ДОМ
ДОМ
Довольно рано я начал жить один.
То есть сначала я жил вместе со своей бабушкой в крохотной однокомнатной квартирке на Комсомольском проспекте. За стеной, в нормальной квартире, жили родители с маленькой моей сестрой — мама каким-то образом все это устроила путем хитроумных обменов.
Бабушка умерла, и я остался в квартирке один. Кухня у меня отсутствовала, так как мама настаивала, чтобы ел я у них и по возможности на ее глазах, и из кухни получилась вторая, совсем уже малюсенькая комната.
У одной стены стояло пианино, а у другой — старая немецкая фисгармония, доставшаяся мне от уехавшего в Америку Фокина. Между инструментами оставалась узкая щель, в которую с трудом входил вращающийся табурет, и можно было, поворачиваясь на 180 градусов, играть то на одном, то на другом.
В другой комнате располагался маленький диванчик, у которого сбоку выдвигалась полочка, на нее клалась подушка со спинки того же диванчика, и он становился соизмеримым с человеческой длиной — на нем можно было спать. Правда, в этом случае в комнату было уже не войти, не выйти — полочка с подушкой перекрывала дверь.
Еще в комнате находилась радиола «Симфония» — шик начала семидесятых — две здоровенные колонки на рахитичных ножках, затянутые веселенькой желтой тканью, и между ними — длинный гроб с музыкой. «Симфония» осталась у меня от уехавшего в Америку Игоря Саульского.
(Отъезды, кстати, тогда были совсем не то, что сейчас. Человек уезжал на другую планету, и было совершенно ясно, что не увидимся мы уже никогда. К тому же любой отъезд рассматривался как акт безусловно антисоветский, поэтому до последней минуты о нем говорилось только шепотом или не говорилось вообще — из желания не навредить ближним. Да и себе: между прочим, советская власть неохотно расставалась со своими сыновьями, могла в последний момент передумать и не отпустить. Поэтому ходил человек как ни в чем не бывало, общался, шутил, только, может быть, иногда казалось — нервничает как-то, а потом вдруг приглашал тебя на проводы, и в квартире уже пусто, потому что продана и мебель и квартира, и в кармане у него билет на утренний самолет, и прощались навсегда, и все равно гуляли шепотом и все время выглядывали с балкона — не стоит ли у подъезда какая-нибудь черная «Волга».)
Еще в комнате была книжная полка, и у окна — стол с чертежной доской и рейсшиной. Я уже учился в Архитектурном, и отец, когда делал проект дома, приходил работать ко мне.
Из всей «Машины» я был единственным обладателем такой роскоши, как отдельная квартира, поэтому сидели все у меня.
Еще можно было сидеть во дворе или в подъезде — для посещения четырех имевшихся в Москве кафе — «Московское», «Космос», «Метелица» и «Октябрь» — требовались деньги: рубль — швейцару за вход, так как мест нет, и хотя бы рубль тридцать две на девичий коктейль с замысловатым названием «Шампань-коблер». Мужской коктейль, «Юбилейный» — коньяк с ликером — стоил уже рубль восемьдесят пять. В домашних условиях на эти деньги можно было упиться портвейном. (Огнетушитель «Розового противного» — рубль двадцать семь!) К тому же в «Московское» нас, молодых и волосатых, еще как-то пускали, а в остальные — не всегда.
Сидение у меня состояло из выпивания упомянутого напитка, слушания музыки и споров о ней же. В подвале дома находилась непонятная пустая комната, и одно время мы там репетировали — пока не взвыли жильцы.
К сидениям нашим родители мои относились на удивление лояльно. Иногда приходили девушки, но тут мама проявляла потрясающую бдительность. Невероятным образом по щелчку замка — как я его ни смазывал — она определяла пол и количество моих гостей, даже если дамы шли от лифта, сняв туфли и неся их в руках. Тут же раздавался телефонный звонок, и мама интересовалась, что это девушки делают так поздно в гостях и не пора ли им домой. Не ошиблась она ни разу. Конечно, можно было не отпирать дверь и пойти на конфликт, но праздник все равно оказывался испорченным. Как мне иногда удавалось ее перехитрить — одному Богу известно.
Потом я вдруг женился и переехал на Ленинский проспект. Но к этому моменту началась гастрольная жизнь, и ощущение дома перенеслось скорее на гостиницы, чем на новую квартиру — в ней я проводил меньше времени.
Я до сих пор обожаю гостиницы. Мне кажется, я совершенно спокойно мог бы в них жить, переезжая с места на место и не заботясь домом, в который нужно возвращаться.
Во-первых, я очень люблю путешествовать. Причем путешествие люблю именно за отъезд, а не за возвращение. Во время поездки звонки домой даются с трудом: мне все время кажется, что там какие-то неприятности, а я все равно не смогу помочь, находясь далеко, и только изведу себя и близких. Номер гостиницы — идеальная вещь, если тебе надо работать, а, допустим, не очень хочется: дома у тебя масса соблазнов на что-нибудь отвлечься, а в номере отвлечься не на что — нет ничего лишнего. И телефон молчит и не приводит тебя в исступление, как это бывает дома, когда час не можешь отойти от него больше чем на два шага, отвечая на всякую ерунду, а выключить все равно не можешь — а вдруг что-то важное и срочное, а тебя не найдут?
Всю жизнь завидовал людям, которые легко выключают телефон. Хотя если задуматься — почему это человек, звонящий по телефону, приобретает такое преимущество в праве на контакт? Вот вы сидите за столом, и в гостях у вас очень хорошие люди, и пошла замечательная беседа, и вдруг — звонок, и вы прерываете дорогого вам человека на полуслове, ставите на стол рюмку, опрокидывая стул, бежите к ненавистному аппарату и слышите абсолютно неинтересный вам голос: «Привет. Ну, как у тебя дела?» (А есть категория знакомых, которые умудряются звонить тебе исключительно в таких ситуациях.) Все это равносильно тому, что вдруг открылась дверь, вошел некто и, перебивая всех, заговорил о своем. И все равно бежим к телефону!
