Глава II ОБЗОРНАЯ ПАНОРАМА

Глава II

ОБЗОРНАЯ ПАНОРАМА

Появление Иосифа Бродского в ленинградских литературных кругах произошло между 1957 и 1960 годами. Moи друзья из различных компаний называют разные даты. Галина Дозмарова – 1958-й, Ефим Славинский – 1960-й, Борис Шварцман – 1961-й.

Одним из самых ранних друзей Бродского был Яков Гордин, который познакомился с Иосифом в 1957-м, в литературном кружке газеты «Смена». Об отношении Бродского к Гордину напоминает нам стихотворение, написанное Иосифом спустя тринадцать лет после их знакомства.

* * *

Сегодня масса разных знаков —

и в небесах, и на воде —

сказали мне, что быть беде:

что я напьюсь сегодня, Яков.

Затем, что день прохладный сей

есть твоего рожденья дата

(о чем, конечно, знают Тата

и малолетний Алексей).

..........................................

Жаме! Нас мало, господа,

и меньше будет нас с годами.

Но, дни влача в тюрьме, в бедламе

мы будем праздновать всегда

сей праздник. Прочие – мура.

День этот нами изберется

днем Добродушья, Благородства —

Днем качеств Гордина – Ура!

Упомянутые люди – Дозмарова, Славинский, Шварцман, Гордин – названы не случайно, потому что они являлись представителями различных ленинградских компаний, или – пользуясь сегодняшним лексиконом – тусовок. Состав этих компаний был, конечно, очень условен, члены их пересекались, соединялись и расходились, их перемещения напоминали броуновское движение. Тем не менее некие границы все же провести можно.

Я хочу упомянуть некоторых действительно близких друзей и приятелей юного Бродского, потому что они сыграли достаточно важную роль в его жизни. Кое-кого уже нет в живых, другие чураются света прожекторов.

Например, на мой вопрос Ефиму (мы называли его Слава) Славинскому, почему он ничего не напишет о «детстве, отрочестве и юности» Иосифа, последовал ответ: «Ты же знаешь, я не из тех, кого хлебом не корми – дай порассуждать на тему “Я и Бродский”». Галя Дозмарова на тот же вопрос написала: «Какое может иметь значение, что я помню или думаю о Бродском?» А Борис Шварцман, который в свое время предоставил Бродскому «политическое убежище» в трех кварталах от родителей, сказал: «Кто я такой, чтобы демонстрировать свою близость с Иосифом?»

Итак, начну с компании, к которой принадлежала и автор этих строк.

Самый узкий (и самый известный) круг составляли Рейн – Найман – Бобышев, фигурирующие в литературе как «волшебный хор», или «ахматовские сироты». Бродский познакомился с ними в 1960-м, и до 1964 года эти четверо были неразлучны. Они представляли «атомное ядро». Но, разумеется, ими одними компания не ограничивалась. Вокруг вращались «электроны». Многие из этих замечательных людей дружили с Бродским всю его жизнь. Например, Гена Шмаков, Яков Гордин с Татой, Игорь Ефимов с Мариной Рачко, Миша Петров, Миша и Вика Беломлинские.

Со временем состав окружения менялся. В начале 64-го года был подвергнут остракизму и отсох Бобышев, а в конце шестидесятых на горизонте возник Довлатов. Впрочем, с Довлатовым Бродский сблизился уже в Нью-Йорке.

Вторую компанию, в которой Бродский появился еще раньше, чем в первой, составляли геологи, в большинстве – выходцы из Ленинградского горного института. С 1957 по 1961 год Иосиф на два, три, а то и четыре месяца уезжал в геологические экспедиции. Тогда это была единственная возможность увидеть мир. Кроме того, геология была самой «безопасной» профессией. В сибирской тайге, в якутской тундре, в казахских степях мировоззрение и политическое лицо геологов мало кого волновало. Зацепи их ленинградская «Габриела» (одно из сленговых названий КГБ), они оказались бы примерно в тех же самых местах, только без зарплаты.

