Показавшись в полночном окне...

И все это — и пугающая самого Рубцова чернота, и отчаянная нищета, и понимание необходимости, неизбежности своих стихов — сплеталось в единый клубок. И как результат — срывы, те пьяные скандалы, о которых так часто любят вспоминать теперь. Конечно, ничего особенно страшного в этих скандалах не было, и, безусловно, другому человеку они бы сошли с рук. Но не Рубцову... Ему ничего не прощалось в этой жизни. За все он платил, и платил по самой высокой цене...

— 4 —

Как вспоминает Валентин Сафонов, сам факт существования Литературного института не всем был по нраву, и в качестве доказательства приводит высказывание, сделанное Ильей Григорьевичем Эренбургом в 1963 году в частной беседе со студентами Литературного института.

— Горький, который в течение всей своей жизни очень многое делал для развития пролетарской литературы, в последние годы стал ей вредить, — глубокомысленно изрек Илья Григорьевич. — Самой крупной его диверсией было создание Литературного института...

Илья Григорьевич не обладал властью, достаточной для того, чтобы поправить «ошибку» Горького.

Однако нашлись люди, имеющие этой власти в избытке.

В июне 1963 года Литинститут, вернее, очное его отделение было закрыто. Набор очников на новый учебный год отменили. И только уже учившихся пожалели — решили довести до диплома.

— Нам, выходит, повезло, мы — последние из могикан, — грустно констатировал переваливший на второй курс

Николай Рубцов.

Сам по себе этот факт, казалось бы, к Рубцову имеет лишь опосредованное отношение, как и к остальным студентам Литинститута.

Но так только кажется...

Если вдуматься в мысль Ильи Григорьевича, то нетрудно понять, что, будучи чрезвычайно неглупым человеком, диверсией против пролетарской литературы он считал не весь Литературный институт, а только отдельных его представителей, ну, например, таких, как Рубцов...

И это их, в соответствии с руководящими указаниями Ильи Григорьевича, и следовало вычистить из института в первую очередь... Нет-нет...

Конкретно, по поводу Рубцова Илья Григорьевич Эренбург, разумеется, никаких распоряжений не делал. Едва ли он и вообще знал о его существовании... Речь шла о принципе... Так сказать, о самой постановке вопроса...

В центре Москвы происходила диверсия против пролетарской литературы... Советская литература теряла из-за разных деревенщиков свою интернациональную чистоту... Необходимо было, как указывал Илья Григорьевич, пресечь эту вылазку шовинистов в самом зародыше.

Впрочем, ни Рубцов, ни его товарищи-однокурсники и не догадывались тогда о надвигающейся опасности...

«Как-то теплым утром раннего лета мы с Эдиком и Колей решили пойти в Останкино покататься на лодке, — вспоминает Анатолий Чечетин. — К нашей компании присоединились еще ребята. Взяли две лодки. Катались по сравнительно небольшому прудику, веселясь и радуясь солнцу, теплу, молодой нежной зелени вокруг. Сняли рубашки, брызгались водой, догоняли друг друга, брали на абордаж лодку с тремя девушками, работницами молокозавода: опять хохмили, смеялись — отдыхали как-то сообща, живо и непринужденно...

Признаться, я никак не думал, что такой хорошей получится прогулка. Я наблюдал за Колей, как он подставляет лицо лучам солнца; как любуется гармонией дворца и леса; как он чуть деликатнее других по отношению к девушкам, хотя грубости и хамства никто из наших, разумеется, не допускал.

Коля был в белой рубашке с приподнятым воротником, какой-то по-домашнему умытый и обласканный добрым-добрым утренним весенним теплом. И о том, что эта прогулка наша — редкостный подарок судьбы, такого может не случиться больше никогда, подумалось мне в ту пору. Уверен, что и другие ребята, каждый по-своему и в определенный момент встречи, не могли не почувствовать, что в лодке среди нас есть тот, душе которого тяжелее всех нести бремя судьбы, но зато ему уготована необычайнейшая, редко на долю смертного выпадающая долгая-долгая жизнь...»

— 5 —

Лето 1963 года Рубцов провел в Николе...

О его жизни там некоторое представление дает письмо, адресованное Борису Абрамовичу Слуцкому...

«Дорогой Борис Абрамович!

Извините, пожалуйста, что беспокою.

Помните, Вы были в Литинституте на семинаре у Н. Сидоренко? Это письмо пишет Вам один из участников этого семинара — Рубцов Николай.

У меня к вам (снова прошу извинить меня) просьба.

Дело в том, что я заехал глубоко в Вологодскую область, в классическую, так сказать, русскую деревню. Все, как дикие, смотрят на меня, городского, расспрашивают. Я здесь пишу стихи и даже рассказы. (Некоторые стихи посылаю Вам — может быть, прочитаете?)

