НЕИЗВЕСТНОЕ ОБ ИЗВЕСТНОМ

НЕИЗВЕСТНОЕ ОБ ИЗВЕСТНОМ

«Да, это было не мимолетное увлечение, а серьезная большая любовь…» Так написал В. И. Коробов о Виктории Анатольевне Со—фроновой, матери первой дочери Василия Макаровича, Кати.

Они познакомились в 1964 году. Она – выпускница филфака МГУ и аспирантуры ИМЛИ, редактор отдела критики журнала «Москва». Он – начинающий, хотя уже замеченный писатель, актер, режиссер.

Только очень немногие исследователи – и среди них В. И. Коробов занимает, бесспорно, первое место – смогли деликатно и уважительно поведать об их взаимоотношениях.

Дело исследователя – раскрывать жизнь человека, дело человека – нести свою жизнь в закромах памяти и совести.

Из рассказов Виктории Анатольевны были выбраны несколько отрывков.

…Когда я не раздумывая согласилась поехать с Василием Макаровичем в Сростки, мне кажется, он даже слегка растерялся, не мог представить себе, что городской человек так легко сорвется «бог знает куда». Летела я «невестой». Хотя между нами это слово не произносилось, но иначе представить выбранную им женщину своей матери он не мог. Это были не смотрины. Без смотрин перебравшийся в город Вася обошелся. У меня, городского человека, этот инстинкт, ощущение этой необходимости было почти потеряно. Когда я и мой первый муж, Дмитрий Стариков, решили пожениться, мы отправились к родителям и поставили их в известность. Они не возражали – мы считались «хорошей парой». Но суть в том, что нам не было жизненно необходимо их благословение. Вася же, пожив уже в городе и достаточно повидав, что можно и без того, не мог себе этого позволить – позор лег бы на голову его матери.

Шукшин лишился отца, когда ему было четыре года. Как известно, Макар Леонтьевич Шукшин был расстрелян в 1933 году. Был ему двадцать один год. Его вместе с товарищами обвиняли в создании «контрреволюционной группировки» и в «саботаже», якобы они во время обмолота зерна «гнали зерно в полову», то есть в мякину, а Макара так еще сделали и «руководителем преступной группировки». Велось следствие. Ма—кар в «преступлении» сначала не сознавался. На допросах говорил, что работал, мол, на совесть, а что уж там в полову попало, то не его вина, за всеми, мол, не уследишь. Потом сломали. На протоколе допроса сохранилась его неразборчивая подпись – от него не осталось даже фотографии. Все это стало известно в последние годы благодаря стараниям близкого друга Василия Макаровича, оператора Александра Петровича Саранцева. На заре перестройки он пробрался в местные архивы, и только тогда мы смогли узнать, почему же Шукшин остался сиротой.

Сам Шукшин в автобиографии писал об этом так: «В 1933 г. отец арестован органами ОГПУ. Дальнейшую его судьбу не знаю. В 1956 г. он посмертно полностью реабилитирован».

Конечно же он знал, что отец его был расстрелян. Под это дело вымели тогда половину мужского населения Сросток. Ему рассказывали и мать, и тетки, как через несколько дней после ареста ночью во многих домах раздались стук в окно и чей—то приглушенный голос: «Ведут, ведут!» И женщины—матери, сестры, жены, дочери – наспех накидывали в узелки всякую снедь, какие—то вещи. И с завываниями, а кто и молчком догоняли колонну мужиков, уходившую из деревни. Правда, рассказывали, конвоиры и не очень—то отгоняли баб. Но носки и шапки мужикам не пригодились. Все они были расстреляны через несколько дней, и не в Сростках. Это была обычная практика – слишком рискованно и беспокойно было «ликвидировать кулачество и вредителей» дома.

За скупыми словами автобиографии – незажившая рана. У Шукшина были личные счеты с советской властью. Ее победа стала его личной трагедией. Только очень немногочисленные его собеседники знают, какой болью отзывалась в нем всю жизнь гибель отца. Одним из таких собеседников была моя мама, Ксения Федоровна, с которой они могли ночи напролет сидеть на кухне. Я не выдерживала этих ночных бдений и уходила спать, поэтому, к сожалению, знаю только, о чем они говорили. Нет, он не плакался ей в жилетку. Они спорили. Спорили яростно, как говорится, от души. Спорили так, что перья летели.

