ЛИССАБОН, 13 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА

ЛИССАБОН, 13 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА

На первую половину дня мы были вызваны в полицию по делам иностранцев, она располагалась на берегу западнее Праса ду Комерсиу[395]. Без ее письменного заверения билеты на пароход были недействительны. Визы в Анголу мы получили еще в Германии, однако полиция, очевидно, оставляет за собой право на особые проверки. Она называется Pide и считается эффективной; должно быть, прошла выучку у гестапо.

То, что для получения печати нам требовалось явиться туда еще и во второй половине дня, ничуть не удивило нас и еще меньше вызвало раздражение. В таких местах потерянное время превращается в выигранное. Мы покинули караульное помещение в хорошем настроении и в поисках видов поднялись на гору, вдоль цветочной клумбы индийской канны. Здесь она стояла в полном атлантическом цвету, тогда как в наших садах она оживает поздно и рано становится жертвой мороза. Торговцы, на двухколесных машинах двигавшиеся по улицам, выкриками расхваливали хлеб, рыбу и овощи. Домохозяйки из окон разглядывали товар и потом в корзинках поднимали его на верхние этажи.

Небольшой парк на возвышении с широким видом на Тежу заинтересовал нас похожим на вяз деревом. Ствол был не особенно крепок, однако ветви затеняли ареал в охват рыночной площади. Такое стало возможным только благодаря решетке, растянутой под лиственной массой. Другое дерево, как будто ствол его вытек из почвы, образовывало цоколь, чей диаметр почти соответствовал диаметру кроны.

* * *

Похожая на дворец постройка с распахнутыми настежь створками двери приглашала войти. Сначала я принял ее за ратушу; но это оказался Национальный музей. Тому, что мы смогли не спеша осмотреться в этой нечаянной сокровищнице, мы были обязаны полицейским, поскольку до второй половины дня оставалось еще много времени.

В музеях ценится то же, что и в церквях, — когда десятилетиями снова и снова обходишь эти клады, возникает вопрос, каким влечением ты руководствуешься и к чему в итоге оно приведет. И здесь тоже так: сначала ты ничего не знаешь и всё тебя удивляет, потом многое узнаешь и составляешь представление, и, в конце концов, забываешь познанное. Дорога ведет в свет, в котором имена и стили сияют, как звезды и созвездия, и потом обратно в темноту. Однако польза заключена, скорее, в забвении. Мы больше не считаем такими уж важными даты и имена. Это как если бы мы в течение лет приобретали красивую обстановку; чем больше мы в нее вживаемся, тем меньше мы думаем о мастерской и о мастере, у которого мы заказывали ее, а также о цене, которую мы за нее заплатили. Точно так же и музеи превращаются в жилища или в одно большое жилище, которое включает в свое пространство города и страны.

К этой привычке относится то, что имена мастеров, а также названия стилей и школ отступают — они расплавляются, становясь близкими. Близкими становятся также мотивы, количество которых хоть и богато, но не безгранично; они заимствованы в первую очередь из античных мифов и из Священного писания.

Если эта близость достигнута, шагание по залам и галереям превращается в праздник, для которого все подготовлено наилучшим образом. Говоря магически, достигается состояние, при котором произведения искусства испускают лучи непосредственно. Ты раскованно двигаешься в помещении; единичные вещи начинают говорить только тогда, когда обращаешься к ним особо. Нельзя ничего добавить к богатству, но можно, пожалуй, все снова и снова подтверждать его вариациями.

Здесь тоже, как и в любом большом собрании живописи, не было недостатка в картинах на сюжет «Бегства в Египет»; среди них было полотно кисти Тьеполо: лодка, которую сопровождали лебеди и в которой гребли ангелы. Впервые я увидел, что художник вписал пирамиду, чтобы придать картине достоверности. На нее указала Штирляйн.

Надежда познакомиться здесь с португальской школой в том смысле, как есть школа венецианская, флорентийская или, скажем, испанская, принесла разочарование, хотя несколько залов на втором этаже были посвящены картинам местных художников и был кабинет с их рисунками. Всемирной славой, и по праву, пользуется только Нуньо Гонсалвеш[396]. Его большой полиптих с изображением сцен из жития святого Винсента занимал целый зал. Физиономист высокого уровня, которого можно было бы назвать португальским Дюрером, хотя он жил на одно поколение раньше, — около ста лиц исключительной выразительности и достоинства объединены на этих досках. Красив и способ, каким мастер распределяет свет по мере того значения, какое он придает персонажам. Всякий, кому опротивел species humana[397], может излечиться от своего недуга перед такой картиной.

