II. МОНАСТЫРЬ СЕН-ПОЛЬ
II. МОНАСТЫРЬ СЕН-ПОЛЬ
Я видел звездные архипелаги в лоне
Отверстых мне небес — скитальческий мой бред:
В такую ль ночь ты спишь, беглянка, в миллионе
Золотоперых птиц, о Мощь грядущих лет!
Я вдоволь пролил слез. Все луны так свирепы,
Все зори горестны, все солнца жестоки,
О пусть мой киль скорей расколет буря в щепы.
Пусть поглотят меня подводные пески. [95]
А.Рембо «Пьяный корабль»
Примерно в километре от Сен-Реми, у подножия Альпий, Моссанская дорога выходит на плоскогорье Антик. Здесь от дороги отходит сосновая аллея, она и ведет к старинному монастырю Сен-Поль, строения которого разрослись вокруг храма XII века.
В начале века врач-психиатр Меркюрен основал в этом монастыре санаторий. Некоторое время дела лечебницы шли довольно хорошо. Но к 1874 году, поскольку ею вот уже пятнадцать лет управлял бывший судовой лекарь, доктор Пейрон, она почти совсем захирела.
Доктор Пейрон и принял Винсента, когда тот приехал в Сен-Поль. Винсент очень спокойно предъявил директору медицинское свидетельство, написанное доктором Юрпаром, и внятно изложил Пейрону историю своей болезни. Он даже объяснил врачу, что сестра его матери и некоторые другие члены их семьи страдали приступами эпилепсии. Доктор Пейрон записал все эти сведения, заверил пастора Саля, что окружит своего нового подопечного «всем тем вниманием и заботой, которых требует его состояние», после чего занялся устройством Винсента. В лечебнице было не меньше трех десятков свободных комнат. Поэтому доктор разрешил Винсенту пользоваться подсобным помещением в первом этаже — там Винсент сможет заниматься живописью.
Пастор Саль пробыл с Винсентом до самого своего отъезда в Арль. Винсент горячо поблагодарил священника за все, что тот сделал для него. Когда художник проводил Саля, сердце его сжалось: он остался совсем один в этом большом доме вдали от мира.
* * *
Лечебница Сен-Поль — место отнюдь не веселое. Винсент сразу окрестил ее «зверинцем». Воздух здесь непрерывно оглашают вопли буйнопомешанных. В мужском отделении, наглухо изолированном от женского, содержится около десятка больных — маньяки, идиоты, страдающие тихим помешательством; они предаются привычным маниям. С болью душевной смотрит Винсент на товарищей по несчастью — ему предстоит теперь жить с ними бок о бок. Вот молодой человек двадцати трех лет — тщетно Винсент пытается с ним заговорить, тот в ответ издает нечленораздельные звуки. А вот этот больной непрерывно бьет себя в грудь, крича: «Где моя любовница, верните мне мою любовницу!» А этот воображает, что его преследует тайная полиция и актер Муне-Сюлли : он лишился рассудка, когда готовился к экзаменам, чтобы получить право преподавать юриспруденцию.
Мрачная, удручающая обстановка. В спокойные минуты пациенты играют в шары и в шашки. Но чаще всего они сидят сложа руки, погруженные в тупое бездействие. Гостиная на первом этаже, где они собираются в дождливые дни, — большая комната, вдоль стен которой стоят привинченные к ним скамьи, — по словам Винсента, «напоминает зал ожидания третьего класса на станции какого-нибудь захолустного поселка, тем более что среди сумасшедших есть люди почтенного вида, которые не расстаются со шляпой, очками, тросточкой и дорожными костюмами, ну в точности как на морском курорте, и могут сойти за пассажиров».
Несмотря на братское сострадание и сочувствие к этим безвозвратно погибшим людям, Винсент держится в стороне от них. Он приехал в Сен-Поль не для того, чтобы остаться здесь, он приехал сюда, чтобы справиться со своим недугом, обрести покой и душевное равновесие. Может быть, на другого человека вид всех этих больных подействовал бы угнетающе, Винсент же, наоборот, воспрянул духом.
«Я думаю, что правильно поступил, приехав сюда, — пишет он, со стоическим мужеством покоряясь судьбе, — во-первых, увидев воочию жизнь сумасшедших и разных маньяков этого зверинца, я избавился от смутного страха, от ужаса перед болезнью. Мало-помалу я научусь смотреть на безумие, как на любое другое заболевание».
Впрочем, может быть, в унижении, которое выпало на его долю, Винсент черпает своего рода покаянное удовлетворение. Он сюда попал, значит здесь ему и место, и он это заслужил. Испытанное им унижение как бы успокаивает смутную тревогу, которая разъедает его душу и твердит ему: «Ты недостоин».