Но вот интересно — в гостинице я могу выключить телефон с легким сердцем. Все равно для всех я уехал, а если что-то очень нужно своим — я в соседнем номере, постучи в дверь. А если ты на гастролях со своей командой, то гостиница дает идеальные возможности как для общения, так и для самоизоляции. Две минуты — и мы вместе, и еще позвали, кого не хватает, и не надо ему ехать к нам из Чертанова, он этажом выше, а устал — в двух шагах твой номер, а там уже кем-то все прибрано, постель заправлена и в ванной чистые полотенца.
Конечно, гостиницы, в которых мы останавливаемся сегодня, это совсем не те гостиницы, в которых мы жили в восьмидесятом — с запахом дуста и горелого лука из буфета, который закрылся за десять минут до твоего возвращения с концерта.
Вообще надо было очень сильно ненавидеть человека, чтобы придумать во всех деталях гостиницу советских времен. Отголоски этой ненависти я наблюдаю до сих пор — если номер двухкомнатный (так называемый полулюкс), то непременно телефон и телевизор будут стоять в одной комнате, а кровать — в другой. Ну какой идиот смотрит телевизор, сидя на стуле?
Бдительность швейцаров не знала границ. Визитки при входе проверяли, как пропуска на секретный объект. Для проведения в гостиницу знакомых (преимущественно женского пола) существовали разные способы.
Проще всего было отдать свою визитку даме, а самому идти чуть сзади, устало улыбаясь и пряча лицо в цветах. Следовало, правда, учитывать, что в некоторых гостиницах в свете борьбы именно с этим способом визитки различались на мужские и женские — скажем, голубые и розовые.
В большой компании практиковался метод под названием «Константин Заслонов» — когда шесть человек плотно окружали швейцара, тряся визитками и одновременно крича: «А который сейчас час? А на каком этаже буфет? А что, он уже не работает? А как пройти в библиотеку?» В этот момент девушки, пригнувшись, просвистывали в лифт. Правда, если все это удавалось, это еще не означало окончательной победы — дежурная по этажу, учуяв подозрительное, могла стукнуть вниз администратору, и тот вызывал милицию, и милиция вламывалась в номер с криками: «Проверка! Почему темно?»
Вопросы питания решались проще. На случай, когда директору коллектива не удавалось договориться с официантками ресторана, любящими молодежное искусство, чтобы нам оставили чего-нибудь в кастрюльке, у нашего осветителя Саши Заборовского был специальный чемоданчик. Содержимое его включало электроплитку, кипятильник, кастрюльки и сковороду. Поскольку все перечисленное было строжайше запрещено к хранению в номерах гостиницы (вплоть до выселения), то чемоданчик каждый день уносился на концертную площадку, а после концерта приносился обратно. Кроме электроприборов и посуды, в чемоданчике хранились соль, перец и запас сухих супов в пакетиках — так называемый «суп-письмо». Какие-то исходные продукты покупались днем, и в принципе этим можно было закусывать.
Что касается водки, то в целях сокращения ее потребления, а также в целях повышения материального благосостояния Заборовский создал следующую схему. Днем он покупал несколько бутылок водки в магазине по 4.12 и прятал их в тумбочку. Ночью, если все, принесенное другими, кончалось, а продолжить хотелось безудержно, Заборовский открывал тумбочку и продавал оттуда сам себе бутылку водки, но уже по ресторанной цене — 8.00.
Он заработал кучу денег.
Удивительное это ощущение — когда ты стоишь за кулисами, и тебе выходить через десять секунд, и у тебя отвратительное настроение, и что-то болит, и ты только что вдрызг разругался со своим директором, и ненавидишь и свою музыку, и самого себя, и выталкиваешь себя на сцену, и через каких-то полтора часа уже совсем другим человеком — мокрым и счастливым — бежишь обратно в гримерку, а зал еще ревет, а еще через двадцать минут ты уже в гостиничном номере, и стол накрыт простыми и правильными вещами, и водочка разлита, и вокруг тебя самые близкие и хорошие люди, и ты опять сделал вместе с ними чудо, и ничего у тебя уже не болит, и даже директор твой не такой уж засранец, и просыпаешься на следующее утро и думаешь — что же так хорошо?
В гостиничные рестораны мы не ходили. Во-первых, это было дорого. Во-вторых, до закрытия оставалось полчаса, и разгул отдыхающих был в апогее. Если все-таки выбора не было и поход в ресторан становился неизбежным, то следовало помнить о трех ошибках, возможных при посещении.
Если тебя окликали по имени и ты оборачивался, то ты совершал первую ошибку. После этого к тебе подходил местный житель и говорил примерно следующее: «Андрей Вадимович, извините, пожалуйста, я понимаю, что вы устали и все такое, но моя жена без ума от ваших песен, а у нее сегодня день рождения, вы не подойдете на секунду буквально к нам за столик ее поздравить?» И если ты соглашался, то это была вторая ошибка. На своей территории тон местного жителя менялся. «Андрюха, можно я на „ты“? Я смотрю, ты такой простой парень, а мне всякую херню про тебя рассказывали. Слушай, давай выпьем — ты мужик и я мужик!» И если ты, мечтая уйти, выпивал, это была третья ошибка. Ибо дальше следовало: «Андрюх, слышь, иди спой чего-нибудь! Ты чего, в натуре, не русский, что ли?»
До сих пор ненавижу рестораны с музыкой.