Возможность скрыться на краю земли, вдали от кагебешных всевидящих очей, царящих в «культурных» центрах, было спасением для многих наших друзей, имевших собственное мнение и не желавших «идти в ногу».

Выбор моей профессии, например, был продиктован именно этими соображениями. Впрочем, поначалу я, дитя гуманитариев, шалеющая при виде интеграла, мечтала о дипломатической карьере, а именно о МИМО – Московском институте международных отношений. Для лица еврейской национальности это была утопия. Тогда я решила спуститься «на ступеньку ниже» и собралась на филфак. И тут мой папа, человек мягкий и деликатный, впервые в жизни оказал на меня давление: «Очень прошу тебя, иди в геологию. Врать придется меньше. Гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах».

Я поступила в Горный, и оказалось, что именно там расцвела литературная жизнь Ленинграда. Знаменитое Литературное объединение Горного института под руководством Глеба Семенова взрастило целую плеяду поэтов и прозаиков. Достаточно вспомнить Леонида Агеева, Андрея Битова, Володю Британишского, Яшу Виньковецкого, Алика Городницкого, Глеба Горбовского, Лиду Гладкую, Олега Тарутина, Лену Кумпан... О своей геологической юности я не пожалела ни одной минуты.

В конце пятидесятых Горное лито перестало существовать, и Глеб Семенов создал новое литературное объединение при ДК Первой Пятилетки. Хотя Бродский к этому лито формально не принадлежал, но несколько раз выступал с его участниками на литературных вечерах. Со многими «полевыми» геологами Бродский дружил всю жизнь, и они не раз мелькнут на страницах этой книжки.

Была еще третья компания, которую объединяла страсть к американскому джазу и Польше – польским журналам и фильмам, а потом и к польской поэзии (оттуда и сделанные Бродским замечательные переводы Галчинского). В нее входили Славинский, Ентин, Володя Герасимов. Эта компания гнездилась в Благодатном переулке, в квартире, которую снимали Славинский и Ентин с молодыми женами. С ними пересекалась компания Володи Уфлянда, Миши Еремина, Лени Виноградова, Леши Лосева (Лившица) и др.

Был еще круг Гарика Воскова, Уманского и Шахматова. Знакома я была лишь с Восковым, жену которого, синеглазую красавицу Люду, по просьбе Иосифа после рождения ее сыновей устраивала на работу в Ленгипроводхоз.

Боясь ошибиться в датах, я позвонила Славинскому в Лондон, чтобы уточнить, когда на их горизонте появился Бродский.

Вот отрывок из его ответа:

Познакомились мы с Иосифом летом 59-го на Благодатном. У Иосифа было полтысячи приятелей моего уровня или степени близости. У нас там бывали самые разнообразные люди, так что затрудняюсь вспомнить, кто его привел. Ранние стихи его были встречены критически – «масса воды и ложного пафоса» – и я, помню, сказал, что полезно было бы ему познакомиться с кем-нибудь из Технологической троицы. Что и произошло. (Технологическую троицу тогда составляли Рейн, Найман и Бобышев. – Л. Ш.). Мы бесконечно разговаривали о стихах, и к моему мнению он относился внимательно. Уже в 65-м, составляя антологию ленинградского самиздата для Ю. Иваска, я туда включил около десятка его вещей. В этот альманах вошли еще Технологическая троица, Еремин, Горбовский и Волохонский, а вот Володю Уфлянда и Олега Григорьева я, каюсь, проглядел. Или не было под рукой текстов. Впоследствии, в Риме, Бродский охотно соглашался, что «да, воды было много». Кстати, в начале восьмидесятых гуляли мы с Жозефом по ночному Риму, он читал вещи одна лучше другой, и в какой-то момент я сказал: «Тянет на Нобеля». Конечно не я первый это заметил, да и сказал это не в качестве высшей похвалы, а как попытку объективно оценить класс.