Она до последнего вздоха осталась верна убеждениям своей комсомольской юности. Он люто, до скрежета зубовного ненавидел советский строй, полагая – и как мы сегодня понимаем, имея на то более чем достаточные основания, – что большевики уничтожили русскую деревню, основу российской государственности.

Отношение Шукшина к советскому социализму – большая тема, еще не вспаханное поле. Естественно, раньше о подобном публичном прочтении Шукшина нельзя было и помыслить. Хотя, скажем, начальную сцену «Калины красной» – помните хор рецидивистов? – люди смотрели, видели, понимали так же, как и сам автор. Загнали народ за решетку, одели в арестантские робы и дали попеть. Это не мои домыслы, хотя я и не проводила социологических опросов. Я слышала людей. Шукшин, будучи плоть от плоти своего народа, очень точно оценил его восприятие.

Удивительно другое – то, что сегодня, когда «все можно», так и не появилось работ, посвященных этой важной теме. Важной не только для понимания самого Шукшина. Ведь многие помнят, какой скорбью всенародной отозвалась его смерть. У меня есть изданный на Алтае сборничек стихов на смерть Шукшина. Среди авторов не только Высоцкий, Евтушенко и Вознесенский, писали и непрофессиональные поэты, и вообще не поэты. Конечно, их стихи слабее, чем строки признанных мастеров слова, но боль в них так же остра. Значит, задел Василий Макарович какие—то очень важные струны в народном сознании.

Много верного сказал в своей книге Владимир Коробов. Но почему сегодня никто не говорит о том, чего он тогда сказать не мог? Почему сегодня никто не откроет «До третьих петухов» и не приглядится еще раз к Горынычу – такому советскому, знакомому, давящему все окрест себя, получающему истинное наслаждение от унижения людей? Почему уж вовсе не замечают чертей, что засели в монастыре? Ведь, как сказал медведь, «эти похуже Горыныча будут… Забудешь, куда идешь. Все на свете забудешь. Ну, и охальное же племя! На ходу подметки рвут. Оглянуться не успеешь, а ты уж на поводке у их – захомутали».

А вы помните, как черти очутились в монастыре? Узнав, что стражник у монастырских ворот – крестьянин из Сибири, они запели песню «По диким степям Забайкалья». И «как они, собаки, пели! Стражник прислонил копье к воротам и, замерев, слушал песню. Глаза его наполнились слезами, он как—то даже ошалел… подошел к поющим, сел, склонил голову на руки и стал покачиваться взад—вперед.

– М—мх… – сказал он.

А в пустые ворота вошли черти».

Мороз по коже идет от провидческого дара Василия Макаровича. По—моему, комментарии и тут вовсе не излишни.

Через несколько лет после гибели Макара Мария Сергеевна Шукшина снова вышла замуж и стала Куксиной. Судя по воспоминаниям и самого Василия Макаровича, и по скупым словам Марии Сергеевны, это был по—настоящему хороший человек. Он любил и уважал жену, глубоко привязался к ее детям, а в 1942 году погиб на фронте. С тех пор Шукшин всю силу своей нераздельной любви отдал матери.

Мать была его совестью, высшей инстанцией, убежищем в непогоду, причалом, тылом, грозным судьей и милосердием.

Незадолго до смерти он написал (цитирую по памяти): «Буду помирать, последняя моя мысль будет о Родине, о матери, о детях». Хочется верить, что он успел об этом подумать. Вот, собственно, и вся его ценностная иерархия. Как всё просто и как много. Интересно, что женщин на этой шкале ценностей нет. Нет и творчества, а ведь он просто не мыслил своей жизни без творчества, и мы не можем представить его вне и без его произведений. Ему была чрезвычайно важна их судьба. Важнее всего – быть услышанным своим народом, донести то, что он понял и прочувствовал – мысль о Родине, свое слово о России.

Не всем легко представить себе в полном объеме такую высокую степень любви, уважения, доверия и боязни немилости матери, на какую поднял эти чувства Василий Макарович. Слишком быстро в городе удалось нам разрушить веками складывавшиеся в нашей стране семейные устои. Конечно, приложено было немало усилий для их разрушения. Но ведь и мы довольно легко приняли новые «условия игры». Никто ведь не заставлял нас под пыткой сдавать родителей в дома престарелых, разводиться, бросать детей, сдавать их в детдома, забывать могилы родных. И я была очень рада, когда услышала от своей дочери перед ее замужеством: «Мама, благослови».