Переезд на Ленинский проспект совпал с покупкой машины. У нас в семье никогда не было автомобиля, и вообще мне казалось, что машины имеют какие-то совсем другие люди, и я, в общем, не видел себя в их числе. Хотя момент это был чисто психологический — у Валеры Ефремова, скажем, уже были «Жигули» кирпичного цвета, и он даже ездил на них с Кутиковым на юг.
Предчувствуя далекое неизбежное, я на всякий случай окончил гаишные курсы где-то на окраине Москвы и получил права, но они так и валялись без дела. Узнав, что у меня есть права, мой товарищ Мартин дал мне порулить (он сам настоял, правда!), и я тут же въехал в стоящий у обочины «Москвич». Мартин очень расстроился, а я утвердился в мысли, что нечего заниматься не своим делом.
И вот наш директор Валерий Ильич убедил меня в том, что время пришло. И тут же продал мне свою подержанную шестую модель «Жигулей». Валерий Ильич был очень решительный и напористый человек — я даже не успел навязать ему дискуссию на тему «нужна ли мне машина». Он сказал, что с деньгами мы разберемся потом, велел мне взять с собой права и повез меня к черту на рога. У черта на рогах оказался автосервис, где уже довинчивали его готовую к продаже «шестерку». Она была белого цвета и очень, между прочим, по тем временам неслабая. Демонстративно не обращая внимания на мою робость, Валерий Ильич удостоверился в том, что я не путаю тормоз с газом, усадил меня за руль, вложил в руку ключи, пожелал счастливо добраться и захлопнул дверь снаружи.
Окаменев от ужаса, я медленно выкатился на какой-то проспект. Имея очень приблизительное понятие о направлении, в котором надо следовать, я пристроился в зад первому же автолюбителю и решил, что если буду двигаться за ним, как тень, сохраняя дистанцию, то мне по крайней мере ничего не грозит. Вскоре выяснилось, что только на это моих сил и хватает — самостоятельно следить за светофорами, дорожными знаками и направлением движения я уже не могу. К счастью, парень ехал в нужном мне направлении.
Вскоре мы оказались на Садовом кольце. Паника постепенно отступала, ладони высохли. Я даже начал что-то такое тихонько напевать — для куража. И, расслабившись, проскочил поворот на Ленинский проспект.
В принципе я знал, что есть такая вещь — «разворот», но чувствовал, что искусством разворота я еще не владею — это же надо было его найти, перестроиться, правильно к нему подъехать, вовремя развернуться, а потом, где-то уже у Ленинского, проделать все это еще раз! И я решил, что проще и мудрее будет проехать Садовое кольцо по новой, но уже точно не проскочить нужное место.
Через два часа я был в родном дворе. Долго сидел в машине, смотрел на лампочки на панели, переводил дыхание. Машина нравилась больше и больше.
Очень сильное первое ощущение от машины (когда уже перестаешь психовать по поводу вождения) — ощущение независимости и собственной изоляции. Метро, автобус — любой общественный транспорт, к которому ты привык, едет туда, куда надо ему. Ваши маршруты совпадают, пока тебе с ним по пути. Такси, в общем, едет туда, куда нужно тебе, но тебя все равно везут, причем так, как считают нужным. И вдруг ты — один посреди города, защищенный от шума, взглядов и дурной энергетики толпы своим маленьким железным домиком, и — куда бы поехать? Некоторое время я просто купался в этом сладком одиночестве и свободе, потом — привык. Жалко, что привыкаешь ко всему хорошему.
Родители мои по традиции продолжали снимать на лето дачу. Происходило это уже не в Загорянке, а в Валентиновке — на соседней станции, хотя четких границ между Валентиновкой и Загорянкой не было. Просто Загорянка располагалась на открытом месте, а Валентиновка пряталась в сосновом бору. Родители уезжали туда с маленькой сестрой, а я оставался в городе, избавленный от их опеки и потому счастливый. Но в выходные навещать их все-таки следовало.
Несколько раз по дороге к ним я проезжал мимо удивительного дома. Он возвышался из-за глухого забора огромным сахарным кубом. В то время новорусский загородный стиль — смесь кремлевских палат и Таганской тюрьмы — еще не родился, все дачи были такими, какими они были еще при Чехове — деревянными, ветхими и трогательными, и белоснежный каменный куб смотрелся среди них как атомная подводная лодка среди каравелл и дредноутов. Черные квадратные окна выглядели неприветливо и загадочно, звуков изнутри не доносилось. Говорили про этот дом полушепотом — будто живет там одинокий сверхсекретный кагэбэшник, и что под землю еще уходят три этажа и туда опускаются на лифте. Поскольку ничего более далекого от моей тогдашней жизни, чем этот дом, представить себе было нельзя, то я и не думал о нем вовсе.
Прошло лет шесть, и я стал потихоньку мечтать о том, как бы мне перебраться за город. Были тому свои причины. В квартире подо мной жила психически нездоровая тетка, убежденная в том, что цель моей жизни — свести ее со света. По этой причине милиция вызывалась ко мне каждый вечер в 23.00 независимо от того, что у меня дома происходило. При этом плясок у меня никогда не бывало, музыка не гремела, и перекрытия сталинского дома были достаточно надежно звукоизолированы — тетка просто питала ко мне какую-то классовую ненависть. В медицине это называется «бредом обыденных отношений». С милиционерами я давно подружился, выселять меня никто не собирался, но мне надоело ходить по собственному дому на цыпочках. Я стал собирать информацию, и вскоре мне сообщили, что в Валентиновке продается дом — не дача, а именно дом, как я хочу. Подъезжая, я еще не предполагал, что речь идет о том самом белом чуде.