Еще одну, кажется, четвертую по счету компанию, составляли Боря Шварцман с женой Софой Финтушал, архитектор Юрий Цехновицер по кличке Цех, композитор Сергей Слонимский и их приятели.

Борису Шварцману, первоклассному художнику-фотографу, принадлежат четыре известных портрета «раннего» Бродского, более пятнадцати портретов «поздней» Ахматовой, фотография «сирот» над ее гробом в день похорон и множество портретов ленинградской творческой элиты.

Шварцман и его жена Софа, оба близкие наши друзья, были и нашими соседями: наши дома находились друг напротив друга. Но у Бори была еще комната в коммуналке на улице Воинова. В ней в 1962 – 63 годах поселился Бродский, спасаясь от излишней близости с родителями. Это крошечная комнатушка (вероятно, в прошлом для прислуги) была отделена кухней от остальных пространств огромной коммуналки. Иосиф мог приглашать туда дам, избегнув осуждающего родительского взора. Но главное, ему хорошо там работалось. Именно в этой клетушке он написал «Большую элегию Джону Донну» и «Исаак и Авраам». Когда Бродского арестовали, Рейн и Шварцман отнесли его родителям немудреный Осин скарб. Александр Иванович, очень подавленный и грустный, сказал: «Зря Ося стихи пишет. Занялся бы лучше чем-нибудь другим».

Вернувшись из Норенской, Бродский подарил Шварцману такие стихи:

ОТРЫВОК

Дом предо мной, преображенный дом.

Пилястры не пилястры, подворотня.

Та комната, где я тебя... О нет!

Та комната, где ты меня... С трудом

огромным нахожу ее сегодня:

избыток осязаемых примет.

Несет борщом из крашеных дверей.

Гремит вода сквозь грязную посуду.

Над ванночками в сумраке сидит

затравленный соседями еврей.

Теперь там фотографии повсюду,

огрызки фонарей, кариатид.

Луна над легендарным шалашом.

Клочки Невы, надгробие из досок.

Бесчисленные бабы нагишом...

И это – если хочешь – отголосок.

Юрий Орестович Цехновицер, сын известного литературоведа, жил на Адмиралтейской набережной в доме № 10. У него была роскошная (по понятиям того времени) квартира в бельэтаже. Прямо под окнами – Нева, а на другом берегу – Ростральные колонны, Академия наук, Кунсткамера, Двенадцать коллегий.

В квартире пятиметровые лепные потолки, массивные ореховые двери с резьбой, карельская береза, бронзовые канделябры, картины в тяжелых золоченых рамах, книжные стеллажи до потолка, копия посмертной маски Пушкина, цилиндры на круглой вешалке в передней – одним словом, никакого намека на существование советской действительности. Входишь непосредственно в ХIX век.

Юра, талантливый художник и архитектор, был шумным, бородатым «бонвиваном» и светским львом. 7 ноября, когда население Советского Союза напивалось в стельку в честь Великой Октябрьской, мы до утра «гуляли» у Цеха, празднуя день его рождения. Получалось как бы вместе со всей страной, но по другому поводу. Цеха и его барскую квартиру Бродский вспоминал не раз, в частности в беседах с Евгением Рейном во время их встреч в Нью-Йорке в 1988 году.

Я позволю себе привести цитату из этого, как мне кажется, значительного разговора.