Комната Винсенту нравится. Стены оклеены зеленовато-серыми обоями. На аквамариновых занавесях рисунок — «очень блеклые розы, оживленные мелкими кроваво-красными штрихами». В углу старое кресло, обивка которого напоминает Винсенту живопись Диаза и Монтичелли. Забранное решеткой окно выходит на хлебное поле — «перспектива в духе Ван Гойена».
Зато кормят в лечебнице, по мнению Винсента, из рук вон плохо. Пища не только безвкусная, но зачастую пахнет плесенью. Уж не пускает ли повар в ход гнилые продукты? Здешняя кухня напоминает Винсенту захудалые рестораны в Париже, кишащие тараканами. У Винсента сразу пропал аппетит — с первого же дня он отказался от больничной пищи и поддерживает свои силы только хлебом да несколькими ложками супа.
У Винсента были серьезные основания жаловаться на больничный стол. Доктор Пейрон отнюдь не чувствовал призвания к деятельности управляющего лечебницей. Куда там! Этого маленького, толстого, скрюченного подагрой человека в темных очках, вдовевшего уже двадцать лет и вынужденного содержать бездельника-сына, «весьма мало увлекает его ремесло». Лечебница Сен-Поль скорее напоминала постоялый двор с больничным уклоном. Доктор не уделял почти никакого внимания своим пациентам, да он, кстати сказать, мало смыслил в душевных болезнях и почти не лечил больных (единственное лечение, какое он назначил Винсенту, — два раза в неделю двухчасовые ванны). На питании больных он всячески экономил. Да и вообще, он совсем забросил Сен-Поль, доверив его попечению надзирателя и монахинь. На беду, закон 1838 года отменил инспектирование подобного рода заведений. От процветавшего некогда санатория, при котором была даже своя молочная ферма, осталось одно воспоминание. Парк заглох и зарос сорняками.
В этом запущенном парке сразу по приезде и установил свой мольберт Винсент. Он пишет в нем ирисы, толстые стволы деревьев, увитые плющом, бабочку «мертвая голова» … Когда Винсент работает, больные собираются вокруг него, но он на это не сетует, считая своих товарищей по несчастью куда более деликатными, чем «добропорядочные жители Арля».
Винсент тоскует и сам не знает, чего ему хочется, но он страстно рвется к работе. Обычно работа настолько поглощает его, что он становится совершенно беспомощным в повседневной жизни, но зато теперь живопись будет для него лучшим лекарством, а главное — она не даст ему опуститься, как другие больные.
Винсент с состраданием пишет о том, что эти несчастные только и делают, что «набивают себе желудки горохом, бобами, чечевицей и прочими бакалейными товарами», а потом тщательно переваривают пищу. Других дел у них нет. Винсент, само собой, стремится к иной цели. Он не говорит об этом, но ведет себя так, словно его поместили в лечебницу только для того, чтобы он поближе узнал, что такое безумие, освоился с этой болезнью и попытался ее одолеть. С неотступным вниманием изучает он каждое движение, каждый поступок безумных. Он наблюдает за ними, расспрашивает их, сравнивает картину их болезни с тем, как протекает его собственный недуг.
«Мне верится, — пишет он Тео, — что с той минуты, как ты понял, что это за штука, и осознал, что у тебя могут быть припадки, в твоих силах принять какие-то меры, чтобы страх и тоска не застигли тебя совсем уж врасплох». По мере того как уменьшается страх перед безумием, уходит понемногу и отвращение к жизни, нежелание продолжать жить. Впрочем, воля еще не совсем вернулась к Винсенту. Он просто надеется спустя год лучше понять, что он может и чего он хочет. Но в настоящий момент он вовсе не стремится вырваться из стен лечебницы.
В начале июня доктор Пейрон обрадовал Винсента, разрешив ему выходить за ограду парка и писать в окрестностях монастыря Сен-Поль. Правда, Винсента на этих прогулках сопровождал надзиратель.
Благотворное июньское тепло отчасти развеяло тоску Винсента. Он пишет оливковые деревья, кипарисы. Особенно привлекают его кипарисы, которые на его холстах тянутся к небу, точно черное, извивающееся пламя. «Их линии и пропорции прекрасны, точно у египетских обелисков», — восторгается Винсент. Фактура его живописи меняется. Краски становятся глуше, а форма еще выразительнее. Работая над кипарисами, Винсент хочет, по его словам, «изобразить на холсте час, когда в жарком воздухе летают зеленые жуки-бронзовки и стрекозы». Уроки классики, полученные в Арле, и в частности уроки Гогена, забыты и отвергнуты. С каждым днем Винсент все решительнее возвращается к экспрессивности периода своего ученичества. Он подчеркивает формы, придавая им драматизм, движение и ритм. Змеевидные линии извиваются, волнятся, вздымаются на его картинах, полные колдовской и таинственной жизни.