Хозяин не был похож на секретного кагэбэшника. Скорее, он был похож на цыгана из табора. Звали его дядя Паша. Был он жилист и крепок, черняв и кучеряв, а рука его при пожатии напоминала неошкуренную доску. В черных его глазах читалось некое безумие. Пожав мне руку, он достал смородиновую наливку собственного приготовления, потом — маленькую деревянную шкатулку, обитую изнутри алым шелком, из нее — крохотный серебряный стаканчик, налил граммов десять и предложил пригубить за знакомство. Потом рассказал свой вчерашний сон — как он приезжает на Красную площадь за рулем большого говновоза и выливает все содержимое на могилу Брежнева. (Чем ему так насолил Леонид Ильич — не знаю. Судя по тому, что в комнатке у него висел портретик Сталина, ему следовало скорее не любить Хрущева.)
Потом мы пошли смотреть дом.
Дом меня потряс — отнюдь не роскошью, нет. Роскошью там как раз не пахло. Потрясал он дерзким полетом мысли при полном отсутствии знакомства с архитектурной школой и эстетическим опытом человечества, накопленным за тысячелетия. Это была воплощенная мечта пожарного (а дядя Паша и оказался пожарным) о красивой жизни. В этом ощущался какой-то дикий рок-н-ролл. Дом был абсолютно пуст, вычищен до блеска и готов к продаже. Я должен описать его в деталях.
Вход не имел ступенек, и пол первого этажа находился на одном уровне с землей (я долго потом изумлялся — почему это весной при таянии снега в дом не натекает вода? Так ни разу и не натекла). Крохотная прихожая вела в узкий коридорчик, который упирался в маленькую кухоньку. В углу кухни горделиво стоял аппарат отопления, так называемый АГВ, занимавший треть площади, стены были увиты трубами, как в подводной лодке. Из кухоньки шли две двери — во двор и в совсем уже микроскопическую баньку. (Там было так низко и тесно, что однажды одна девушка манекенных пропорций не смогла сложиться пополам и пришлась попой прямо на раскаленные камни.) Из коридорчика еще можно было попасть в гараж, сделанный как раз просторно и грамотно, даже с ремонтной ямой (дядя Паша говорил, что в жаркое время он наливал в эту яму воду и там купался. Судя по гаражу, к потенциальному автомобилю дядя Паша относился лучше, чем к людям), и в угловую каморку, величиной ровно с тахту, которая там стояла — тут дядя Паша и жил, ожидая покупателя.
Из прихожей же лестница, то есть натуральный лестничный блок, используемый при строительстве хрущевских пятиэтажек, вел на второй этаж. Там уже можно было распрямиться, не рискуя въехать головой в потолок. На втором этаже располагалась единственная большая и светлая комната (я сразу решил сделать в ней мастерскую) с четырьмя окнами на две стороны, ванная, сортир и две спальни — спальни как спальни.
Отсюда узенькая металлическая лесенка вела к люку, откинув который, вы попадали на третий уровень. И это был гвоздь программы — вы оказывались на квадратной площадке, открытой всем ветрам, — рядом шумели вершины сосен, под вами лежала низенькая Валентиновка, по периметру площадки шел цоколь высотой сантиметров семьдесят и шириной в метр, он был наполнен землей, и там густо росли огурцы! Это были висячие сады Семирамиды. Увенчивалось сооружение зеленой плоской крышей.
Дядя Паша говорил, что собирался установить на крыше карусель. Я отнес это на счет его странноватых шуток, но пару лет спустя, борясь с осами, влез под самые перекрытия и, к изумлению своему, обнаружил там мощную ось и огромный подшипник. Карусель, ей-богу, органично дополнила бы общую картину.
Также планировался лифт с первого на второй этаж (слухи все-таки имели под собой какое-то основание) — не для людей, а маленький, чтобы подавать из кухни в большую комнату, которую дядя Паша мнил гостиной, всякую еду, а потом отправлять вниз грязную посуду.
При всем этом перекрытия в доме были почти метровой толщины и спокойно выдержали бы ядерный удар. Дом вообще был невероятно прочный, хотя сделан был черт знает из чего — дядя Паша строил его один своими руками более десяти лет на свою зарплату пожарного под постоянным прицелом глаз завистливых соседей и бдительного ОБХСС.
Надо еще помнить, что дело происходило в советские времена, когда купить ничего, кроме гвоздей, было нельзя, кирпич, бетон и доски можно было только достать, а всего остального просто не существовало в природе. Поэтому основную часть исходных материалов дядя Паша находил на помойке (во всяком случае в перекрытиях были задействованы бетонные плиты с немецких блиндажей), а на все, что приходилось покупать или доставать, он хранил копии чеков — видимо, поэтому его и не посадили.
Также приходилось воевать со всякими архитектурно-строительными комиссиями — существовали очень жесткие нормативы относительно того, каким может быть, а точнее, каким не может быть загородный дом: не больше такой-то площади, не выше такой-то высоты, по строго утвержденному плану, и не дай тебе бог от этого плана хоть на сантиметр отступить — очень уж дяди Пашин дом был по духу далек от подмосковной дачки, это не могло не раздражать.
Дядя Паша победил всех. Он строил дом для себя, сражаясь со всем человечеством. В процессе строительства к нему подкатывали разные люди с предложением продать им это чудо. Он и слышать ничего не хотел — цена не имела значения.
И в тот момент, когда дом оказался достроен, дядя Паша вдруг понял, что он перестал ему быть нужен — он интересовал его только как объект творчества и приложения сил, а жить одинокий дядя Паша продолжал в крохотной нижней каморке, не претендуя на остальную жилплощадь. Стало ясно, что надо расставаться с законченным творением, уже не нуждающимся в дяди Пашиных руках, сниматься с якоря, перебираться в другое место и начинать строить новый дом — для себя. И в этот момент переосмысления жизненных ценностей появился я.