...Был однажды момент открытия, когда я стоял на набережной напротив дома Цехновицера – я этот момент очень хорошо помню, если вообще у меня были какие-то откровения в жизни, то это было одно из них. Я стоял, положив руки на парапет, они слегка свешивались над водой... День серенький... И водичка течет... Я ни в коем случае не думал тогда, что вот я поэт или не поэт. Этого вообще никогда у меня не было и до сих пор в известной степени нет... Но я помню, что вот я стою, и руки уже как бы над водичкой, народ вокруг ловит рыбу, гуляет, ну и все остальное... Дворцовый мост справа. Я смотрю, водичка так движется в сторону залива, и между водой и руками некоторое пространство... И я подумал, что воздух сейчас проходит между водой и руками в том же направлении. И тут же подумал, что в этот момент никому на набережной такая мысль в голову не приходит... И я понял, что что-то уже произошло... И вот это впервые пришедшее сознание того, что с головой происходит что-то специфическое, возникло в тот момент, а так вообще этого никогда не было... Да и вообще, вся наша жизнь, когда входишь к Цеху, надеваешь шляпу, кругом книги, девушки...[1]

В пятую (более позднюю) компанию, впоследствии частично слившуюся с первой, входили Геннадий Шмаков, Константин Азадовский, Михаил Мейлах и несколько итальянских славистов. С «нашими» итальянцами Иосиф дружил всю жизнь, и они заслуживают отдельного рассказа.

Итальянцы возникли в нашей жизни в 1965 году, приехав в Ленинград учиться в аспирантуре. Удивляло, что они, столь далекие по происхождению, воспитанию и жизненному опыту, оказались такими близкими нам по духу. Они любили ту же музыку и живопись, зачитывались теми же книгами, декламировали наизусть тех же поэтов и были «порчены» русской литературой. Среди них Иосиф особенно сблизился с Джанни Буттафава, Фаусто Мальковати, Сильваной Давидович и Анной Дони.

K сожалению, Джанни бывал у нас редко. О нем я больше знаю со слов Иосифа, который очень его любил. Ранняя смерть Джанни была для Бродского большим ударом.

С остальными тремя мы виделись в Ленинграде очень часто. Красавица Сильвана казалась нам кинозвездой, наверно, потому, что была тезкой Сильваны Пампанини, очень тогда популярной. О ее семье мы мало что знали. А об Анне – что она венецианка и очень знатного рода. У Анны были рассыпанные по плечам золотые волосы, точеные черты лица и замечательная фигура. Ей только что исполнилось двадцать лет. Ее католическая семья – по непроверенным слухам, потомки Медичей – была очень религиозной. Детей воспитывали в строгости, о выпивках, куренье и поздних вечеринках не могло быть и речи. К тому же, Анна была очень застенчивой. Особенно она стеснялась говорить по-русски, хотя язык знала совсем неплохо. Ей казалось, что ее русский слишком книжный и искусственный, она хотела знать идиомы и сленг, записывала и выучивала наизусть песни Галича, Высоцкого и Окуджавы. Однажды Женя Рейн показал ей, как пьют водку «настоящие люди». Они не пользуются рюмками и стаканами, а пьют из горла. Он же спел ей несколько популярных и модных песен, слова которых она добросовестно записала. Через несколько дней, на чьем-то дне рождения, Анна взяла бутылку водки, запрокинула голову и стала пить из горла, как велел Учитель. Наутро у нее развязался язык. Когда на семинаре в университете профессор спросил иностранных аспирантов, какие они знают современные русские песни, Анна Дони подняла руку и чистым сильным голосом спела:

Холодно, голодно, нет кругом стен,

Где бы нам блядь найти, чтоб дала всем?

Фаусто был – не преувеличиваю – сказочно красив, широко образован и прекрасно воспитан. Приехал из Милана, сын врача-гинеколога, второй из четырех братьев.

Все трое без жалоб и нытья, с юмором переносили особенности советской жизни: грязное общежитие, стада клопов, нехватку горячей воды в душе, бесконечную, темную и сырую зиму, отсутствие солнца, свежих фруктов и овощей. Мы понимали, как им неуютно, и старались скрасить их жизнь, приглашая на толстые макароны с томатным соусом и сыром, которые они элегантно именовали то спагетти, то феттучини, то лингвини. «Вы не представляете, как мы ценим ваше гостеприимство, – говорил Фаусто. – Когда вы приедете в Италию...»