Уехав из Арля в Сен-Реми, Винсент, собственно говоря, уже расстался с югом. Он перебрался ближе к северу, ближе к тем краям, которые напоминают ему места, где прошла его молодость. Рождественская драма положила конец арлезианскому периоду его творчества, борьбе, в которой Винсенту пришлось помериться силами с рациональным, геометрическим порядком вещей, с наставительной и строгой незыблемостью классицизма. Однако рождественская драма была не только поражением, но и прежде всего победой, — победой художника барокко, который таился в Винсенте. Рождественская драма освободила Винсента, вернула художника его северному гению. Усилия, направлявшие его в сторону, противоположную его таланту, на которые его обрекло единоборство с солнцем в Арле, во многом укрепили этот талант, и теперь, освобожденный от пут, Винсент может со всей страстью отдаться своим истинным, заветным влечениям. Вот теперь урок, преподанный антверпенскими полотнами Рубенса, принесет свои плоды. Винсент возвращается к своим истокам. Оливковые деревья на его холстах извиваются в упорном стремлении к жизни, узловатые, бугристые, глубоко ушедшие корнями в землю, словно подстриженные ивы Брабанта его детских лет. Круг замкнулся.
Трижды в течение июня Винсент пишет хлебное поле, которое он видит сквозь решетки своего окна. Но теперь посреди поля он ставит не сеятеля — образ плодородия и символ надежды, а жнеца «образ смерти, такой, какой нам ее являет великая книга природы», образ, который, по словам Винсента, он хочет сделать безмятежным, почти улыбающимся.
Здесь, в Сен-Реми, Винсент обращает еще меньше внимания на памятники романской архитектуры, чем в Арле. Собственно говоря, он их попросту не видит, не хочет видеть. Он все больше погружается в природу, сливаясь с нею, углубляясь в нее и растворяясь в ней, пытаясь уловить невидимое и чудотворное движение, которое ее одухотворяет, обнаружить под неподвижной видимостью ритмы космоса, его напряженное дыхание. Под кистью Винсента предметы, схваченные в их тревожной и подлинной сущности, вдруг обретают движение. Винсент пишет сжигаемые солнцем, пронзенные длинными черными факелами кипарисов поля в кровавых пятнах маков. И наоборот, пишет ночь, — ночь, усеянную звездами, которые в своем вихревом полете свивают виток за витком над спящей землей, озаряя небо отсветом какого-то апокалиптического катаклизма.
В своем творчестве Винсент так же не похож на других художников, как он был не похож на других пастырей, когда проповедовал в Боринаже. С тех пор прошло двадцать лет. Но ничто не изменилось. Это все та же алчущая душа, по-прежнему стремящаяся выразить невыразимое, которую несчастье снова ввергло в мир страждущих. Тео, как и за год до этого, собирается выставить произведения Винсента у Независимых[96]. «Поступай так, как если бы я не имел к этому никакого отношения», — пишет Винсент брату. Парижская борьба, грызня между школами для него лишь «буря в стакане воды». Он занят делом, куда более важным, неотложным и мучительным.
Когда Винсент вспоминает о своей болезни, об обстоятельствах, которые привели его в Сен-Поль, он тщетно пытается взять себя в руки, успокоить себя, одолеть свой страх, его охватывает панический ужас, лишающий способности хладнокровно рассуждать. Он по-прежнему необычайно впечатлителен. Однажды в сопровождении своего телохранителя он дошел до города Сен-Реми, но, стоило ему увидеть людные улицы, он едва не лишился чувств. Винсент понимает, что в его мозгу творится что-то неладное. Но он вылечится. Длительное пребывание в лечебнице приучит его к регулярному режиму, и он одолеет свою болезнь, отведет от себя страшную угрозу припадков. «Я принял такие меры предосторожности, — пишет он 19 июня, — что вряд ли заболею снова, и надеюсь, что приступы не повторятся». Дело идет на поправку, Винсент пишет, что чувствует себя «прекрасно».
К сожалению, жить в лечебнице Сен-Поль — а Винсент считает это необходимым для своего выздоровления — далеко не весело. Когда Винсент не работает и ведет такой же образ жизни, как другие больные, он смертельно скучает. «Мне не о чем тебе писать, — признается он Тео, — потому что дни похожи один на другой, а мысли заняты одним, что колосящееся поле или кипарисы надо рассмотреть получше и прочее в том же духе. Здесь не так-то легко придумать, чем бы заполнить свой день». Он просит брата прислать ему томик Шекспира, чтобы он мог «время от времени его читать». У Шекспира Винсент находит «ту щемящую душу нежность, то приближение к сверхчеловеческому откровению», которое «из художников умел передать едва ли не один только Рембрандт». Но главное, Винсент работает, работает не покладая рук. К 25 июня у него начато двенадцать полотен. «Конечно, ты доставишь мне большое удовольствие, выслав мне краски, по возможности поскорее, но, само собой, если это тебя не очень затруднит…»
Хотя Винсент редко заговаривает о своем долге, он ни на минуту не забывает о нем. «Что бы я ни делал, — сдержанно пишет он брату, — денежный вопрос все время на страже, точно вражеское войско, его не забудешь и от него не отмахнешься. Как бы там ни было, несмотря ни на что, все мои обязательства при мне». Обязательства и укоры совести !