Дом совершенно подкосил меня своей несуразной свободой. Всегда, когда мне что-то нравится, я примеряю это на себя — мог бы я придумать такое или нет? Такое я придумать не мог (я уж не говорю — построить, для этого я вообще не создан, и самым для меня большим горем в жизни является ремонт). Дядя Паша назвал сумму, по тем временам огромную — это было все, что я накопил тогда в своей жизни. Я, по-моему, даже не стал торговаться (через полгода грянули гайдаровские катаклизмы, и я в очередной раз возблагодарил своего ангела). Мы объехали десяток каких-то жутких контор (пугающие, непонятные заклинания — РЭУ, БТИ, кадастр. Красивое, кстати, слово — кадастр), подписали какие-то бумажки, заплатили какие-то налоги — и дом стал моим. Дядя Паша пожал мне руку и отбыл в неизвестном направлении с портфелем моих денег.
Я почувствовал себя капитаном на огромном, пока еще не слушающемся меня корабле.
При невероятном взлете пожарной фантазии, с которой был создан дом, не все мелочи, мягко говоря, были в нем продуманы — дядя Паша мыслил широкими пластами. К водопроводу, например, дом подключен не был — вода с помощью электронасоса подавалась на третий этаж, где располагались две емкости из нержавеющей стали (дяди Пашина гордость) — для горячей и холодной воды. Горячая вода проходила через АГВ и шла на умывание, а заодно и в батареи.
Вода в баках периодически кончалась, и следовало, не дожидаясь этого, но руководствуясь исключительно интуицией, открыть краны на трубах (все это находилось на кухне) и включить насос. Насос включался просто — надо было, перегнувшись через тумбочку, найти лежащий на полу провод с вилкой и воткнуть его в розетку, расположенную неподалеку. Вскоре баки наполнялись, и вода начинала хлестать в раковину через специальную трубку перелива. Это был знак к тому, что пора опять лезть за тумбочку, выключать из розетки насос и тут же закручивать краны на трубах, чтобы вода не ушла обратно в колодец. Все это надо было делать быстро и собранно, и не дай бог пропустить момент, когда баки наполнятся — трубка перелива была небольшого диаметра, она не справлялась с избытком воды, вода шла через край, и в доме случалось дежурное наводнение. Вскоре я освоился с этим ритуалом и совершал его каждое утро даже с удовольствием — это помогало настроиться на ритмы дня.
Третий этаж я застеклил по периметру, уверившись в затее сделать там зимний сад (единственная доделка, на которую меня хватило). Строго говоря, сад был, конечно, не зимний — на третьем этаже не было отопления как такового — но большая теплица все-таки получилась, огурцы и помидоры росли отменно, и было очень красиво, выйдя из баньки и поднявшись наверх с рюмкой водки, закусить помидорчиком прямо с ветки.
Снаружи Белый дом (а его только так и звали) имел не гладкую поверхность, а был выделан рельефными ромбиками (на языке архитекторов это называется руст).
Дядя Паша в свое время признался мне, что долго как художник мучался с фасадом — не знал, чем его украсить, пока не нашел однажды на помойке, где он проводил основное время в поисках стройматериалов, белый пластмассовый флакон из-под какого-то пятновыводителя — и вот это флакон был покрыт как раз такими ромбиками.
Учитесь видеть прекрасное в повседневности! Покрытый ромбиками дом нес в своем облике что-то неуловимо восточное, и вечером, со светящимся садом огурцов на третьем этаже, был похож, по определению Сергея Соловьева, на мавзолей Чойбалсана. Я никогда не видел мавзолей Чойбалсана, но режиссеру хотелось верить.
В доме гуляла нечистая сила. Возможно, это было связано с дядей Пашей — что-то в нем такое было. Я бы не удивился, если бы узнал, что у него собиралась какая-нибудь черная секта.
Однажды, в первые недели моей жизни в доме, пришла жуткая бабка — прямо колдунья из плохого фильма, не верила, что дядя Паша уехал насовсем, и все норовила оттолкнуть меня от калитки и проскочить в дом — что-то ей там было надо.
Ночью дом жил своей жизнью — вздыхал, скрипел, шуршал шагами.
Живя в городе, мы круглые сутки окружены бессмысленными, не имеющими для нас значения звуками — проезжают за окном машины, топают ногами гости у соседей, где-то ругаются, кто-то пошел на лестницу выбрасывать мусор. В загородном доме все не так, и первое время ощущаешь это особенно остро — каждый звук несет тебе конкретную информацию: залаяла собака — значит, кто-то к тебе идет, увидел свет за окном — кто-то едет к тебе на машине, и т.д. Поэтому начинаешь все слышать гораздо острее, и звуки, не имеющие объяснения, бросаются в уши сразу.
Однажды мне позвонила жена (я был в Москве) и сказала, что ночью в доме страшно — кто-то ломится в калитку. Я бросил дела, приехал в Валентиновку, сел ждать темноты — стоял июнь, темнело поздно. Калитка, как и весь забор, имела в высоту метра два и была сбита из сплошных досок — увидеть что-либо за ней, не открыв ее, не представлялось возможным. Запиралась она изнутри на засов, и еще торчала в ней такая поворачивающаяся ручка — как в обычных дверях.
Около полуночи я услышал, как кто-то эту ручку тихонько дергает — вокруг стояла абсолютная тишина, и ни с чем этот звук нельзя было перепутать. Жена испуганно ликовала — до этого момента я ей, конечно, не верил. Самым поразительным было то, что собака, обычно чуявшая посторонних за версту, вела себя совершенно индифферентно — как будто ничего не происходило. Я прихватил для ужаса нунчаки (подарок одного приятеля), спустился в сад и на цыпочках подошел к калитке. Ручка действительно ходила вверх-вниз. Я набрал в грудь воздуха, резко отодвинул засов и распахнул калитку. За калиткой не было никого. Причем не только за калиткой, а вообще на улице — а просматривалась она, несмотря на темноту, метров на тридцать туда-сюда, и пробежать такое расстояние за долю секунды было просто нереально. Я закурил, постоял у открытой калитки, прислушиваясь — ни звука. Я выбросил в темноту окурок, аккуратно закрыл калитку на засов, повернулся к ней спиной и сделал шаг в сторону дома. И услышал сзади характерное позвякиванье — ручка ходила туда-сюда.