В деревне процесс разложения устоявшегося шел, бесспорно, намного медленнее. Вася привез с собой в столицу свою родину и пытался ее не растерять. Конечно, никому и в голову не придет называть его праведником. Он оступался, падал, поднимался и опять падал, как и все мы. Но и страдал же он, и как страдал. «Маялся».

Как—то Василий Макарович пошел в храм. Как он говорил, «мимо шел». На ступеньках споткнулся и потерял равновесие. Символичная картина. Он и сам ее так воспринял, тогда же, потому что, поднявшись на ноги, повернул стопы свои и в церковь не зашел. Как бы, говорил он, меня не пустили. Это неверно, конечно, но очень хорошо иллюстрирует борения и метания самого Шукшина.

Именно поэтому я придаю сегодня такое значение той поездке в Сростки. Он пытался сохранить в себе свою родину, то, чему она его научила. Он сделал тем еще одну попытку не дать городу победить себя.

Мне казалось естественным перед поездкой на Алтай познакомить Василия Макаровича с моим отцом, Анатолием Владимировичем Софроновым, возглавлявшим тогда журнал «Огонек», бывшим в президиуме СП СССР и так далее. Софронов был действительно крупной личностью, поэтому его и до сих пор не могут забыть, поминают добрым, а чаще недобрым словом. О взаимоотношениях Софронова и Шукшина уже писали, и в этих писаниях много нелепого, вплоть до того, что Софронов—де женил перспективного Шукшина на своей дочери и вцепился в него своей железной хваткой. И каково же, мол, было несчастному Василию Макаровичу брести, понурив голову, из вольнолюбивого «Нового мира» в дом Софронова, погрязший в косности. Что—то в этом роде. И смешно, и руки в бессилии опускаются от этой подлой лжи.

Несмотря на то, что таким причудливым образом, в моем лице, Господь скрестил их судьбы, они и знакомы—то не были, познакомила их я. И об «отношениях» их говорить—то, в общем, не приходится. Конечно, это не случайно. Анатолий Владимирович сохранил достаточно сдержанное отношение и к самому Василию Макаровичу, и к его творчеству, хотя никогда ему и не мешал. Зная отца, могу сказать, что в основе этого отношения лежали меньше всего личные перипетии.

«Государственник» Софронов не мог с открытым сердцем заключить в объятия «деревенщика» Шукшина.

Василий Макарович никогда не просил меня познакомить его с отцом, но вместе с тем я не чувствовала в нем какого—то внутреннего сопротивления этому. Скорее даже наоборот. При этом не мог не задумываться он и над тем, что зятю Со—фронова вход и в «Новый мир», и во многие издательства, и в кино был бы заказан. Так что разговоры об отвращении Шукшина к «косности» софроновского дома в противовес «вольнолюбивому» «Новому миру» можно оставить для тех «мечтателей», кто привык укладывать жизнь в прокрустово ложе своих представлений о ней.

Я вовсе не иронизирую над словом «вольнолюбивый». Этот журнал во главе с Александром Твардовским сыграл тогда огромную роль в нашей общественной жизни, действительно стал глотком свежего воздуха. Но то был не единственный глоток.

Конечно, таким же глотком воздуха была и «деревенская проза», одним из флагманов которой стал, уже становился тогда Шукшин. А отношения «деревенщиков» с «Новым миром» были, как известно, вовсе не идиллическими. Ведь «Новый мир» был далеко не первым журналом, опубликовавшим Шукшина и «открывшим новый талант». Беда и трагедия наши в том, что, имея столько родников, мы не смогли увидеть их в одном потоке.

Итак, Шукшин согласился на мое предложение заехать перед отлетом в Сростки в «Огонек», даже не домой, к отцу. Анатолий Владимирович отличался удивительной деликатностью по отношению к ближним. Это трудно себе представить, помня его бойцовские качества на политической арене, но это так. Он ни о чем никогда не спрашивал, все в конечном счете понимая, по мере сил оберегал мир в доме, любой конфликт среди домашних был ему в прямом смысле слова как нож по сердцу. И когда я позвонила отцу на работу и сказала, что мы сейчас заедем с Васей, он коротко сказал:

– Жду.