Но у меня полное материальное банкротство. Мне даже не на что выплыть отсюда на пароходе и потом — уехать на поезде. Поскольку у меня не оказалось адресов друзей (выделено мной. — Н. К.), которые могли бы помочь, я решил с этой просьбой обратиться именно к Вам, просто как к настоящему человеку и любимому мной (и, безусловно, многими) поэту. Я думаю, что Вы не сочтете это письмо дерзким, фамильярным. Пишу так по необходимости. Мне нужно бы в долг рублей 20. В сентябре, примерно, я их верну Вам.

Борис Абрамович! А какие здесь хорошие люди! Может быть, я идеализирую. Природа здесь тоже особенно хорошая. И тишина хорошая. (Ближайшая пристань за 25 км отсюда.)

Только сейчас плохая погода, и она меняет всю картину. На небе все время тучи.

Между прочим, я здесь первый раз увидел, как младенцы улыбаются во сне, таинственно и ясно. Бабки говорят, что в это время с ними играют ангелы...

До свидания, Борис Абрамович».

Понятно, почему придушенный нуждой Рубцов решил обратиться с просьбой о помощи к Борису Слуцкому. О Слуцком он не раз слышал от Станислава Куняева, которого Борис Абрамович опекал. Но Станислав Куняев писал тогда про добро, которое должно быть с кулаками, и это импонировало Слуцкому куда сильнее, чем ангелы, играющие во сне с детьми... Денег Борис Абрамович, разумеется, не послал, но письмо сохранил и за это ему, конечно, великое спасибо...

В письме есть ключевые слова о том, что у Рубцова не оказалось адресов друзей, которые могли бы помочь...

Как страшно это признание...

Как горько было осознавать это самому Рубцову...

Тем более, когда все небо для него затянули грозовые тучи...

Осень шестьдесят третьего года помимо новых стихов принесла Рубцову и неприятности. Впрочем, поначалу они не особенно пугали. Просто жестче стали дисциплинарные меры. То, что сходило с рук раньше, что прощалось еще год назад, теперь неизбежно каралось.

Выписка из приказа № 157 от 24 сентября 1963 года: «2.  За пропуски занятий по неуважительным причинам снять со стипендии на сентябрь месяц следующих студентов: 3. Рубцова Н. 2-й курс».

Выписка из приказа № 203 от 22 ноября 1963 года: «4. Студента 2-го курса тов. Рубцова Н. М. снять со стипендии на ноябрь месяц за пьянки и систематические пропуски занятий без уважительных причин».

И словно итог всего этого:

Приказ по Литературному институту им. Горького

№209

от 4 декабря 1963 года:

«3 декабря с.г. студент 2-го курса Рубцов Н. М. совершил в Центральном Доме литераторов хулиганский поступок, порочащий весь коллектив студентов Литературного института.

Учитывая то, что недавно общественность института осудила недостойное поведение Рубцова Н. М., а он не сделал для себя никаких выводов, исключить за хулиганство с немедленным выселением из общежития.

Проректор Литературного института

А. Мигунов».

Есть какая-то жесткая и неумолимая логика в череде этих приказов...

Нет-нет! Смешно было бы утверждать, что Рубцов не пил и вел себя примерно и тихо.

Увы... И пил... И буянил...

Но не следует забывать и того, что пили и буянили в Литературном институте многие. И, разумеется, администрация института не испытывала никакого восторга по поводу этих пьянок и время от времени принимала меры... Однако, судя по папке с приказами за вторую половину шестьдесят третьего года, никто не карался так строго, как Рубцов.

Так, может быть, скандалы Рубцова отличались каким-то особым размахом?

Нет... Судя по воспоминаниям тогдашних студентов Литинститута, некоторые гуляли и покруче Николая Рубцова, тем более что у них иногда было на что гулять...

Откуда же тогда систематическое, отчасти смахивающее на травлю, преследование?

Откуда это уже почти совсем мстительное: «Исключить... с немедленным выселением из общежития»?

Ведь для большинства студентов выселение из общежития значило лишь разлуку с Москвой. Для Рубцова же это было полной катастрофой, ибо никакой иной, кроме как в общежитии, жилплощади он не имел. И кто-кто, а администрация института прекрасно была осведомлена об этом обстоятельстве. В личном деле подшит тетрадный листок в косую линейку, на котором Николай Рубцов изложил всю свою биографию.

Помимо автобиографии, были в деле Рубцова и выписка из трудовой книжки, и сверенная с паспортом анкета... Так что проректор А. Мигунов, подписывавший роковой для Рубцова приказ, очень хорошо знал, что значит для него «немедленное выселение из общежития».