Не верите? Ей-богу, не вру.
Появлялись в доме и привидения. Показывались они не мне, а гостям, остававшимся ночевать (а оставались постоянно — кто же поедет в гости на дачу с тем, чтобы на ночь глядя пилить обратно в город? Да и машины были далеко не у всех). Факт наличия привидений подтверждался тем, что разные люди, между собой незнакомые, в разное время видели одних и тех же призраков — чаще всего это был пожилой дядька в шляпе, косоворотке и костюме тридцатых годов — описания совпадали до мелочей.
(Кстати — почему люди, упившиеся до белой горячки, видят одних и тех же зеленых чертиков — им ведь никто их заранее не описывал?)
Говорили, на месте моего дома до войны стояли какие-то расстрельные бараки.
Мне привидения не показывались, и я сделал вывод, что меня держат за своего, а к гостям относятся построже. Тем не менее по настоянию общественности был приглашен священник, который дом освятил. Гребенщиков привез пучок мексиканских трав чуть ли не от самого Кастанеды и тщательно продымил ими все комнаты. Нечисть в доме поутихла, но на участке продолжала шалить.
Последний случай был вот какой.
Я приехал домой около четырех часов дня — следовало переодеться в приличное и быстро ехать обратно в город — кажется, я участвовал в каком-то сборном концерте. Ярославское шоссе тогда еще не расширили, движение по нему было ужасное, и я всегда передвигался по нему на грани опаздывания, а опаздывать я терпеть не могу. Я заехал во двор, вбежал в дом, стремительно переоделся, схватил гитару и, выскочив из дома, понял, что ключей от машины нет. Поскольку я постоянно что-то теряю, я уже знаю, что следует делать в такой ситуации — надо перестать психовать, остановиться, закрыть глаза и очень внимательно восстановить в памяти ход событий и собственные передвижения.
Так я и поступил. Маршрут пролегал от машины прямо в дом, потом — в спальню для переодевания и потом — сразу обратно. В замедленном темпе я прошел по нему еще раз. Ключей не было. Их не было в замке зажигания, в траве около машины, в прихожей на столике, где, собственно, они и должны были быть, в спальне и по пути из нее. Я вернулся в спальню и перетряс одежду. Пусто. Заглянул под кровать. Ничего. Вернулся к машине и попробовал заглянуть под нее. Нету. Поняв, что я уже опоздал, я сел на крыльцо и обхватил голову руками.
При всей моей склонности к мистицизму я, конечно, мистик не до такой степени — на моих глазах происходило не поддающееся объяснению. Еще через полчаса я решил плюнуть на логику и просто принялся бродить по дому и участку.
За домом, метрах в десяти от него, располагалась большая прямоугольная яма глубиной в человеческий рост. Стены ее и дно я забетонировал, и можно было за какие-то сутки напустить туда воды из колодца, потом пару дней подождать, пока она нагреется на солнце, и тогда получался бассейн. Ни циркуляции, ни стока воды предусмотрено не было, поэтому бассейн был пригоден к эксплуатации дня два-три, после чего вода зацветала, в ней заводились личинки комаров и мелкие животные, и следовало выкачать все это на участок с помощью того же насоса (всего какие-то сутки!), потом подождать дня два-три, пока высохнет вода на самом дне и оставшиеся там животные вымрут, после чего бассейн был практически готов к следующему циклу. Так незаметно пролетало лето.
В День Исчезновения Ключей бассейн пребывал на завершающей стадии эксплуатации. Стараясь освободить голову от остатков логических построений, я подошел к бассейну и машинально заглянул в него. Ключи матово поблескивали на дне сквозь уже мутнеющую воду.
Я готов поклясться на всех святых книгах мира, что с момента приезда в дом я не приближался к чертовой яме ближе, чем на двадцать метров. Даже если бы я захотел забросить туда ключи, я бы вряд ли попал. Минут сорок с помощью спиннинга я пытался достать их со дна — особо унизительным казалось из-за дурацких шуток нечистой силы раздеваться и ни с того ни с сего лезть в холодную воду (я все еще был в парадном). Наконец ключи зацепились за блесну, я выудил их из бассейна и понял, что пультик сигнализации промок и умер, и теперь я не заведу машину никогда.
Еще часа два я сушил пультик феном, разобрав его на составляющие, и — о чудо — он ожил! (Что совершенно не свойственно электронике, попавшей в воду на час. Это я к тому, что домашние бесы все-таки шутили со мной не слишком зло.)
Замечательные куски жизни прошли в этом странном Белом доме с нечистой силой. Одно время у меня жил Саша Абдулов — он ушел из дома, потерял бумажник со всеми документами и на тот момент не имел ничего, кроме узнаваемой внешности и автомобиля «Нива». Саша поселился в крохотной «дворницкой» (он входил туда сантиметр в сантиметр), и тихая моя загородная жизнь наполнилась его бешеной энергией.
Все должно было быть в превосходной степени: если пир — то на весь мир, если плова — то гора, если водки — то море, если гости — то чтоб сидели друг на друге, если девушка-модель — то чтоб три метра ростом. Гости почему-то сидели всегда на кухоньке, зажатые между дверкой в баню и грозно гудящим аппаратом АГВ. Я заметил, что гости, как кошки, безошибочно выбирают энергетически правильные места. Если хотите узнать, где у вас в доме хорошо, пустите в него много гостей, дайте им выпить и посмотрите, как они расположатся. В шестиметровую кухоньку набивалось человек пятнадцать, и все были счастливы. Я выходил на улицу в ночь — подышать, представлял дом в разрезе и удивлялся: огромный куб — совершенно пустой, и в крохотном пространстве в нижнем углу — плотная куча людей. И гуляли до утра, и вели прекрасные беседы, и пели песни, и мчались спозаранку — кто в театр, кто на студию, а Ксюша Стриж неслась на радио, и через час я включал в машине приемник и слышал ее голос, и вечером встречались снова, и все на свете у нас получалось.