Да, они были антиподами. И это очень горько. Ведь для меня они остались самыми близкими людьми. Но горько и оттого, что эти большие – каждый по—своему – люди, не щадя сил и самих жизней своих, боролись за одно – за свою страну, за Россию – и так розно понимали смысл этой борьбы, что не смогли понять друг друга.

Нужно сегодня отдать должное этим мужчинам. Ни тот ни другой ни разу не позволил себе критиковать в моем присутствии другого. Вася – как всегда – молчал. Отец – как всегда – берег мой мир. Низкий им поклон.

Встреча в «Огоньке» была напряженной и недолгой. Вася все больше молчал. Отец тоже говорил немного. Я пыталась как—то растопить лед, не могу сказать, что мне это удалось. Помню фразу отца:

– Ну что ж, если вы решили строить семью, счастья вам.

Более чем сдержанно для отцовского напутствия. Но у меня не было сил тогда этому огорчиться. Рядом был Вася, под сердцем – Катя, в сумке – билет в Сибирь.

И мы полетели в Сростки. Дорога была утомительная. Летели до Новосибирска, оттуда через Барнаул, Бийск на перекладных до Сросток. Было лето, а в Сибири, как известно, резко континентальный климат. Жара. Я сильно устала. В Сростки мы попали уже под вечер и, конечно, сразу направились в дом Марии Сергеевны. Видно, действительно, сдержанность в проявлении своих чувств Василий Макарович унаследовал от матери, а может, и от всех сибиряков.

О любви Васи к матери я уже говорила. А уж чем он был для нее, и говорить не приходится. «Кровиночкой», точнее не скажешь. Она не меньше любила и свою дочь, Васину сестру Наташу, но Вася был сын, первенец, «старшой», а главное – он был далеко—далеко и появлялся как ясно солнышко не слишком часто. И тем не менее никто никому на шею не бросился, встретились скорее скупо, строго.

Под этот тон подстраивалась и Таля, Наташа, Наталья Макаровна Зиновьева, хотя у нее более широкая душа – открытая, распахнутая, веселая. А ведь к тому моменту, когда мы с Васей приехали в Сростки, у нее трагически погиб муж и на руках осталось двое близняшек – Надя и Сережа. Вася их не просто любил, он их как бы взял на себя – насколько мог, разумеется. Не было случая, чтобы он без гостинцев появлялся у «племяшей». Когда ему нужно было ехать на съемки в Судак, он сделал все, и Наташа с детьми приехала к нему, чтобы детишки впервые могли поплескаться в настоящем море. Да разве суть в этом? Они просто были его.

Мы расположились в доме, Наташа начала собирать на стол. Не могу сказать, что я себя чувствовала уверенно. Дело не в том, что – как опасался Вася – городской человек попал в чуждый ему быт. Я человек вообще неизбалованный, почти всю войну мы провели в эвакуации в маленьком городе Чистополе, где тогда было все равно что в деревне. Так что дело не в быте, а в том, что я находилась в доме матери человека, которого любила и от которого ждала ребенка. Я чувствовала настороженное отношение Марии Сергеевны ко мне. Кто такая приехала? Какая такая городская? Еще не поженились, а уже беременная? Уж не из нынешних ли, легких? Конечно, ей очень хотелось, чтобы у Васи была настоящая крепкая семья, чтобы с ним рядом была верная, преданная женщина, такая, какой была она сама. Много лет спустя, когда выросла моя дочь, я прекрасно поняла эту настороженность. Но тогда мне было не по себе.

Кроме того, в доме был свой уклад. И этот уклад действительно отличался от городского. Как войти в дом, где снять обувь, с кем первым поздороваться, куда и когда сесть – все это в деревне очень строго, намного строже, чем в городских домах. Этот аспект, вероятно, мало кто из деревенских может описать. Это так же естественно, как дышать. Но я очень быстро поняла, что не знаю, как здесь «дышат», или знаю не так.

И, конечно, боялась «опозориться», вся зажалась. Вася, видя мою растерянность, помогал мне освоиться – скупо, по—мужски, несуетливо. На следующий день он повел меня по деревне. Показывал школу, где учительствовал, место, где стоял дом, в котором родился. Во всем этом не было нарочитости, «экскурсионности». Я не подметила в нем никакого волнения, может быть, потому, что сама была стеснена. Вообще, в той поездке меньше всего было «экскурсии». И его, и меня не отпускали внутренние, личные проблемы.