О том, что живопись в ту пору котировалась, вероятно, невысоко, говорит, как мне кажется, анонимность необычайно многих картин, в том числе и портрета Васко да Гамы от 1524 года, где он представлен в шубе и с очками в руке, «в стиле Грегорио Лопеса».

Два изображения преисподней тоже принадлежат неизвестной кисти. На одном ангел и дьявол вершат суд над душами, зачитывая мертвецам из книги жизни. Один грешник, в котором гусиное перо за ухом выдает писца, как раз падает в огонь, в то время как группа блаженных всходит на небо по двойной лестнице, будто спроектированной Бальтазаром Нойманом[398].

На другом, O inferno[399], в подземном чулане, завершенность которого восхитила б и Сада, свора чертей орудует с прилежной старательностью, а верховный черт, трубя в рог, подгоняет их. Проклятые, в том числе клирик с большой тонзурой, низвергаются в некое подобие люка в рубке подводной лодки. Среди них находятся также красивые женщины, совершенно голые, только с петлей на шее. Выражение их лиц передает все фазы ужаса, от первой, еще недоверчивой оторопи до непрерывной агонии. Выбор мучений, похоже, соответствует грехам; здесь для ростовщика отливают монеты и в виде раскаленных облаток щипцами суют ему в рот, там пьяницу из пузатого, наполненного нечистотами бурдюка заливают шведским напитком[400].

Как уже было сказано, мое внимание в картинах привлекала не столько композиция, сколько настроение абсолютной завершенности — достоверное изображение злобной кухни в недрах земли, которая грозит нам после великого светопреставления. Педагогическое воздействие такого художественного произведения в те времена, скорее всего, было значительным.

Мы недолго, если не считать работ Гонсалвеша, задержались в этом разделе. Имелись более притягательные картины — шедевры романских и германских художников, встретить которые на этом краю Европы нам даже не снилось, в том числе и такие, которые были широко известны по репродукциям. Портреты Гольбейна, Веласкеса, Рейнольдса, Рафаэля Менгса; натюрморты Брейгеля, Тенирса, Патинира; зал Квентина Массиса. Знаменитая куртизанка Беккера с золотой монетой в руке, дерзко выставившая грудь, была чистым олицетворением венериной власти на низшем уровне.

Богатство указывало на князя или короля. Я спросил себя, заложил ли основу коллекции Помбал или еще Филипп II? На это подозрение меня навела самая большая неожиданность, которая нам предстояла: «Искушение святого Антония», триптих Иеронима Босха, один из его самых знаменитых сценариев. Мы имели возможность спокойно и без помех его рассмотреть; в зале почти не было посетителей.

Этому, вероятно, не было бы конца, если б я поддался соблазну рассмотреть картину в деталях. И все же я не мог не спросить себя снова, отчего меня не удовлетворяют местами крайне остроумные интерпретации. Верны ли они или не верны — они не ухватывают сути. Босх первично не зависел от узнанного и его кодирования. Его знание глубже; оно прорывается как древний поток из предузнанного, подобно застывшей магме. Чтобы найти сравнения, нужно вспомнить об изобилии, с которым из мифа вытекают и рационально переплетаются образы, или о неисчерпаемом наплыве картин «Тысячи и одной ночи».

Босх не имеет тематики в том смысле, который удовлетворил бы ученого. Взаимосвязь у Босха располагается ближе к бытию; он не следует какой-нибудь теме, а порождает темы. Ничего не придумано, все рассказывает и сочиняет художник; ум двигается так, как дышит и танцует тело. Потому-то великие картины и необъяснимы, и именно поэтому они снова и снова требуют толкования. Это отличает творение от простого опуса, от всего лишь, пусть даже и весьма искусно, сделанного.

То, что поднимается из глубины непреднамеренно, и должно во всей его полноте постигаться только в непреднамеренном рассмотрении, не в анализирующей последовательности, а в его гениальной одновременности. Тут — укажу одну деталь — на цитре играет скелет; это — аккорд символов, который не нужно искать и изобретать. Струны и ребра; звук и сердце.