Мы фыркали от смеха, не давая ему закончить фразу. В то время рядовой советский человек мог видеть Италию только в итальянских фильмах.

Но в 1975 году колесо истории скрипнуло и повернулось, и мы оказались в Италии, среди величественных развалин, мраморных фонтанов, палаццо и шедевров Микеланджело.

В первый же день я побежала на вокзал Термини – в двух шагах от отеля «Чипро», куда нас поселили и где не было телефона, и позвонила Фаусто в Милан.

– Вы в Риме? Это невозмо-о-ожно! – раздался в трубке его протяжный голос. – Сейчас же позвоню Анне и Сизи, и мы постараемся приехать в Рим на уикенд. Где вы живете?

– Пока нигде, то есть в «Чипро». Но нам велено за двое суток найти квартиру, так что к уикенду мы куда-нибудь переедем.

– Мы вас найдем.

От Термини до «Чипро» десять минут ходьбы. Как только я вернулась в отель, в дверь постучали. Знакомых у нас в Риме не было. Напуганные рассказами о том, как в отелях обворовывают эмигрантов, мы решили не открывать. В коридоре мужской голос что-то тараторил по-итальянски, но мы сидели, как мыши. Наконец, шаги в коридоре удалились и затихли. Мы приоткрыли дверь. За ней стояла корзина великолепных роз с приколотой к ручке карточкой: «Benvenuto a Italia. Fausto».

Мы чувствовали себя полными идиотами. Будучи рядовыми советскими гражданами, мы не имели понятия, что цветы можно заказать по телефону и в считанные минуты их доставят по любому адресу.

Через день мы сняли квартиру на пьяцца Фонтеяна и переехали. И вот в наш новый итальянский дом нагрянули старые итальянские друзья с пакетами деликатесов и сластей, с бутылками вина и с решимостью сделать нашу жизнь в Италии легкой и приятной.

В Ленинграде мы много говорили о литературе и редко о политике. Само собой подразумевалось – во всяком случае, нами – что мы смотрим на мировые события с одних и тех же позиций, хоть и с разных колоколен. Каково же было наше изумление, когда после третьей бутылки кьянти Сильвана страстно выступила в защиту то ли марксизма-ленинизма, то ли марксизма-троцкизма, то ли троцкизма-маоизма! Мы охрипли, крича и споря до двух часов ночи, а утром квартирная хозяйка велела нам выметаться из квартиры, утверждая, что сдавала ее приличной семье, а не политическому клубу.

Итак, наши друзья разъехались, а мы оказались на улице. И так бы там и остались или, разделив общую эмигрантскую судьбу, отправились бы в Остию или Ладисполи, если бы не Ирина Алексеевна Иловайская, светлая ей память. В те времена она не была еще главным редактором «Русской мысли», а работала в Риме. Выслушав нашу историю, Ирина Алексеевна вручила нам ключи от квартиры своих детей и просто сказала: «Живите». И мы провели четыре волшебных месяца в центре Рима на улице Гаета.

Вскоре Фаусто снова приехал проведать нас.

– У вас жуткий вид, – озабоченно сказал он. – Вам совершенно необходимо поехать на море, поваляться недельку на пляже и отвлечься от ваших проблем.

– Съесть-то он съесть, да кто ж ему дасть! – процитировала я старый анекдот.

– Поезжайте на Искию, – продолжал Фаусто, не зная старого анекдота.

– Иск... что?

Иския, остров в Неаполитанском заливе. У нас там дача. К сожалению, я не могу поехать с вами в середине семестра, но моя мама и тетя сейчас там, и они о вас позаботятся.

Фаусто купил нам билеты до Неаполя, нацарапал свой искийский адрес на клочке бумаги и проводил на поезд. Мы приехали в Неаполь, взяли такси до порта Молло Беверелло и сели на пароход-паром.