5 июля из письма невестки Иоханны (в семейном кругу ее называют Ио) Винсент узнал, что молодая чета ждет ребенка и, если родится мальчик (Ио в этом уверена), его назовут Винсент в честь дяди. Это обещание ничуть не улыбается Винсенту. Его настолько тяготит непрестанное чувство вины, что доказательство братской любви не радует его, особенно «в нынешних обстоятельствах». Лучше пусть нарекут младенца именем его деда, пастора Теодора, которому он, Винсент, в свое время причинил столько горя. Пусть это хотя бы отчасти загладит то, в чем Винсент чувствует себя виноватым перед отцом, которого он слишком мало любил и образ которого в грустные минуты всплывает в памяти Винсента и мучает его.
Понимая, что ему предстоит длительное пребывание в лечебнице (доктор Пейрон твердит об этом Винсенту при каждой встрече[97]), и желая сократить расходы, Винсент договорился с доктором, что перевезет в Сен-Поль мебель, оставленную в Арле. Доктор Пейрон разрешил ему с этой целью на один день поехать в Арль. Там Винсент обсудит вопрос о мебели с пастором Салем, а заодно захватит оставшиеся в Арле пять-шесть полотен, которые он не мог увезти сразу, потому что к тому времени они еще не успели просохнуть.
6 июля Винсент явился в Арль в сопровождении главного надзирателя Трабю — «весьма интересной личности», напоминающего «старого испанского гранда». Но пастора он не застал, Саль уехал отдыхать. Рея тоже не было в городе. Большую часть дня Винсент провел в семье Жину, где его приняли с необыкновенным радушием. (Навестил он также и Рашель.) Запаковав картины, Винсент вернулся в Сен-Реми, счастливый тем, что встретился со старыми друзьями и на несколько часов обрел хотя бы относительную свободу.
Дня через два Винсент работал неподалеку от лечебницы — он писал каменоломню Гланом среди выжженной травы, приобретшей «оттенок старого золота». Дул порывистый мистраль, звенели стрекозы, «любимые Сократом стрекозы», которые, по словам Винсента, «все еще поют на древнегреческом».
Винсент писал красками севера, заглушенными зелеными, красными, ржавчатой охрой, писал развороченные скалы каменоломни. Винсент водил кистью по холсту, и вдруг его пальцы свела судорога, взгляд стал блуждающим и он забился в жестоком припадке.
Надзиратель приволок в лечебницу несчастное, потерявшее рассудок существо.
* * *
В течение трех недель, до самого конца июля, рассудок не возвращался к Винсенту. В минуты особенно острых приступов он кричал, отбивался, кричал так страшно, что судорога сводила ему горло и он не мог есть. У него появились галлюцинации, на сей раз религиозного характера. В сумерках его сознания вспыхивали воспоминания о севере : вересковые пустоши Кампина, ели, желтый дрок — пейзажи в духе Клода Моне…
А когда наконец Винсент очень медленно начал приходить в себя, он впал в полную умственную апатию, мучительно осознавая, что не может работать. Воспользовавшись «передышкой», он пишет Тео письмо — сплошной горестный вопль: «Ты сам понимаешь, в каком я отчаянии оттого, что приступы возобновились, когда я уже начал надеяться, что их больше не будет … В течение многих дней я был в полном помрачении рассудка, как в Арле, если не хуже, и я предвижу, что припадки еще будут повторяться, это ужасно … Не знаю, где взять мужество и надежду».
Тщетно Винсент боролся, хитрил, коварная болезнь вновь неожиданно схватила его за горло. Еще не оправившись от потрясения, от последствий своего приступа, Винсент с ужасом констатирует, что потерпел очередное крушение в жизни и над его творчеством вновь нависла угроза. Только бы ему дали возможность взяться за кисть ! Дни вынужденного безделья для него «невыносимы». Он умоляет Тео поговорить с доктором Пейроном, который запретил Винсенту какую бы то ни было работу, чтобы тот разрешил ему писать. Теперь Винсент не сомневается, что безумие угнездилось в нем навеки. Но он будет сопротивляться до конца. До конца он будет стараться победить недуг и обрести ясность ума, чтобы вырвать у болезни новые произведения. Он будет бороться изо дня в день, чтобы отстоять свое искусство от безумия, которое являет собой отрицание этого искусства.