В первый вечер было ясно, что Васе нужно поговорить с матерью. И после ужина Наташа задорно так, легко сказала:

– Слушай, а пойдем ко мне!

Мы пошли в ее дом, который стоял почти что рядом, напротив. Она напоила меня еще чаем и уложила спать. Я была уверена, что Вася останется у Марии Сергеевны – ведь мы не женаты, а дело—то происходит в деревне. Но где—то за полночь я услышала скреб в оконное стекло, и пришел Вася.

Постепенно в доме у Марии Сергеевны «потеплело», я, кажется, «пришлась». Во всяком случае, в письмах к сыну мать сетовала на сложности наших отношений и увещевала его, мол, «надо бы с Викой». Об этом мне стало известно только недавно. И когда на следующий день она собирала нас в баню, температура была уже совсем другая.

На второй или третий вечер в доме были гости – родственники, односельчане. Вообще—то нельзя сказать, чтобы мы ходили от стола к столу и что торжества к приезду земляка не прекращались. Большую часть времени Вася проводил дома, много говорил с матерью, хотя уединились они всего один раз, в первый вечер. Но принять гостей по поводу приезда сына, конечно, было нужно. Не то что нужно, а просто необходимо, это было именно тем воздухом. Гостей было не очень много, это не было то шумное застолье, к каким я привыкла в доме своего отца. Собрались близкие люди – посидеть, поговорить. Не было реплик типа – «Вась, ну как ты там? Ну, Васька, рассказывай!» Не помню, чтобы кто—нибудь «перебрал». Говорили о своем, а свое – в Сростках. Шла спокойная, достойная беседа. Но я в ней не могла принять участия, я не знала того, о чем говорили эти люди.

В какой—то момент мне показалось, будет лучше, если я тихонько уйду. В моем положении предлог был куда как хорош. Я выбралась в другую комнату и прилегла. Через какое—то время, так же тихонько, думая, что я сплю, в комнату пробрался Вася:

– Ты не спишь? Я думал, задремала… Ты что, из—за пальца ушла?

– Какого пальца?

– Ну, у мамы, когда суп раздавала, палец в тарелку попал.

– Да ты что, Вась, устала просто немного. Какой палец? Я и не заметила вовсе.

Это была правда. Я не видела этого «пальца». Он же увидел, заметил, матери, разумеется, не сказал ни слова, ни тогда, ни позже.

– А, ну, отдыхай… – Вася поцеловал меня и вернулся к гостям.

Только мы сели в самолет, который должен был приземлиться в Москве, Вася весь внутренне подобрался, сосредоточился, ушел в себя. В самолете мы почти не говорили. Мрачные мысли не отпускали его до конца полета. Так Василий Макарович Шукшин перелетал из одного мира в другой.

Когда мы вернулись из Сросток, я начала получать письма от Марии Сергеевны и Наташи. К сожалению, не я первая отправила письмо. За то себя корю. Одно могу сказать с чистой совестью, ни одно их письмо не осталось без ответа и ни одна просьба не осталась невыполненной…

* * *

…Кате исполнилось семь лет. Были гости – детишки резвились в комнате, а взрослые, как это часто бывает, сидели на кухне. Обычное праздничное застолье, гости – скорее не друзья, а родители Катиных друзей. Общие разговоры. Так можно просидеть и час, и десять часов. Пришел Вася. На Катин день рождения он приходил всегда, когда мог. Когда не мог, приходили его открытки или телеграммы. В этот раз мы не ждали Василия Макаровича, незадолго до того он сообщил нам, что уезжает в Болшево (Дом творчества кинематографистов). Но вдруг раздался звонок в дверь, и на пороге вырос Вася.

Видно было, что ему очень хотелось побыть с дочерью, он часто уходил из кухни, шел в комнату, где играли дети. А Кате, понятно, важнее было другое – кто выше прыгнет и громче взвизгнет, она наверняка и думать забыла в тот момент, что взрослые вообще существуют. Видно, игра пошла у них там по—крупному – задвигались стулья и еще что—то. Вдруг на кухню вбегает моя запыхавшаяся дочь со сбитым на сторону бантом и, ни на кого больше не глядя, обращается прямо к Васе:

– Папа, помоги нам передвинуть кресло.