Или это мы были такие молодые?
С Абдуловым я познакомился много лет назад у Лени Ярмольника. Леня вдруг решил проверить, кто у него настоящий друг, и отметить свой день рождения, никого не приглашая — кто вспомнит, тот как раз друг и есть. (Затея, кстати сказать, так себе: хорошая память — отнюдь не показатель дружбы. Я вообще не в состоянии запомнить ни один день рождения — и что теперь?)
Именно по этой причине народу было совсем немного. После спектакля, часов в десять, позвонил Саша Абдулов — просто так, и Леня не выдержал — проболтался. Саша прилетел через десять минут. В руках у него был пакетик с двумя булочками с маком из театрального буфета — подарок на день рождения.
Абдулов был огромный, и энергию, от него идущую, я ощущал физически. Комната сразу наполнилась им — он влетел, обнял Леню, выпил водки, познакомился со мной и тут же начал сочинять спектакль, — про то как известный артист решил вдруг пригласить на день рождения своих школьных друзей, которых он с тех пор не видел. И как они собрались: один — бармен из пивбара, один — военный, один — врач, и как сидят за столом и о чем говорят. Все происходящее у нас за столом на самом деле Абдулов тут же ввинчивал в свой спектакль, и он рос, как снежный ком. Я сидел совершенно загипнотизированный — на моих глазах рождалось гениальное творение. К концу вечера с меня было взято обещание немедленно начать работу над музыкой, и Абдулов записал на салфетке мой телефон и сказал, что позвонит завтра и узнает, как продвигается работа.
Ночью я, конечно, не спал, потрясенный таким почетным предложением — думал над музыкальной концепцией спектакля, и к утру она начала вырисовываться. Я решил, что музыка должна быть простая и трогательная — как во французском кино.
Абдулов не позвонил ни завтра, ни послезавтра, и тогда я набрал номер Лени и поинтересовался между прочим, как там у Абдулова дела с новым спектаклем. «С каким спектаклем?» — удивился Леонид. Я объяснил, с каким. Леня удивился еще больше и мягко объяснил мне, что вообще-то Абдулов ставит далеко не все, что он придумывает, а про ту затею с днем рождения он скорее всего и не помнит, так как придумывает постоянно, а прошло уже целых два дня. Честно скажу — я поверил Ярмольнику не до конца. Ну не могла такая блестящая затея уйти в песок! Но сам все же решил пока Абдулову не звонить.
Абдулова я встретил дней через десять, случайно. Мы поговорили о чем-то разном, а потом я осторожно поинтересовался, как спектакль. Абдулов сказал, что он решил кое-что переделать, и рассказал мне совершенно другую пьесу. Просил подумать над музыкой и убежал.
Мы замечательно жили в Валентиновке тем летом! Чувство, что все возможно, что все в наших руках, меня не оставляло. Сашина энергия была в этом смысле невероятной движущей силой. Мы возвращались с ним ночью из разных мест — он со спектакля, я — с концерта, варили макароны, и сидели до пяти утра и говорили о чем-то страшно важном, а потом вдруг выяснялось, что надо срочно лететь в Ленинград, и я говорил — не успеем вернуться, потому что у меня в четыре часа дня в Москве выступление, а Саша говорил — ерунда, успеем, и мы неслись по пустынной рассветной окружной в Шереметьево, и улетали практически на коленях у пилотов, потому что билетов не было, и успевали в Питере сделать все, что хотели, и в час дня уже летели обратно — на коленях у пилотов, потому что билетов не было, и уже в Шереметьеве Абдулов говорил — вот видишь, сколько времени еще осталось, а ты боялся, и вдруг куда-то исчезал, и я шел искать его по аэропорту и находил возле игрового автомата — он дергал ручку, и глаза его были мечтательно полузакрыты.
С Юзом Алешковским меня, кстати, тоже познакомил Абдулов. Конечно, «Николая Николаевича» и «Кенгуру» я читал задолго до этого, еще при советской власти (вражеское издательство «Ардис», в газету обернуть, из дома не выносить, в метро не читать, утром вернуть) и всю ночь прохохотал как безумный, а что касается песенок «Товарищ Сталин», «Окурочек» и прочих — я вообще не предполагал, что у них есть конкретный автор и что их написал Юз.
Мы с Абдуловым и Ярмольником оказались в Нью-Йорке в одной из первых, по-моему, зарубежных гастрольных поездок — не так давно начали выпускать.
(С этой поездкой отдельная история — Абдулов всю дорогу волновался: с чем он придет к американскому зрителю. «Вам хорошо, — жаловался он нам с Леней, — один цыпленка табака покажет, другой песенки попоет. А я что?» И даже репетировал про себя монолог Шигалева из «Бесов». Когда в Америке мы увидели нашу афишу, которая гласила: «Три артиста, три веселых друга. Шоу на троих!», Абдулов понял, что Достоевский, видимо, не понадобится. Ну да ладно, не об этом речь.)
В Нью-Йорке мы зашли к старому нашему товарищу Роме Каплану в «Русский самовар». В правом углу гуляла небольшая компания — Иосиф Бродский отмечал какую-то награду. Абдулов шумно выхватил оттуда Алешковского, мы познакомились.
