2

2

Огюст не стал советоваться с Розой о мастерской. Подыскав для себя старую конюшню на улице Брюн, поблизости от мастерской Лекока, где работал над бюстом Розы, он обратился за советом к друзьям. Улочка соединяла авеню Гобеленов и бульвар Сен-Марсель и была по соседству от того места, где он родился и вырос.

Огюст стоял у входа в бывшую конюшню, – он уже решил ее снять, хотя видел все ее недостатки, – а Фантен, Дега, Ренуар, Далу и новый знакомый, неуклюжий широколицый, но привлекательный Клод Моне, осматривали помещение. Он ждал от них замечаний, они могли посоветовать что-нибудь дельное.

Дега осмотрел древнюю дырявую крышу, покрытые плесенью стены, разбитые оконные стекла, перекосившиеся двери, пол, наполовину земляной, наполовину цементный, – все помещение, где гуляли сквозняки и стоял промозглый холод, и тем не менее просторное и светлое, и сказал:

– Места достаточно, если ты тут не схватишь воспаления легких.

Фантен сказал:

– Перестань издеваться, Дега. Ведь это опасно. Ты, Роден, умрешь здесь от холода. У тебя сразу отмерзнут пальцы.

– Я поставлю печку. До самого потолка, – сказал Огюст.

– Одной тут не обойдешься, – ответил Фантен. – И все равно будет страшно холодно. Ты что, собираешься ее снять?

– Мне бы свою мастерскую, – сказал Моне.

– Но ты же все советуешь писать на открытом воздухе, – заметил Фантен.

– Я потому так говорю, что мы стали пленниками наших мастерских, – ответил Моне. – Ведь мы лишены живых красок света, когда пишем в закрытом помещении. Цвет – главное, а цвета меняются, переходят один в другой, приобретают новые оттенки в зависимости от силы и качества освещения. Но, конечно, какую-то работу надо делать и в мастерской.

Дега сказал:

– Моне, пора бы тебе уже усвоить эту истину. Даже наши лучшие пейзажисты Милле, Диаз, Коро редко пишут на пленэре. Если и делают какие-то наброски и рисунки на открытом воздухе, то завершают работу над пейзажами всегда в мастерской. – Дега повернулся к Родену, словно с Моне было покончено. – Роден, ты считаешь, что действительно сможешь здесь работать?

– Выбора нет. Я уже перебрался сюда.

– А чего же тогда ты спрашиваешь нашего совета? – сердито спросил Дега.

– Вы можете сказать, не обманывают ли меня.

– Сколько бы ты ни платил, все равно много.

– Удобств здесь никаких, но работать можно, – добавил Моне.

Дега разозлился:

– Ему придется работать в перчатках, он тут задохнется от печного дыма и все равно отморозит ноги. Да это прямо могила! Он сошел с ума!

– Тут не так уж плохо, – сказал Моне. – Потолок высокий, и хороший свет.

– Но пленэр, – сказал Ренуар. – Что в нем хорошего, как можно в него верить?

Моне ответил:

– Никто не обязан восхищаться тем, что видит. Самое главное – правдиво отображать то, что мы видим, как мы это видим.

– Черт возьми, да если писать, что не нравится, так я бы и не писал, – возмутился Ренуар. – Я не могу заставить себя писать, что мне не нравится.

– Как бы там ни было, – сказал Дега, – а я считаю, что Роден поступает правильно.

– По крайней мере будет собственная мастерская, – упрямо повторил Моне.

– Ну, конечно, – сказал Дега. – Это главное. А добьется ли он успеха – дело второе.

– И все-таки он будет независим, – заявил Моне. Сам Моне, как ни старался, не мог позволить себе снять мастерскую. Родену повезло. Все несчастье Дега в том, что он считает, будто остается художником, даже если не пишет. Огюст сказал:

– И незачем мне ждать какого-то чуда, лишь бы было помещение для работы, а рядом я снял комнату. Это удобно.

Далу немедленно расследовал это обстоятельство и доложил:

– Там двуспальная кровать. И маленькая кухня. Признавайся, кто она?

– Это все входит в мою мастерскую, – сердито ответил Огюст.

– Входит-то входит, – продолжал Далу, – а все-таки кто она? Какая-нибудь провинциалочка?

Огюст молчал.

– Разве ты не хочешь познакомить нас с ней? – спросил Далу.

– Не твое дело, – сказал Ренуар. Далу пропустил замечание мимо ушей:

– Посмотрели бы вы на эту комнату. Там никакой мебели, кроме старой двуспальной кровати, комода и двух деревянных стульев. Все такое неудобное, некрасивое. Может, ты, Роден, аскет? От такой обстановки всякая любовь завянет.