Доктор Пейрон наконец позволил Винсенту вернуться в мастерскую. Винсент работает. Внешне он успокоился, но страх не покидает его. Страх этот неискореним. На этот раз Винсент поправляется очень медленно. Последний приступ совершенно выбил его из колеи. Все его раздражает — жизнь в лечебнице и даже самый юг. «Если бы, обладая моим теперешним опытом, я должен был бы начать все сызнова, я бы не стал стремиться на юг», — объявляет он Тео. Он мечтает вернуться на север, в Париж или в Бретань, где работают Гоген и Эмиль Бернар. О том, чтобы перевезти в лечебницу мебель, больше нет и речи. Винсент считает, что лечебница обходится очень дорого. К тому же близость других больных стала для него невыносимой. Все у него не ладится, все ему не мило. Винсент тоскует и ругает себя дураком за то, что «вздумал спрашивать у докторов разрешения писать картины».
Все это время он и в самом деле почти не работает. Только в сентябре он оправился настолько, что смог подойти к мольберту. Безумие отступило. Силы Винсента день ото дня прибывают (с тех пор как у Винсента был припадок, доктор Пейрон предписал давать ему немного мяса и вина), его энергия крепнет. «Ах, я готов поверить, что впереди у меня новый светлый период!» — восклицает он.
Обретя относительный душевный покой, Винсент снова трезво размышляет о своей болезни, терпеливо пытается заново построить свою жизнь. Конечно, у него еще будут припадки, на этот счет он не обольщается. Он примирился со своим несчастьем. Но он хочет максимально использовать короткие передышки, чтобы «твердо следовать по своей скромной стезе художника». «Я вовсе не должен отказываться от работы, — пишет он, — по временам она может идти своим чередом».
Свои дальнейшие жизненные планы Винсент строит, исходя из того, что припадки, увы, неизбежны. Они повторяются почти каждые два-три месяца, отмечает Винсент. Есть все основания опасаться, что очередной приступ настигнет Винсента к рождеству. Винсент, не откладывая, начнет «упорно работать». Но потом, если приступ все-таки разыграется, — хорошо бы «послать ко всем чертям здешнюю администрацию» и уехать куда-нибудь на север.
Север не идет у Винсента из головы, воспоминания о нем «лавиной» обрушиваются на него. Если он надолго останется в этом заведении, он совсем отупеет, а перемена, наоборот, пойдет ему на пользу. Наверно, желание Винсента уехать придется не по вкусу здешним врачам — ну что ж, тем хуже для них. «Вполне возможно, что им больше всего хотелось бы превратить меня в хронического больного, и было бы очень глупо попасться на эту удочку. Они вообще проявляют слишком большой интерес не только к моим заработкам, но и к твоим и т. д.».
Винсент снова с головой окунулся в работу. С утра до вечера он не выпускает кисти из рук. Он чувствует себя совершенно здоровым и со всей страстью отдается живописи. Винсент убежден, что работа для него «лучший громоотвод». Чтобы сберечь силы, он старается держаться в стороне от других пациентов, «накрепко» запирается в своей комнате. «Наверно, это эгоистично», — признается он брату. Эгоистично, но разумно. Творчество не должно соприкасаться с безумием, каждая написанная картина — это победа, одержанная над болезнью, победа, которой его пытались лишить.
Винсент работает все более увлеченно. Он считает, что делает успехи, «а они нам необходимы, — замечает он в письме к брату (это письмо он пишет урывками, наспех, в перерывах между сеансами[98]), — мне нужно писать лучше, чем прежде, потому что я писал недостаточно хорошо». Он закончил пейзаж со жнецом, начал другие полотна. «Я работаю как одержимый», — восклицает он. — Меня, как никогда прежде, снедает глухая жажда работы». И вдруг в нем вспыхивает надежда: «Как знать, может быть, со мной случится то, о чем пишет Делакруа: „Когда у меня не было уже ни зубов, ни сил, я научился живописи“».
Винсент верит, что скоро сможет выходить хотя бы в сад. Борьба с безумием — это борьба со временем. Нельзя терять ни минуты! Но, заглушаемый его упорством, его страстной жаждой деятельности, нет-нет да вспыхнет зловещий отблеск страха: а вдруг очередной, еще более жестокий приступ навсегда лишит его способности творить?