Возможно, со временем, когда будут опубликованы дополнительные свидетельства и материалы, прояснятся все детали этого рокового в жизни Рубцова события, но и сейчас уже можно восстановить в целом историю первой попытки изгнания поэта из института.

Итак... 3 декабря 1963 года Николай Рубцов совершил «хулиганский поступок», а уже 4 декабря — вот ведь оперативность! — его отчислили из института.

«Приказ об исключении Рубцова, — вспоминает Валентин Сафонов, — вывесили на доску незамедлительно, и в железно продуманных его формулировках действительно фигурировали слова «драка» и «избил».

— Дебошир со стажем! — сказал о Николае Рубцове один из старейших преподавателей. И тут же этот специалист по Достоевскому предложил привлечь поэта к уголовной ответственности.

«Только нам-то, студентам, — вспоминал Валентин Сафонов, — не верилось, что тщедушный, полуголодный и, главное, не терпящий никаких драк Коля Рубцов мог осилить дюжего дядю, немало и с пользой для себя потрудившегося на ниве литературного общепита. Начали собственное расследование.  Выяснилось, что содержание приказа, мягко говоря, противоречит истине. Дело было так. В одном из залов Дома литераторов заседали работники наробраза, скучая, внимали оратору, нудно вещавшему с трибуны о том, как следует преподавать литературу в средней школе. Колю, проникшего в ЦДЛ с кем-то из членов Союза, у дверей этого зальчика задержало врожденное любопытство. Так и услышал он список рекомендуемых для изучения поэтов. Сурков, Уткин, Щипачев, Сельвинский, Джек Алтаузен... Список показался ему неполным.

— А Есенин где? — крикнул Рубцов через зал, ошарашивая оратора и слушателей. — Ты почему о Есенине умолчал? По какому праву?

Тут и налетел на Колю коршун в обличье деятеля из ресторана, ухватил за пресловутый шарфик, повлек на выход... Рубцов, задыхаясь от боли и гнева, попытался оттолкнуть «интенданта», вырваться из его рук.

— Бью-ут! — завопил метрдотель. Подскочила прислуга. При своих, что называется, свидетелях составили протокол, который и лег в основу грозного приказа об исключении».

Ректором тогда был И. Н. Серегин. В памяти многих студентов осталось его худое, изможденное лицо. Серегин был неизлечимо болен. Диагноз: белокровие, рак крови...

Мы уже говорили, что к Николаю Рубцову Серегин относился хорошо, и, перелистывая выписки из приказов, вшитые в дело Рубцова, можно увидеть, что наиболее жестокие кары обрушиваются на голову Николая Михайловича как раз в отсутствие Серегина.

К счастью для Николая Рубцова, в декабре Литературный институт отмечал свой тридцатилетний юбилей...

К юбилею вернулся из больницы Серегин.

Его ли это заслуга или товарищей-студентов, установить трудно, но «дело» Рубцова решено было рассмотреть на товарищеском суде, который состоялся 20 декабря.

Суд (на нем председательствовал Водолагин[13]) после унизительного для Рубцова разбирательства все же «решил войти в ректорат института с предложением о восстановлении т. Рубцова в правах студента и о наложении на него за совершенный проступок строгого административного взыскания с последним предупреждением».

21 декабря Рубцов пишет заявление на имя Серегина:

«Учитывая решение товарищеского суда, прошу восстановить меня студентом института».

А 25 декабря И. Н. Серегин подписывает приказ № 216.

«В связи с выявленными на товарищеском суде смягчающими вину обстоятельствами (выделено мной. — Н. К.) и учитывая раскаяние тов. Рубцова Н. М., восстановить его в числе студентов 2-го курса.

Объявить ему строгий выговор с предупреждением об отчислении из института в случае нового нарушения моральных норм и общественно-трудовой дисциплины».

Мы уже говорили, что Иван Николаевич Серегин был неизлечимо больным человеком. Но надо сказать, что в отличие от многих других администраторов Литературного института он был еще и порядочным человеком.

Тот же Александр Черевченко вспоминает, что, отчаявшись из-за притеснений А. Мигунова (тот не стеснялся даже устраивать обыски в комнатах общежития), уехал он домой в Харьков, плюнув на институт, и здесь через два месяца его разыскал посланец ректора. Он передал Александру Черевченко записку И. Н. Серегина: «Саша! Напиши заявление о переводе на заочное. Через неделю я ложусь в больницу, и оттуда меня уже не выпустят».

Вот и Рубцова Иван Николаевич Серегин спас.

Хотя, если судить здраво, ничего особенного он не сделал. Ведь Литературный институт и задумывался его создателями как особое учебное заведение. Контингент учащихся был не велик и весьма специфичен. Возраст однокурсников Рубцова колебался от двадцати до тридцати лет. За спиной у каждого был свой немалый жизненный опыт, и единые мерки ко всем не подходили.