Кроме того, эти картины богаты подробностями, которые могут сегодня истолковываться таким образом, какой в 1500 году был еще невозможен и о каком никто не задумывался. То, чего Босх все-таки не знал, он не мог ни затемнить, ни спроектировать. Сюда относятся удивительные переклички с нашим техническим миром — даже, возможно, с агрегатами, которые еще и сегодня можно рассматривать как утопические. Чего стоит один воздушный бой в правом верхнем углу на центральной створке! Полая, похожая на цаплю птица не могла бы приводиться в действие паровым двигателем. Она сражается с галерой, полной вооруженных существ, которые гребут в лишенном гравитации пространстве. Воздушные, водяные и огненные существа, звери, люди, демоны и машины передвигаются в одной и той же стихии настолько легко и убедительно, что в наблюдателе даже не возникает противоречия. Тайное знание, мистерия без сомнения — но, вероятно, настолько подспудное, что сам художник пугается своей картины. Нет более актуального произведения.

Я с трудом оторвался. При прохождении боковых кабинетов, которые были наполнены китайщиной, серебром, стеклом, фарфором и старинной мебелью, получилась, конечно, еще одна неожиданная задержка. В одном из залов, рядом с выходом, собрание испано-мавританской керамики: большие тарелки и блюда, почти без изображений, но богато орнаментированные. Лишь однажды, в Женеве, я стоял перед аналогичной, пусть даже и не такой обширной коллекцией. С тех пор я, из-за их цвета, отношу эти экземпляры к самым изысканным творениям гончарного искусства. Способствовали ли столетия этому тончайшему вызреванию цвета под глазурью? Я полагаю, что это касается преимущественно бледных основных цветов, которые иногда сгущаются в сочную коричневость, а не синих знаков, что вставлены в них. Кажется, будто цвет постарел и стал очень хрупким, как оттенок крыш покинутых городов, потускневших в пустыне. Но игра розовых и фиолетовых огней, которая веет над всем этим, — это эманации на границе зримого. Трансцендирующее золото, угасающее солнце как привет погибших культур посвященным.

День уже клонился к вечеру, когда мы пришли к нашим полицейским; они тотчас же вынули штемпели и повысили ценность наших паспортов. Или они еще раз навели о нас справки, или в первой половине дня были не в настроении. Tant mieux[401]. Поскольку мы оказались в районе Вифлеемской башни или совсем рядом, мы решили отказаться от еды и сразу же продолжить экскурсию. Наверху в доме находился бар; две чашки крепкого кофе вселили в нас feu a quatre pattes[402].

К Морскому музею, расположенному в монастыре Жеронимуш, вела короткая дорога. Принадлежавшей ему церковью, настоящим сталактитовым гротом поздней иберийской готики, мы полюбовались сначала снаружи, а внутренний осмотр отложили на вечер.

Музей флота — наилучшее место для того, чтобы составить представление об истории морской державы. Нам пришлось ограничиться лишь отрывочными сведениями, поскольку из-за количества выставленных объектов такие собрания имеют весьма крупные размеры. Одно крыло здания служит для размещения богато позолоченных роскошных лодок, у которых даже весельные лопасти украшены дельфинами.

Лодки, баркасы и модели судов тянутся вдоль крытых галерей, между ними пушки и витрины с вещами, сохраняемыми как память о людях и деяниях, прежде всего, об открытиях и морских сражениях. О них напоминают также многочисленные картины, начиная с изображения первого столкновения португальцев с арабами. Корабли португальцев узнаешь по большим красным крестам на вздутых парусах, мавританские — по полумесяцам в отделке и по белым тюрбанам не только сражающегося экипажа, но и тех, кто борется за жизнь в море или судорожно цепляется за обломки судна. Детальный план красочно изображает уничтожение китайской флотилии португальцами у какого-то архипелага на Дальнем Востоке. Джонки имеют такое численное превосходство, что корабли с крестами приходится отыскивать в их массе.

В период своего мирового могущества на море в Португалии проживало не более одного миллиона жителей. У такого народа гамлетовская судьба; над ним тяготеют дела отцов.

* * *

Музей пользовался популярностью. В пользу таких мест говорят ватаги детей. Так было и здесь. За порядком следили матросы-инвалиды; таблички тоже напоминали родителям о необходимости присматривать за своими отпрысками. Изучая эти тексты и прислушиваясь к разговорам, я попытался ближе познакомиться с португальским языком. Долгий день уже начинал оказывать свое воздействие; поток образов вызывает не только утомление, но даже своего рода опьянение. Ассоциации становятся легче, но и рискованнее — как, например, этимологический промах, случившийся со мной при изучении объявлений. В них crian?as предостерегались от озорства. Это могло означать только «дети»; и было слышно, как они громко кричали. Но здесь-то я и ошибся; слово, конечно же, было связано не с французским crier[403], с которым я его соотнес, а с латинским crescere[404]. Следовательно, подразумевались «подрастающие», а не «горлопаны».