Синее небо, синее море, белые чайки, легкий бриз. Мир залит солнцем, где-то поблизости Капри – в общем, «Остановись, мгновенье».

И вот показался остров. Нет, сперва высоко на скале мы увидели окруженный крепостными стенами старинный замок. Пароход приблизился к нему, внезапно повернул направо, и мы вошли в бухту.

Первое впечатление от Искии – словно мы оказались в сказочных гриновских городах Зурбаган или Гельгью. Или как будто мы увидели прекрасную галлюцинацию. Идеально круглая бухта, гладкое, как синее стекло, море, разноцветные парусные яхты, катамараны, катера, рыбачьи шхуны. Белые дома с плоскими крышами утопают в кустах бугенвилий. Прямо к пристани подступают пальмы и эвкалипты. Цветут гранатовые, абрикосовые и миндальные деревья, ветви лимонных и апельсиновых склоняются под тяжестью плодов. Узкие извилистые улочки убегают вверх по склонам холмов, сменяясь выше изумрудно-зелеными виноградниками. И надо всем этим – величественный вулкан Монте Эпомео.

На пристани стояли в ряд странные автомобили или, вернее, трехколесные мотороллеры с паланкинами – местные такси. Мы протянули шоферу бумажку с адресом. Его лицо просияло.

«Casa Malkovati! Certаmentе! Con piacero!» (Конечно, с удовольствием!)

Он повез нас по улице, усаженной разлапистыми соснами. Проехав минут пятнадцать, наше мини-такси повернуло налево, юркнуло в какую-то щель между домами и понеслось прямо в море. Я вскрикнула, но в двух метрах от крутого обрыва шофер резко повернул вправо и, театрально выбросив вперед руку, объявил: «Каза Мальковати, синьор и синьоры!»

Перед нами высилась крепость. Три стены ее уходили в море, волны набегали и разбивались о мощные каменные стены, обдавая их фонтаном брызг и оставляя белую пену. Такси поползло по мощеной дорожке между обрывом и стеной и замерло перед дубовой дверью с львиной головой, зажавшей в пасти чугунное кольцо. Дверь была приоткрыта. На порог, вероятно, услышав скрип тормозов, вышла стройная дама в черном платье с кружевной накидкой на плечах. У нее была благородная осанка, седые, красиво уложенные волосы, породистое лицо и приветливая улыбка. Дама слегка поклонилась и сказала по-французски: «Вера Мальковати. Добро пожаловать на Искию».

«Дача» Фаусто, с башнями, тайниками и винтовыми лестницами, представляла собой лабиринт из двадцати или тридцати комнат. Некоторые из них, с высокими сводчатыми потолками и каменными полами, выглядели как средневековые трапезные. Другие, шести– и восьмигранные, напоминали монастырские кельи. В доме было восемь ванных комнат, отделанных узорчатыми керамическими плитками, и три кухни. Нам отвели три спальни: маме, нашей дочери Кате и нам с Витей. Три наружные стены нашей спальни вдавались в море. Я открыла стеклянную дверь и по треснутым замшелым ступеням спустилась на выступающий из моря валун, серый и гладкий, как спина бегемота. Прямо передо мной на острове-утесе возвышался старинный замок, тот самый, который мы увидели, приближаясь к Искии.

За обедом синьора Мальковати сказала:

– Фаусто просил предоставить вам полную самостоятельность и опекать как можно меньше... Гуляйте, купайтесь, загорайте, заказывайте продукты в любом магазине, обедайте в любом ресторане. Только не вздумайте нигде платить, просто скажите, что вы гости семьи Мальковати.

– Мы бесконечно вам признательны... – Я с трудом удерживалась от слез, – не могу себе представить, как мы сможем отплатить за ваше гостеприимство.