Раньше у Винсента не было ни малейшего желания выздороветь. Теперь он ест за двоих, работает без передышки, действует с удвоенной энергией, точно «человек, который хотел утопиться, но вода показалась ему слишком холодной и он пытается добраться до берега». Он мечтает увидеть друзей, увидеть северную деревню, сожалеет, что пять месяцев назад не сумел отстоять свою мастерскую в Арле. Он обвиняет себя в трусости — он должен был в случае нужды вступить в рукопашную с полицией и соседями. Неожиданно Винсент просит доктора Пейрона, который собирается в Париж, чтобы тот взял его с собой. Доктор уклонился от ответа. Но Винсент все равно вырвется из этой лечебницы, из этого старого монастыря, который во время припадков навевает ему дурацкий религиозный бред. Здешняя администрация держит Винсента в плену и сознательно культивирует этот «болезненный религиозный бред», а она должна была бы стараться избавить от него больных. Ах, если бы Винсент мог быть в Париже, — нет, не в Париже, а в его окрестностях, когда у Тео родится ребенок. Чем кормить всех этих монахинь (чтобы не раздражать Винсента, Пейрон дал ему понять, что он не полновластный хозяин в лечебнице), было бы куда лучше употребить деньги на помощь кому-нибудь из художников, например Писсарро, о несчастьях которого ему написал Тео, или Виньона, а те могли бы взять Винсента на пансион. Винсенту нужна свобода для творчества. Оно не может развиваться в стороне от живых людей. Винсенту надо «видеть людей», «питаться свежими идеями», «жить бок о бок с простым людом в убогих домишках, ходить по кабачкам» и т. д. В лечебнице он находится среди мертвецов. Пора с этим покончить. «Больше я не могу делать два дела сразу — работать и терзаться, глядя на здешних больных с их чудачествами, — от этого и впрямь можно спятить … Если я здесь засижусь, я потеряю способность работать, а это уж — увольте!» И в самом деле, что дает Винсенту Сен-Поль? Зрелище безделья, которое «хуже чумы», дрянную пищу и лечение, «которое, ей-же-ей, можно проводить даже в дороге, потому что меня не лечат совсем».
Винсент пишет полотно за полотном с какой-то беспощадной самоотдачей, чувствуя себя «точно углекоп, подгоняемый в своей работе вечной опасностью». Винсента самого поражает легкость, с какой ему теперь даются картины. Он вдруг «находит» то, чего «тщетно искал годами», достигает недоступных ему прежде высот. Он сам явственно это осознает, и у него из головы не идут слова Делакруа — неужели и ему суждено овладеть живописью только тогда, когда он превратится в развалину, в разболтанный механизм, в паяца, которого дергает за нитки невидимая, неподвластная ему самому сила? Запертый в стенах своей комнаты, лишенный внешних впечатлений, Винсент пишет повторения своих прежних картин, в частности «Желтую комнату», или с кистью в руке анализирует собственное лицо.
В первый же день, поднявшись с постели, худой и «бледный как черт», он начал писать автопортрет, а вскоре принялся и за другой. С каким трепетным напряжением изучает самого себя художник! Его глаза неумолимо вглядываются в глаза, которые смотрят на него из зеркала, всматриваются в лицо с упрямым лбом, со стиснутыми челюстями и следами перенесенных страданий. Этот тридцатишестилетний человек, опустошенный, разбитый повторяющимися припадками, каждый раз, однако, снова поднимается на ноги, чтобы сказать «нет» безумию, хаосу, болезни. Он хочет быть таким, как его земляки, голландские крестьяне, и в поте лица трудиться над картинами, подобно тому, как земледельцы в поте лица обрабатывают землю.
«Поглядев на мой портрет, который я посылаю Вам с этим письмом, — пишет Винсент матери, — Вы увидите, что хотя я долгие годы прожил в Париже, в Лондоне и других больших городах, я по-прежнему более или менее похож на зюндертского крестьянина, хотя бы, например, на Тоона или на Пита Принца. Мне иногда кажется, что я чувствую и думаю как крестьянин, только крестьяне, — с горечью добавляет он, — приносят в этом мире больше пользы, чем я».
И вот он на портрете — крестьянин-живописец, мужик, человек от сохи в беседе с великими космическими силами, один на один с бездонной правдой жизни; Он высвобождает материю из плена поверхностной инертности, ломает успокоительную лживость прямой линии, под его рукой все начинает извиваться в конвульсиях: пашни, колосья, деревья и камни; возвращая всему сущему живой трепет и ритм изначального вращения, он обнажает тайны вселенских вихрей, неуловимого и неукротимого произрастания трав, бурного движения микро— и макрокосмов, неустанного порыва и становления природы. Вот он на портрете, в котором он вновь пытается разгадать загадку собственной души; на фоне бирюзовых языков пламени, извивающихся в каком-то судорожном демоническом движении, — вот он во всем своем убожестве и во всем своем величии[99].
Лицо в клочьях рыжеватой бороды выражает ужас, безумный страх и в то же время ожесточенную решимость. Это автопортрет человека, который побывал в аду, победил ад и вырвался из преисподней, но знает, что завтра, а может быть, даже еще сегодня вечером, под его ногами снова разверзнется бездна. Это человек, который сгорает в адском, всепожирающем огне, языки пламени лижут его лицо, отражающее зловещие отблески. Это смертельно раненный, затравленный человек, но и в кольце пламени он не отрекается от самого себя и поднимает против враждебных сил гордый и беспощадный голос протеста. Его пронизывающий взгляд суров и ужасающе неподвижен, губы упрямо сжаты, изможденное, осунувшееся лицо напряглось в ожесточенном усилии воли, и каждый мазок еще и еще раз свидетельствует о неумолимой, чудовищной борьбе, в которой уж нет ничего человеческого.