Она в первый раз назвала тогда Васю «папой». Обычно бывала с ним сдержанна, настороженна, насупится и забьется в угол, а то еще в шкаф заберется, и никакими силами ее оттуда не вытащишь. К сожалению, это естественная реакция ребенка на отца, который приходит, уходит, шлет письма… Несколько лет я просила Василия Макаровича не говорить Кате, что он ее отец. И это вовсе не была месть или наказание ему, а защита маленького сердца.

Позже, когда Василия Макаровича не стало, я повесила на видное место его портрет. Тогда я чувствовала эту необходимость. Для дочери.

Разрешился тот запрет весьма комично. Было лето, Катя с моей мамой были на даче, которую мы снимали. После рабочей недели я собиралась поехать к ним на выходные. Неожиданно – как, впрочем, бывало очень часто – появился Вася и попросил отвезти его к Кате. Мы приехали в поселок Дачное. После обычных приветствий я сразу уединилась в дальней комнате, поскольку мне нужно было закончить работу, мама принялась на кухне разбирать покупки, а Вася схватил Катю и отправился с ней в сад. Пробыли они там долго, а когда вернулись, Василий Макарович принялся расхаживать по комнате, мрачно поигрывая желваками. В этом ничего удивительного не было, так ему легче думалось. Мне же нужно было вычитать, наконец, рукопись. И тут я слышу его вопрос:

– Кто это у тебя в клетчатой рубашке? Я не поняла.

– Ну, это… Я сказал Кате… Ну, в общем, сказалось… Я, говорю, твой папа. И знаешь, что она мне ответила? Внимательно посмотрела на меня и говорит: «Нет, мой папа в клетчатой рубашке».

Я так смеялась, что сразу даже не смогла его отругать за несдержанное им слово. Однако что же это за таинственная клетчатая рубашка? Перебрала всех мужчин, бывавших в доме. Нет, никто не подходит. И пришлось Василию Макаровичу в тот раз уехать с нехорошим чувством.

Вечером я рассказала эту историю своей маме. Утерев выступившие от смеха слезы, мама сказала:

– Слушай, да это же Изя!

Ну конечно! Изя, любимый дядя Изя, Изидор Тамаркин, друг мамы и муж ее подруги уже сто лет, еще из юных ростовских времен «Клуба табачников», живущий теперь в Симферополе и неусыпно пекущийся о наших железных дорогах! Недавно он приезжал в Москву и останавливался у нас. Этого добрейшего человека, искрометного юмора и глубокой порядочности любили все, а Катя любила его именно как ребенок, который так остро чувствует любовь к себе. За играми и беседами они забывали все на свете. И у дяди Изи была клетчатая рубашка.

Конечно, Вася потом узнал эту страшную тайну про «папу в клетчатой рубашке». И шлюзы, таким образом, были открыты. С этих пор уже не имело смысла лгать ребенку и запутывать его и без того неокрепшее сознание. Но до того дня, когда Катя в свой день рождения попросила Василия Макаровича передвинуть кресло, она никогда не называла его папой. Ловко, изворотливо, как это умеют дети, она избегала прямых обращений. Что случилось в тот день? Видимо, возбужденная и разгоряченная детскими играми, она «забылась». И, «забывшись», проговорила то, что на самом—то деле знала уже давно: «это мой папа».

Реакция Васи поразила меня. Он вскочил, пошел в комнату что—то там передвинуть и, вернувшись, сказал, ни на кого не глядя:

– Ну, теперь я могу идти.

Он не мог, да и не пытался скрыть улыбку, осветившую вдруг все его существо.

И только проводив всех гостей, я поняла – он сидел и ждал, когда дочь назовет его «папой». Он ждал этого уже несколько лет. Думал ли он, тонкий психолог, о том, что сегодня, в праздничной суете, ребенок легче выговорит это слово, запертое в его сердце, чем во время будничных встреч? Или просто ждал, ждал и дождался. Не знаю, мы не говорили с ним об этом. Он не любил говорить о самых важных вещах, которые, с его точки зрения, лучше объясняются и понимаются без слов.

Записано Е. В. Шукшиной

Данный текст является ознакомительным фрагментом.