При И. Н. Серегине и не было единых мерок. В институте царила почти домашняя обстановка. Во всяком случае, гнев начальства легко смягчался, ошибка исправлялась. Так произошло и с Рубцовым. Кара за его, рядовые для студента Литинститута, прегрешения оказалась слишком суровой, и И. Н. Серегин, возвратившись ненадолго в институт, исправил ошибку.

Но так было при И. Н. Серегине. Он спас Рубцова и снова лег в больницу. Теперь уже навсегда...

Теперь спасать Рубцова стало некому.

— 6 —

И снова удивляешься, как точно совпадает судьба Николая Рубцова с историей страны.

В начале шестидесятых ужесточается общая обстановка в стране...

Прежние полулиберальные отношения уходят из оборота. Каждый конкретный человек становится интересным для системы не своей неповторимой человеческой сущностью, а лишь как исполнитель определенной социальной роли.

В разных учреждениях это проходило по-разному и в разное время. В Литературном институте процесс бюрократической унификации студентов совпал с последними месяцами работы в институте И. Н. Серегина.

Новую институтскую администрацию Николай Рубцов не устраивал уже потому, что не умел в нужную минуту сделаться незаметным, выпирал из любых списков и реестров.

Нет, он не был каким-то там бунтарем...

Просто, если обычного дебошира можно было все-таки как-то приструнить, то случай с Рубцовым оказался тяжелее. Никакие нравоучения, никакие собеседования не могли помочь ему преодолеть безнадежную нищету и неустроенность...

Зловещею птицей мелькает в это время в судьбе Николая Михайловича Рубцова его будущая убийца — Д.

В конце апреля 1964 года она возвращалась из отпуска в Воронеж.

«Со мной, — пишет она, — было несколько пол-литровых банок хмельного деревенского пива, которое варил к 1 Мая отец. Мне хотелось угостить одну знакомую московскую семью, но их не оказалось дома. Почему-то я вспомнила про Рубцова и позвонила ему в общежитие. Он случайно оказался дома. Мы встретились. Он неприятно поразил меня своим внешним видом. Стало ясно, почему он оказался дома. Один его глаз был почти не виден, огромный, фиолетовый «фингал» затянул его, несколько ссадин красовалось на щеке. На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко неопределенного цвета болталось на нем. Я еле пересилила себя, чтобы не повернуться и тут же не уйти. Но что-то (здесь и дальше выделено мной. — Н. К.) меня остановило...

В гостинице он сидел у окна и медленно, с наслаждением глотал пиво. Мне было как-то неуютно, тревожно, я часто выбегала в коридор, а возвратившись, неестественно много болтала о каких-то пустяках. А все это шло оттого, что я боялась, чего-то боялась. Я боялась, что, не дай бог, Рубцов заговорит о чувствах. Товарищ — да, друг — да, но не более!»

Не более...

Чрезвычайно важно запомнить, что Д. с самого начала знакомства относилась к Рубцову весьма и весьма оскорбительно для него...

«Никаких свойств, — писала она, — присущих мужчине, настоящему мужчине, мне, казалось, в нем не было».

Признание потрясающее...

В конце шестидесятых, как мы знаем, пересилить это свое отношение или, по крайней мере, замаскировать его помогло Д. желание погреться в лучах растущей славы Рубцова, но в 1964 году никакой славы не было и в помине, и д. выпустила поэта из своих цепко-когтистых рук...

Так же, как Д., Николая Михайловича Рубцова воспринимали многие.

Он все время с какой-то удручающей последовательностью раздражал почти всех, с кем ему доводилось встречаться.

Раздражал одноглазого коменданта общежития, прозванного Циклопом...

Раздражал официанток и продавцов, преподавателей института и многих своих товарищей...

Раздражало в Рубцове несоответствие простоватой внешности с тем сложным духовным миром, который он нес в себе...

Раздражение в общем-то понятное.

Недоброжелатели Рубцова ничего бы не имели против, если бы Николай Михайлович по-прежнему служил на кораблях Северного флота, вкалывал бы на заводе у станка или в колхозе. Или вообще сидел бы где-нибудь в темном коридоре...

Это, по их мнению, и было его место.

А Рубцов околачивался в стольном граде, учился в довольно-таки престижном институте, проникал даже — ну, посудите сами, разве это не безобразие?! — в святая святых, в Центральный дом литераторов. Разумеется, люди покрупнее, поопытнее понимали, кто такой Рубцов, но таких людей в окружении поэта было немного, и новая администрация Литературного института не относилась к их числу.