Эта напряженная композиция, с ее строгой архитектоникой и монументальной графичностью, в которой Винсент достиг высших пределов выразительности, убедительно свидетельствует о торжестве его творческой мощи, но тем мучительней подчеркивает трагический контраст между существом во плоти и крови, терзаемым недугом, изможденным и растерянным, которое смотрит на нас с портрета, и великим художником, которым этот загнанный человек хочет оставаться вопреки всему. Этот портрет не просто картина — это деяние, драматическое самоутверждение — в нем чувствуется сила клятвы и мощь вызова[100].
Винсент очень страдает от отсутствия моделей. «Ах, будь они у меня хоть изредка … разве я так бы писал!» Но доктор Пейрон, который лишь пожимает плечами, глядя на холсты Винсента, отказался ему позировать. В лечебнице Сен-Поль повторяется та же история, что и в больнице в Арле, — окружающие смотрят с жалостью и недоумением на художника, который с неистовым пылом набрасывается на холст и создает картину за один час — «на всех парах», как выражается сын доктора Пейрона. Только настоятельница сестра Епифания испытывает некоторое почтение к картинам Винсента, хотя они и удивляют ее плотностью фактуры, за которую она окрестила их «ласточкин помет» и «живописные помпоны». Сестра Епифания даже призналась другим монахиням, что хочет заказать Винсенту картину для их трапезной. Но сестры в один голос отговорили ее от этого намерения.
И все-таки Винсент нашел натурщика: старший надзиратель Трабю согласился ему позировать. Этот натурщик приводит Винсента в восторг. Трабю, рассказывает Винсент, «работал в богадельне в Марселе во время двух холерных эпидемий, он навидался страданий и смертей, и у него в лице есть выражение какой-то внутренней сосредоточенности». Винсент написал также портрет жены Трабю, которая сразу же расположила к себе художника, сказав, что считает его совершенно здоровым. Винсент подарил чете Трабю эти два портрета, немедля повторив их для Тео[101].
Пока Винсент еще лишен возможности выходить и работать на пленэре, он копирует гравюры с картин любимых им художников, в частности Делакруа и Милле. «Попробую тебе объяснить, чего я этим добиваюсь и почему считаю полезным их копировать, — пишет он Тео. — От нас, художников, требуют всегда собственной композиции и чтобы мы непременно были только композиторами. Допустим, что это верно, но ведь в музыке все обстоит иначе, и когда исполнитель играет Бетховена, он толкует его по-своему; в музыке, и в особенности в пении, истолкование имеет большое значение, и вовсе не обязательно, чтобы только сам композитор исполнял свои произведения. Ну вот и я, в особенности теперь, когда я болен, пытаюсь делать что-нибудь для собственного утешения и удовольствия. Я беру в качестве мотива гравюры Делакруа или Милле или гравюры с их картин, а потом импровизирую цвет, само собой не совсем по-своему, а исходя из воспоминаний об их картинах, но это воспоминание, это смутное созвучие красок, настрой чувств, который я стараюсь передать, — это уже моя интерпретация. Очень многие не любят копировать, а другие любят, я занялся этим случайно, но считаю, что это полезно, а главное, зачастую утешает. И тогда кисть ходит в моих пальцах, как смычок по скрипке, и доставляет мне только удовольствие».
Ища в своем искусстве утешения, прибегая к нему, как к умиротворяющей, меланхолической музыке, Винсент играет самому себе отрывки из произведений по собственному выбору, интерпретируя их по-своему. Он делает копию с картины Делакруа «Пиета», усиливая ее патетику, подчеркивая формы и придавая цвету всю полноту эмоциональной выразительности, — выброшенные вперед руки мученика Христа (у него есть некоторое портретное сходство с Винсентом) и руки молящей Девы, их лики, равно склоненные и скорбные, словно взывают к милосердию и спасению. Но в особенности привлекает Винсента Милле. Он снова копирует его серию «Полевых работ», которую копировал еще в Боринаже, и это возвращает его к воспоминаниям о том времени, когда он жил среди брабантских крестьян, о том времени, о котором он тоскует с каждым днем все больше.