Латынь проходит сквозь мир романских языков как сквозь призму, в которой она разветвляется. На Иберийском полуострове она в наиболее чистом виде сохранилась в каталонском языке, а деформировалась сильнее всего в Лузитании[405]. Кроме того обнаруживаются отголоски швабского наречия; их можно объяснить влиянием предшествующих племен, которые когда-то, еще до арабов, сюда вторгались. Родство это было замечено различными авторами, например, Штауффенбергом в Вильфлингене, который в свое время так интенсивно занимался португальским языком, что он, как еще рассказывают старые крестьяне, даже обходя сельскохозяйственные угодья, таскал с собой грамматики в переметной сумке.

Одним из его предшественников был Мориц Рапп, который, как и многие другие, перевел «Лузиады»[406] — правда, он оказался единственным, кто сделал перевод на швабский диалект. Возможно, он также относится к предтечам тех лингвистов, которые сегодня смешивают этимологии и, вероятно, постигают суть языка в его наиболее глубоких слоях. Я не берусь судить об этой материи. Однако могу подтвердить, что здесь я слышал выражения и возгласы, назальное произношение которых точно соответствует оному моих вильфлингенских соседей. Дуктус и мелос какого-нибудь языка часто говорят о кровном родстве больше, нежели вокабулярий.

Готовясь к этому короткому пребыванию, я перечитал национальный эпос португальцев, в котором больше воспевается преодоление океана, чем борьба с чужими народами. Камоэнса, погребенного здесь, можно причислить к po?tes maudits[407]; верными ему до последних дней оставались только голод да раб, который под конец кормил своего хозяина, побираясь для него на улицах. Его судьба удивительным образом схожа с судьбой Сервантеса: морские сражения, темница, немилость у князей, всемирная слава после смерти. Сервантеса под Лепанто ранило в руку, Камоэнс лишился глаза у Сеуты. Как и у многих иберийских деятелей, в его биографии большую роль играет обманчивая переменчивость моря; это можно было бы сказать о Колумбе и конкистадорах.

* * *

Время поджимало; мы находились в непосредственной близости от Вифлеемской башни и до сих пор не выразили почтения к ней, то есть увидели Рим, а не папу. Когда из истории, из литературы и по иллюстрациям мы давно знаем места, в которых судьба народов, их назначение не только сгущались, но также менялись и начинали превращаться в символ, то приближаемся к ним с особой тревогой, устояли ль они. Эта тревога, во-первых, вызвана тем, насколько вид их может оказаться замаранным рекламным бизнесом, прикрашенным и приглаженным благодаря lifting the face[408]. Еще глубже беспокоит ожидание, не уступили ли они великого прошлого, даже потерпев крушение, на которое обречено любое человеческое усилие, прежде всего героическое.

Должен сказать, что здесь мы не разочаровались. Потом мы вернулись к Святому Иерониму. Монастырь и церковь, а также Вифлеемскую башню нужно увидеть как единство и понять не только стилистически, но и духовно, как выдвинутый в космос бастион.

* * *

Вечером у четы Альмейда на последнем этаже высотного здания. Их фамилия сопровождала нас по церквям и музеям, как фамилия «Каннитверстан» хебелевского путешественника по Голландии[409]. Ее носили вице-короли, адмиралы, основатели, учредители и донаторы. Мы развлекались, рассматривая с балкона в хороший телескоп идущие по Тежу суда и освещенные памятники, потом уселись за стол. Были поданы норвежские лангусты и прочие дары моря, среди которых я впервые увидел на блюде морских уточек[410]. Мы узнали, что особенно крупные виды появились на рынке с тех пор, как здесь в моду вошло ныряние. Вправленное в добротную инкрустацию ракообразное существо крепится на прочном основании с помощью ножки, которая только и употребляется в пищу. Unedo — жесткое и безвкусное мясо не вызывает желания повторить. Мы отдали должное норвежским лангустам, крабам и моллюскам, запивая их легким vinho ros?[411] из Сангальо, которое сняло с нас усталость. Хозяйка дома — сестра нашего юного друга Альберта фон Ширндинга; в свое время мы провели с ним несколько прекрасных дней в его небольшом замке, лежащем в глубине леса. Так что недостатка в общих воспоминаниях не было. Я подумал, что мои путешествия походят на античные в том смысле, что ведут скорее от друга к другу, нежели от местности к местности, как теперь через Базель, Цюрих и Лиссабон в Калуло во внутреннем районе Анголы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.