— 7 —

То, что произошло с Рубцовым в июне 1964 года, настолько невероятно, что любой пересказ будет выглядеть как грубая ложь. Поэтому я и вынужден воспроизвести здесь тексты документов, которыми была нагружена покатившаяся на Николая Михайловича Рубцова «телега».

Напомню только, что Рубцов успешно сдал весеннюю сессию за второй курс и, как явствует из приказа № 101 от 22 июня 1964 года, был переведен на третий курс.

Аттестуя его, поэт Н. Н. Сидоренко дал ему на этот раз блестящую характеристику: «Если бы вы спросили меня: на кого больше всех надежд, отвечу: на Рубцова. Он — художник по организации его натуры, поэт по призванию». Уместно будет напомнить здесь, что крупные подборки стихов Николая Рубцова уже были заверстаны в журналах «Юность» и «Октябрь». И вот...

«Гл. администратору ЦДЛ от метрдотеля ресторана.

Докладная записка

Довожу до Вашего сведения, что 12 июня 1964 г. трое неизвестных мне товарищей сидели за столиком на веранде, который обслуживала официантка Кондакова. Время уже подходило к закрытию, я дал распоряжение рассчитываться с гостями. Официантка Кондакова подала счет, тогда неизвестные мне товарищи (здесь и дальше выделено мной. — Н. К.) заявили официантке, что они не будут платить, пока им не дадут еще выпить. Официантка обратилась ко мне, я подошел и увидел, что товарищи уже выпивши, сказал, что с них довольно и пора рассчитаться, на что они опять потребовали водки или вина, тогда я обратился к дежурному администратору, которая вызвала милицию. Когда приехала милиция и попросила, чтобы они уплатили, — один из них вынул деньги и сказал — «деньги есть, но платить не буду, пока не дадут водки». Время было уже 23.30, и буфет закрыт.

После долгих уговоров один из них все же рассчитался, и они были выпровожены из ЦДЛ.

16. VI. 64                                                               Казенков».

Докладная записка заверена круглой печатью Центрального дома литераторов...

Вот такой документ...

Составлен он был четыре дня спустя после происшествия, когда дело об очередном «дебоше» Рубцова уже закрутилось вовсю, и, следовательно, у нас нет никаких оснований предполагать, что метрдотель Казенков скрывает какие-то иные «хулиганские» действия посетителей, кроме тех, что указаны в докладной. Поэтому-то и позволяет его «Записка» почти с документальной точностью восстановить все детали «недостойного поведения» Рубцова в тот вечер.

Рубцов вместе с двумя товарищами (имена их так и остались неизвестными) после экзамена по советской литературе зашел в ЦДЛ — «отдохнуть», как напишет он в объяснительной записке.

Сели за столик, заказали какую-то еду, бутылку вина. После пересчитали свои рублевки и трешки и решили заказать еще выпивки. В принципе, кроме того, что пить вообще вредно, ничего криминального, ничего особенного в их поведении не прослеживается...

И вероятно, ничего примечательного и не произошло бы в тот вечер, если бы не обладал Рубцов, как мы уже отмечали, прямо-таки удивительной способностью раздражать обслуживающий персонал, даже если и вел себя тихо и скромно.

Феномен этот можно объяснить только особой холуйской безжатостностью разных администраторов и официантов к слабому. Опытным, натренированным взглядом они сразу различали, что здесь, за столиком в ресторане, Рубцов не на своем месте, что он не свой человек. Эти жиденькие прядки волос, этот заношенный пиджак... У Рубцова даже подходящей одежды не было, чтобы укрыться со своей беззащитностью от безжалостного, пронизывающего взгляда. А коли беззащитен — в этом и заключается холуйская психология! — значит, на нем и можно сорвать накопившееся за день раздражение.

Разумеется, набегавшуюся за день официантку Клаву Кондакову, красивые глаза которой до сих пор помнят пожилые посетители цедээловского ресторана, можно понять.

Уставшая, задерганная, Клавочка все чаще раздраженно косилась на столик, за которым сидели и пересчитывали измятые рублевки и трешницы молодые люди — явно не богатые, явно не влиятельные.

Нет! Клавочку раздражали и другие клиенты, но это — известные люди, им, пересиливая раздражение, она была обязана улыбаться, чтобы не нарваться на неприятность, там приходилось делать вид, будто тебе самой доставляет удовольствие угождать им...

И от этого еще сильнее становилось раздражение против этих троих, которые просительно и жалко улыбаются, комкая в потных руках рублевки...

И поэтому — погрубее, порезче! — «Платить будете?!»

А в ответ снова просительные, заискивающие улыбки — не успели обзавестись молодые люди невозмутимостью и величественными манерами завсегдатаев ресторанов... Да и сюда-то попали случайно, показали вместо пропусков студенческие билеты, на корочках которых написано «Литературный институт имени А. М. Горького при Союзе писателей СССР». Их пропустили на вахте, но могли ведь и не пустить... Так вот, заискивающие улыбки и неуверенное, нерешительное:

— А можно еще заказать... Водочки...