Огюст коротко ответил:

– Я не люблю мягкой мебели, особенно мягких кресел, чтобы в них валяться. Недолго и разлениться.

– Уж не завелась ли у тебя какая «Дама с камелиями»? – поддразнивал Далу.

– Нет, – отрезал Огюст. – Мне не нравится эта пьеса. Сентиментальная чепуха.

– Верно, – подхватил Ренуар. – Глупейшая вещь. Надо обладать талантом Дюма, чтобы заставить поверить в эту историю. Роден, ты все еще работаешь лепщиком?

Огюст кивнул.

– Черт возьми! – воскликнул Далу. – Какой же ты скрытный.

Огюст сердито заметил:

– А о чем тут рассказывать?

– О работе, – ответил Далу.

– Подумаешь, работа декоратора! – взорвался Огюст. – Все такое красивенькое, гладенькое.

– И тошнотворное, – прибавил Дега.

– Вот именно, – сказал Огюст. – Я не верю в то, что делаю, меня эта работа не трогает. Я все делаю в алебастре, и в этом-то и несчастье. Мне надоела зализанность, эти аккуратненькие элегантные фигуры. Я понимаю, почему Микеланджело предпочитал мужское тело. Его куда трудней сделать красивеньким, утонченным, элегантным. А для меня главное – сделать их побольше и хорошо отполировать. Я превратился в последователя самой бездарной школы Фонтенбло[32]. Все должно быть маленьким, округлым. И чтобы никакой индивидуальности, разнообразия, выдумки, никакой души. Мое дело – украшательство. Чтобы все было чинно, благородно, без искры вдохновения. Обнаженные красотки, годные только для евнухов.

Ренуар грустно улыбнулся и сказал:

– Я тебя понимаю. Друг мой, я прошел ту же школу. В четырнадцать лет я десятками расписывал чашки и блюда в манере Буше. В шестнадцать, когда мое обучение было закончено, приказали расписывать фарфор в стиле Шардена. Затем веера в стиле мадам Помпадур[33]. В двадцать мне прочили большое будущее, я умел расписывать ширмы в какой угодно манере – под Пуссена, Буше или Фрагонара. Никто не мог соперничать со мной. Если бы вы только видели, какие это были прекрасные ширмы! Когда подкопил на Школу изящных искусств и бросил работу, хозяин чуть не обалдел. Сказал мне, что я идиот, что эти ширмы покупают теперь для самых раскошных будуаров в Париже. Говорил, если я начну писать на полотне, то я пропал, я разучусь расписывать все эти ширмы. Но я должен был бросить работу, хотел научиться писать обнаженное женское тело – вот что мне нравится.

Хотя в Школе я этому никогда по-настоящему не научусь.

Огюст сказал уже спокойнее:

– Вот почему мне нужна мастерская, пусть даже и неудобная.

Дега горько расхохотался.

– И к тому же кому какое дело, что мы делаем? Да имеет ли значение то, что мы делаем…

– Конечно, имеет, – ответил Фантен. – Вот Моне, например, скоро выставит новую картину – «Олимпия». Я видел ее у него в мастерской. Это новое слово в изображении обнаженного тела.

Дега спросил:

– Она что, без ног и без рук?

– Нет, эта картина понятна каждому. Даже тебе, Дега. Прекрасная обнаженная натура.

– Тебе нравятся вся и все, – съязвил Дега.

– Неправда, – настаивал Фантен. – Мне не нравится Бугеро, Кутюр, Жером, Кабанель, Шассерио[34].

– И все равно ты малокритичен для хорошего художника, – сказал Дега.

– И еще мне иногда не нравится Дега, – добавил Фантен.

– От этого ты не станешь знатоком, – отозвался Дега. – Иногда мне самому не нравится Дега.

Огюст вывел их из конюшни. Ему надоели споры, и к тому же он точно знал теперь, что ему надо. Споры внесли ясность в его мысли. Лучше хоть эта мастерская, чем никакой. И еще ему не хотелось, чтобы они встретились с Розой, которая должна была скоро прийти.

Моне сказал Огюсту:

– Хотя я и вырос в Гавре, но родился неподалеку отсюда.

Огюст заинтересовался.

– И я тоже.

Они сравнили даты и обрадовались, обнаружив, что не только родились неподалеку друг от друга, но и с разницей всего в два дня. Удивило и такое совпадение, что их отцы пошли регистрировать их в ту же мэрию того же района и в один и тот же день. Огюст и Клод Моне отправились проверить, стоит ли мэрия на прежнем месте.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.