Алешковский оказался в точности таким, каким я его себе представлял. На самом деле это бывает очень редко — общаешься с человеком заочно через то, что он сделал, и волей-неволей представляешь себе, какой он — а потом вдруг встречаешь его самого, и оказывается — нет, чего-то ты себе напридумал, совсем он не блондин с голубыми глазами.
В двух только случаях воображаемый мною образ совпадал с оригиналом до мелочей — первый раз это было со Жванецким, еще совсем давно, когда голос его можно было услышать только на затертых пленках жутких отечественных магнитофонов, и я представлял себе хозяина этого голоса совершенно отчетливо, вплоть до мимики и пластики — в точности таким он впоследствии и оказался. С Алешковским вышло так же.
Скоро Бродский ушел, и Юз пересел за наш столик. Они с Абдуловым возбужденно обсуждали какую-то грядущую постановку, потом Каплан принес гитару, я что-то пел, потом упросили спеть Юза — долго, впрочем, упрашивать не пришлось. Юз пел блестяще — в совершенно точной манере, без малейшего намека на кабак или блатнятину. В качестве аккомпанемента он стучал вилкой по столу, потом я осмелел и стал подыгрывать ему на гитаре. Абдулов немедленно родил идею записи совместного альбома. Я ее сразу подхватил — я вообще пребывал в состоянии эйфории, вызванной нереальностью происходящего — еще совсем недавно я и не предполагал, что смогу оказаться в Америке, и вот мы сидим практически на Бродвее, и только что отсюда вышел Бродский, а я пою с Алешковским песни по очереди.
Тут же рядом обнаружился парень по имени Володя, который сказал, что есть приличная студия. Но наутро мы улетали, и запись отложилась почти на полгода.
Через полгода я вернулся в Нью-Йорк, уже имея в голове конкретный план: мы записываем голос Юза и мою гитару, потом я везу несведенную пленку в Москву, добавляю недостающие инструменты и делаем сведение. И с Юзом, и с Володей все было обговорено, студия ждала.
На студию Юз пришел взволнованный и с портфелем, из которого достал тексты своих песен, отпечатанные сантиметровыми буквами — чтобы уж точно не сбиться. Я успокаивал его, как мог. Запись прошла легко и быстро, несмотря на Юзово волнение («Ну как? — спрашивал он у меня встревоженно после каждого дубля. — Нормально или хуйня? По-моему, хуйня!»). Он напрасно нервничал — все получилось замечательно, мы уложились в два дня.
Потом я привез в Москву пленку, ликуя, завел ее Кутикову, потом пригласил на студию баяниста, балалаечника, пианиста и скрипача, и мы сделали необходимые наложения. Потом быстро придумал и нарисовал обложку, и альбом «Окурочек» был готов — осталось его издать. Он получился абсолютно таким, каким я его себе представлял, а это для меня самая большая радость.
А еще через полгода мы опять сидели в «Самоваре» с Юзом и обмывали вышедшую пластинку. Пластинка Юзу, по-моему, очень понравилась (она и мне очень нравится) — все предыдущие попытки записи (а Юз их с кем-то делал) ни в какое сравнение не шли.
В общем, мы сидели в «Самоваре», и вдруг опять вошел Бродский, и подошел к Юзу, и Юз похвастался пластинкой, и Бродский повертел ее в руках, полугрустно-полушутливо произнес: «Может, и мне альбом записать?» — и пошел к своему столу — он всегда садился в дальнем правом углу.
Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.
Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песчаного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово «что» упором на ч — мы все-таки говорим «што») — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.
Студия и Володя были уже наготове, но наутро я опять уезжал, и запись происходила без меня. Бродский решил читать свои ранние питерские стихи. Володя рассказывал мне по телефону, что Бродский пришел на студию, довольно быстро прочитал все, что он собирался прочитать (Вы слышали, как Бродский читает свои стихи? Это очень похоже на заклинание), но на следующий день позвонил и попросил переписать все еще раз. Пришел и все прочитал по новой (по ощущению Володи — точно так же). И на этот раз остался доволен.
Потом мы встречались еще раз — Бродский, Кутиков, наш друг Володя Радунский и я. Кутиков как официальное лицо, выпускающее альбом, хотел поговорить по поводу обложки. Обложка, как выяснилось, Бродского абсолютно не интересовала.
С обложкой, к сожалению, и вышла заминка — один художник тянул полгода, да так ничего хорошего и не сделал, и отдали делать другому художнику — а Бродский умер.
Пластинка вышла. В нашей самой читающей стране в мире она разошлась бешеным тиражом. Штук, наверно, пятьсот.
Когда я был маленьким, я даже не мечтал иметь собаку — так мне ее хотелось. В условиях проживания в коммунальной квартире иметь собаку — вещь нереальная. Всегда найдется сосед, считающий, что это выпад именно против него. Вообще домашних животных тогда, по-моему, заводили гораздо реже, чем сейчас (аквариумных рыбок и канареек я в расчет не беру).
Конечно, всякие мелкие звери у меня жили — у мамы на работе в институте туберкулеза был виварий с подопытными животными, и она носила мне оттуда то морскую свинку, то кролика, — до того как им успевали привить ужасную болезнь и затем испытать на них действие какой-нибудь новой вакцины. Летом, когда мы все уезжали на дачу, с содержанием было проще, а в остальные времена года зверь определялся размером аквариума, в котором он жил, и запахом, не дай бог достигающим общего коридора.
Первая собака появилась уже, когда мы переехали на Комсомольский проспект в отдельную квартиру — ее, точнее его, звали Миша, и он пришел к нам сам. То есть он был пожилым бездомным кобелем и со свойственной ему интеллигентностью не возражал против того, чтобы мы пригласили его домой — он сидел на лестничной клетке напротив нашей двери и стеснялся. Такая деликатность была оценена, собаку пустили внутрь, помыли, накормили и нарекли Мишей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.