—  Нельзя! — режет официантка, которой надоело бегать, надоело подавать на столики водку. — Будете платить?!

Ну, конечно, будут. И уже комкают невзрачные студенты трешки и рублевки, соединяя их под изничтожающим взором официантки в общую кассу. О, как ненавидела сейчас прекрасноглазая Клавочка всех своих пьющих и жрущих с утра до вечера клиентов! И тут из-за соседнего столика — барственный голос:

—  Клавочка! Принесите-ка еще триста граммов...

И сразу — поверх раздражения — угодливая улыбка:

—  Сейчас! Одну минуточку!..

И, действительно, оставив невзрачных клиентов разглаживать скомканные рублевки, бежит Клавочка в буфет, и оттуда, такая легконогая, такая большеглазая, сияя улыбкой, к соседнему столику с графинчиком на подносе... А потом назад к троице — ну, чего они копошатся, чего застыли, раскрыв рты? — и с ходу:

—  С вас восемь семьдесят! А в ответ:

—  Вы нам, пожалуйста, принесите все-таки еще бутылку водки!

И ведь этак с нажимом говорят, хотя и дрожат голоса от страха.

— Я сказала: нет водки!

—  Ну, тогда вина...

—  Вина тоже нет!

И все это: они — тихо, чтобы не услышали, а она — громко, в полный голос. И уже оглядываются завсегдатаи ресторана, скучающе пытаются рассмотреть: кто это там, кто такие, как попали сюда? И нашей троице за столиком уже и водки не надо, но ведь и уходить оплеванными кому хочется?.. И тогда, как последний аргумент:

— А мы платить не будем, пока не принесете!

Не надо, не надо бы говорить этого, и уже понимают они, что не надо бы, но — поздно, уже захлопнулась западня.

— Ах, вы платить не будете! — торжествующе, на весь зал звенит голос Клавочки, и уже не исправить ничего, потому что Клавочка торопливо скрывается за дверями, ведущими в служебные помещения.

И совсем неуютно становится за столиком. Напряженно, стараясь не смотреть друг на друга, чтобы не выдать свой страх, сидят приятели. Самое лучшее сейчас — положить деньги на столик и уйти, но как уйдешь, когда начинается такое?

Вот и метрдотель появился. Он идет и поначалу — метрдотель еще не видит: кто там за столиком? — лицо его величественно и беспристрастно. Не меняя выражения лица, можно публично сделать строгий выговор официантке, а посетителям улыбнуться приветливо: «Все хорошо? Сейчас ваш столик другой официант обслужит. Отдыхайте, на здоровье...» Но вот метрдотель уже разглядел все. На его величественном лице появляется улыбка. Ах, Клавка, ах, стерва!

— Что же вы так, молодые люди? — предвкушая потеху, спрашивает метрдотель.[14] — Если денег нет, не надо в рестораны ходить... Теперь придется вас в милицию сдать.

И снова оглядываются из-за соседних столиков — хотя там свои разговоры идут, там свои дела и некогда в чужие заботы вникать! — но оглядываются...

Переглядываются презрительно-недоуменно... Что же делается-то такое, товарищи? Проникли в ресторан неизвестно каким образом, а самим и платить нечем! Возмутительно! Что это за порядки такие в ЦДЛ наступили? Правильно Илья Григорьевич говорит, это не институт, а настоящая диверсия против интернационала... Хорошо, что закрывают его! Правильно!

И возмутившись внутренне, снова к своим разговорам, к своим заботам...

Все это игра... Игра для вымотавшейся за день официантки Клавы Кондаковой, игра, так сказать, небольшая разрядка после утомительного дня для метрдотеля Казенкова... Вот только для испуганных студентов все это не игра... И совсем уже не игра для строго-настрого предупрежденного-перепредупрежденного Рубцова.

В объяснительной записке 18 июня он напишет: «Неделю назад я зашел в ЦДЛ с намерением отдохнуть после экзамена, посмотреть кино, почитать. Но я допустил серьезную ошибку: на несколько минут решил зайти в буфет ЦДЛ и в результате к концу вечера оказался в нетрезвом состоянии. Работниками милиции у меня был взят студенческий билет». Ну а пока ситуация развивается словно по сценарию. Уже и рады бы заплатить ребята, но некому заплатить. И метрдотель, и официантка убежали встречать милицию... И милиция — у милиции, наверное, нюх на такие ситуации? — появляется мгновенно. И может быть, и не хочется милиционерам участвовать в затеянной склоке: ведь никто не бьет посуды, драки нет, все чинно и спокойно, и жалкие рублевки, чтобы уплатить по счету — ничего, небось, не сберегли для милиционеров! — лежат на столе, но — что же делать? — служба... И нужно проверить документы, нужно вывести неугодных посетителей из ЦДЛ.