– Ничего нет проще, – засмеялась синьора Мальковати. – Когда вы станете богатыми американцами, и Фаусто, обнищав, постучится в вашу дверь, пригласите его в «Макдональдс».

Пока что Фаусто, профессор Миланского университета, не обнищал и не постучался.

Дом был полон необычных вещей. На стенах – прекрасная живопись и старинные гравюры, в холле – коллекция тростей, зонтов и шляп. В столовой, в дубовых с инкрустациями буфетах, за толстыми резными стеклами поблескивали винные бутылки в форме бюстов европейских монархов XVIII и XIX веков. В библиотеке, отделанной палисандровым деревом, я нашла много книг на итальянском, французском, русском и английском языках. Среди них были чудесно иллюстрированные издания по истории Искии, Сорренто и Неаполя, книги по искусству, старинные карты и атласы Италии. Все в этом доме было устроено прочно и элегантно, без шика современных нуворишей, без скопированной из модного журнала роскоши, словом, без всего того, что в нашем семейном лексиконе называлось «блеск и нищета куртизанок».

Веру и Сильвию Мальковати мы видели каждый день, но мельком. Утром они заглядывали в нашу кухню осведомиться, как мы спали и не надо ли чего. Вечером спрашивали, как прошел день. Мы были признательны за их такт и деликатность и за то, что не надо на корявых иностранных языках рассказывать историю нашей жизни и пыжиться, изображая из себя мучеников и диссидентов. В этой старинной крепости посреди моря, где все дышало благородством и достоинством, я поняла, как мы измучены и издерганы последними месяцами советской жизни, постоянным страхом, бесконечными унижениями, кафкианской бессмысленностью нашего прежнего существования. И, вместо того чтобы загорать, купаться и гулять по чудесному острову, я сидела в библиотеке и рыдала, оплакивая свою судьбу. Позже я поняла, почему. Жизнь на Искии оказалась... остановкой. Очевидно, вся энергия, все силы души и тела были запрограммированы на выживание каждый день и каждый час в течение последнего года. И тут наступил полный штиль... и депрессия, первая в моей жизни. Всласть наплакавшись, я выходила на каменную террасу, садилась в шезлонг, бросала крошки кружащимся чайкам и читала книжки про остров Искию...

Я так подробно рассказываю про Искию еще и потому, что ее очень любил Бродский. Не раз бывал он в доме Фаусто. И сочинил такое двустишие:

Прекрасна каза Мальковати,

Одна беда – малы кровати.

В 1993-м Бродский приехал на Искию с Марией и маленькой Анной и посвятил Фаусто стихотворение «Иския в октябре»:

Когда-то здесь клокотал вулкан.

Потом – грудь себе клевал пеликан.

Неподалеку Вергилий жил,

и У. Х. Оден вино глушил.

<...>

Дочка с женой с балюстрады вдаль

глядят, высматривая рояль

паруса или воздушный шар —

затихший колокола удар.

<...>

Мы здесь втроем и, держу пари,

то, что вместе мы видим, в три

раза безадресней и синей,

чем то, на что смотрел Эней.

Однако пора возвращаться в 60-е...

Перечисленные в этой главе имена, как говорят американцы, «не высечены из камня», и ими далеко не исчерпываются друзья юности Бродского. Наверняка я многих упустила. Но не из вредности. Просто сорок лет, прошедших с той поры, как говорила моя няня Нуля, «себя оказывают».

Тем, кто остался за бортом этого списка, я приношу свои извинения в надежде предотвратить обиды, угрозы, а неровен час и заказное убийство...

Бродский редко проводил целый вечер в одном доме. Обычно он умудрялся побывать в нескольких компаниях. Ему было скучно разговаривать с одними и теми же людьми, особенно если они не могли оторваться от земли и взмыть в поэтические или философские выси. Иосиф беспокоился, что в этот момент где-то ведутся более интересные беседы. Он пропускал через себя людей, как кит пропускает планктон в поисках ценной пищи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.