— Идите, идите, ребята...

Момент вывода нашей троицы из ЦДЛ — весьма важный и чрезвычайно загадочный.

Именно здесь, возле вахты, бесследно исчезают двое участников «дебоша», и остается только Рубцов. Он один и фигурирует далее в обвинительных документах...

«Директору Дома литераторов

тов. Филиппову В. М.

от ст. контролера Прилуцкой М. Г.

Докладная записка

Довожу до вашего сведения, что во время моего дежурства 12. VI. 64 г. после 23 часов ночи подходит ко мне метрдотель ресторана и говорит, что три человека, сидящие за столиком в ресторане, отказываются платить счет. Придется вызывать милицию.

Войдя в ресторан, я узнала одного из сидящих, это был студент Литинститута т. Рубцов Н. М.

На предложение оплатить счет — три товарища заявили, что счет они оплатят после того, как будет подана еще одна бутылка вина. В продаже вина им было отказано, и я вызвала милицию.

По приходу милиции счет был оплачен (выделено мной, орфография — автора записки. — Н.К.). Удостоверена личность этих людей; все они оказались студентами Литинститута.

Вот при каких обстоятельствах студенческий билет т. Рубцова был отобран милицией и оказался у меня и передан руководству Дома литераторов.

16. VI. 64.                                     ст. контролер Прилуцкая»

И опять-таки — круглая печать Центрального дома литераторов.

Докладная записка М. Г. Прилуцкой существенно проясняет загадочное исчезновение двух участников «дебоша». Прилуцкая сама пишет, что, «войдя в ресторан, узнала одного из сидящих, это был студент Литинститута т. Рубцов Н. М.», и именно Рубцов-то, а вернее, возможность впутать его в новый скандал привлекла ее, по-видимому, в этой истории.

Ресторанная склока, затеянная официанткой Клавой Кондаковой, именно с этого момента начинает приобретать зловещий оттенок и все более смахивает на расправу над Рубцовым, сумевшим полгода назад выпутаться из уже захлопнувшихся силков.

«Директору ЦДЛ тов. Филиппову Б. М.

Докладная записка

12 июня в 23 ч 15 мин к дежурному администратору Леонидовой Э. П. и старшему контролеру Прилуцкой М. Г. обратилась официантка ресторана Кондакова К. А. с просьбой вызвать милицию, так как три посетителя не расплачиваются, требуют еще спиртного и ведут себя вызывающе.

По приходе милиции инцидент в основном был улажен, но в вестибюле был задержан один из этих посетителей, и выяснилось, что все они студенты Литинститута, а задержанный оказался известным по своему скандальному поведению в ЦДЛ студентом Рубцовым Н. М. Вопрос об исключении его из Литинститута ставился осенью 1963 г. в связи с дебошем в пьяном виде в ЦДЛ.

В апреле—мае 1964 г. я дважды просил Рубцова покинуть здание ЦДЛ, куда он приходил с писателями, причем 2-й раз он в компании с Кунаевым и Переделиным (очевидно, имеется в виду Передреев. — Н. К.) оскорбили писателя Трегуба (Трегуб Семен Адольфович, критик, вел в Литературном институте спецкурс по творчеству Николая Островского. Н. К.).

У Рубцова отобран студенческий билет, который прилагается к докладной.

Прошу Вас принять соответствующие меры.

Помощник директора ЦДЛ                             Сорочинский»

Круглая печать.

Перечитывая эти докладные записки, можно заметить, как постепенно сгущаются краски вокруг в общем-то безобидного происшествия.

Вот и в докладной записке Сорочинского появляется Фраза «ведут себя вызывающе», отсутствовавшая в докладных метрдотеля и Прилуцкой. Привлекаются и какие-то другие события, которые, если и имели место, то не в тот, роковой для Рубцова вечер.

«Дирекция Литературного института имени Горького. Копия: Секретариат Правления Союза писателей СССР

тов. Воронкову К. В.

В письме № 19/29 от 4 декабря 1963 г. дирекция ЦДЛ ставила вопрос о хулиганском поведении в ЦДЛ студента В/института Н. М. Рубцова, учинившего в нашем клубе в пьяном виде дебош.

Н. М. Рубцову было категорически запрещено посещение Центрального Дома литераторов, он был исключен из состава студентов Литинститута, но в дальнейшем почему-то восстановлен (выделено мной. — Н. К.).

В апреле и мае 1964 г. студента Рубцова дважды пришлось удалять из ЦДЛ, а 12 июня с. г. это пришлось сделать уже при помощи милиции, так как, напившись в ресторане, он и компания, с которой он находился, отказались оплатить заказанный им ужин...

Дирекция ЦДЛ вынуждена вновь просить дирекцию Литинститута им. Горького принять меры в отношении студента Н. М. Рубцова и поставить нас в известность.

При сем прилагаю студенческий билет Н. М. Рубцова, отобранный у него милицией, и докладные записки дежурного секретаря ЦДЛ тов. Прилуцкой, пом. директора тов. Сорочинского и метрдотеля ресторана тов. Казенкова.

Директор ЦДЛБ.                                                    Филиппов.

17 июня 1964 г.»

Как писала в своей докладной записке М. Г. Прилуцкая, «счет был оплачен». Но, похоже, у Сорочинского, Прилуцкой, Филиппова был свой счет к Николаю Рубцову, и поэту предстояло «сплотить» по нему сполна.

И стоит ли удивляться, что эта компания чиновников от ресторана очень легко нашла общий язык с чиновниками от Литературного института.

18 июня 1964 года у Рубцова была взята объяснительная записка по поводу случившегося.

Что нужно было объяснить ему?

То, что они хотели купить втроем еще одну бутылку вина?

Впрочем, сам факт происшествия никого не волновал. Нужна была причина, повод...                                                   

25 июня 1964 года проректор А. Мигунов наложил на объяснительной записке Рубцова резолюцию: «За систематическое появление в нетрезвом виде в ЦДЛ и недостойное поведение отчислить из числа студентов очного отделения».

Напомним, что резолюция эта появилась уже после того, как Рубцова перевели на третий курс.

Нет сомнения, что прежний ректор института И. Н. Серегин не допустил бы такого поворота дела — ведь ничтожным, надуманным был сам повод для исключения Рубцова. Но это Серегин. Нравственные и духовные качества нового главы института не сильно отличались от психологии ресторанных официантов и администраторов.

«26 июня 1964 г.                                 Союз писателей СССР

Консультанту Секретариата правления СП СССР

тов. Соколову Б. Н.

Уважаемый Борис Николаевич!

В ответ на Ваше письмо от 24 июня с. г. сообщаю, что Рубцов Н. М. после дебоша, учиненного им в ЦДЛ в декабре месяце, был строго осужден всем коллективом института. На заседании товарищеского суда он давал обещание, что исправится. Однако он продолжал нарушать дисциплину. Его еще раз предупредили на комиссии по аттестации студентов 2-ого курса. Несмотря на принятые меры общественного воздействия, Рубцов Н. М. снова недостойно вел себя 12 июля (июня. — Н. К.) с. г. в ЦДЛ.

За систематическое появление в нетрезвом виде в ЦДЛ и недостойное поведение Рубцов Н. М. исключен из числа студентов очного отделения. Тов. Рубцов просит разрешить ему заниматься без отрыва от производства. Если он осознает свою вину, положительно проявит себя на производстве, можно будет рассмотреть вопрос о зачислении на заочное отделение.

Проректор                                                          А. Мигунов».

Едва ли случайно совпадение даты письма Б. Н. Соколова, кстати сказать, отсутствующего в деле, и даты резолюции А. Мигунова на объяснительной записке Николая Рубцова. Как ни грозны были украшенные круглыми печатями Документы, которые пришли в институт из ЦДЛ, видимо, 18 июня — в этот день и заставили Рубцова написать объяснительную записку, — но все же и за круглыми печатями невозможно было скрыть всю смехотворность так называемого «дебоша». И хотя и тяготел А. Мигунов по своей сущности ко всем этим сорочинским-прилуцким-филипповым, но без приказа он не решился бы исключить Рубцова.

Этот приказ и поступил, по-видимому, 24 июня в письме неведомого нам консультанта из Союза писателей СССР.

И тут опять надобно сделать отступление...

Мы говорили, что Рубцов раздражал многих представителей литературной и окололитературной публики своими не богемными манерами, своим простецким видом... Но не будем забывать и того, что раздражение это многократно усиливалось из-за успехов Рубцова.

Как явствует из воспоминаний Бориса Укачина, стихи Николая Рубцова в «Октябре», кроме Вадима Валериановича Кожинова, пробивал не кто иной, как будущий редактор «Континента» Владимир Максимов, сделавшийся тогда на короткое время членом редколлегии «Октября».

«Николай Рубцов, чуть-чуть прикрыв ресницами глаза, читал ему свои стихи. Владимир Емельянович, ладонь правой руки положив на правую же щеку, с добрым вниманием слушал стихи нового для него поэта-гостя, повторяя после каждого прочитанного: «Хорошо. Молодец!.. Я их отнесу в «Октябрь». Пусть попробуют отказаться, не печатать!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.