Винсент сам поражается, насколько у него ясное сознание, уверенная рука, он нарисовал «без единой предварительной разметки „Пиету“ Делакруа, хотя там есть эти четыре вытянутые вперед руки и кисти — движение и позы, далеко не такие уж удобные и простые»
* * *
Наконец в октябре Винсента вновь выпустили на свободу из его камеры. Стоит великолепная осень: «Зеленое небо контрастирует с желтой, оранжевой, зеленой растительностью, с клочками земли всех оттенков фиолетового и выжженной травой, среди которой кое-какие растения, вдруг ожившие от дождей, вновь зацвели маленькими фиолетовыми, розовыми, синими, желтыми цветами…» И посреди этого великолепия «гордые и невозмутимые» сосны. Винсент намеревался всю эту осень писать только виноградники. К сожалению, время упущено. И он начинает писать оливковые деревья, которые вызывают в нем глубокое волнение. Он подчеркивает кривизну их очертаний, придавая ей особую выразительность. «Оливковые деревья необычайно характерны, и я стараюсь это передать. Они серебряного цвета, иногда впадающего в синеву, иногда с зеленым оттенком, с бронзой и белеют на фоне земли желтого, розового, фиолетового или оранжевого цвета, вплоть до цвета тусклой красноватой охры. Это очень, очень трудная штука. Но мне интересно и к тому же это дает возможность работать золотом и серебром. Может, в один прекрасный день мне удастся выразить ими что-то свое, как подсолнухами я выразил это свое в желтом цвете».
Два-три раза в неделю Винсенту позволяют выходить. Ему хотелось бы, чтобы его выпускали почаще. Когда он рвется на прогулку, а ему почему-либо в этом отказывают, он нервно расхаживает по парку до самых ворот, бормоча себе под нос ругательства. В дни, когда он выходит, его сопровождает Трабю или другой надзиратель, по имени Пуле. Сторож следует по пятам за художником, пока тот не облюбует себе место по вкусу, иногда это оливковая роща, иногда овраг вроде так называемого «Перуле» (по-провансальски это означает «Котел дьявола») в полутора километрах от больницы. Тут Винсент ставит свой мольберт и работает. Когда наступает время возвращаться, надзирателю приходится несколько раз окликать Винсента — Винсент делает вид, будто не слышит, и только нехотя повинуется. Наконец с недовольным видом он складывает мольберт. Он почти не говорит, никогда не смеется. Кажется, даже не улыбается[102].
Вечером в общей гостиной Винсент изнывает от тоски. Наступает зима, холод, серые короткие дни. «Тоскливая перспектива». Теперь, когда почти вся листва опала, окрестная природа еще больше напоминает Винсенту северные края. «Я чувствую, — пишет он, — что, если вернусь на север, я увижу его зорче, чем прежде». Вспоминая Менье, копи Боринажа, Винсент твердит, что «надо спуститься в недра земли и там писать световые эффекты». При первой же возможности он хочет покинуть лечебницу, покинуть Прованс. На юге ему больше учиться нечему.
Религиозный характер его последних галлюцинаций внушил ему отвращение к монахиням и к самим камням старого монастыря, которым он приписывает решающее и роковое влияние на свое душевное состояние, поскольку он «очень чувствителен к тому, что его окружает». «Я еще раз повторяю тебе это. Я удивлен, что при моих современных взглядах, при том, что я горячо люблю Золя и Гонкуров, люблю искусство и глубоко его чувствую, у меня приступы проходят так, как могли бы проходить у человека суеверного, и мне являются какие-то путаные и жестокие религиозные видения, какие никогда не посещали меня на севере».
Винсент решил набраться терпения и подождать до рождества, ведь именно к рождеству, по его предположениям, может разразиться приступ, признаки которого он настороженно подстерегает. Но он решительно предупреждает Тео: «Если я вновь впаду в религиозный экстаз, никаких колебаний — я без всяких разговоров немедля уеду отсюда».
Винсент согласен на все, даже на то, чтобы его перевели в другую больницу, лишь бы она была «светская». Тео в Париже переговорил с Писарро, выставку которого он собирается устроить в своей галерее в феврале—марте будущего года. Сам Писарро не может взять на себя заботу о Винсенте, но он порекомендовал Тео врача из Овер-сюр-Уаз, рядом с которым Винсент мог бы временно поселиться. Это друг художников, доктор Гаше. Овер-сюр-Уаз находится в каких-нибудь тридцати километрах от Парижа. Таким образом, Винсент будет жить очень близко от брата. Винсент сразу же принял предложение. «Поверь мне, север интересует меня как совершенно новая страна», — пишет он брату.
В последние дни у Винсента сразу две хорошие новости: во-первых, брюссельская группа Двадцати пригласила его принять участие в выставке, намеченной на начало будущего года[103]; во-вторых, в одной из голландских газет опубликована статья о живописи Винсента за подписью некоего Исааксона — первая печатная статья о Винсенте. Но можно ли сказать, что Винсента по-настоящему обрадовал этот отклик? Конечно, статья Исааксона была ему приятна, но в то же время она смутила художника. «Все, что он говорит обо мне, страшно преувеличено», — сконфуженно уверяет Винсент. По мере того как состояние его улучшается и к нему возвращается способность хладнокровно рассуждать, его все больше гложет мысль о том, что брат израсходовал на него так много денег. И во имя чего? За зря. Картины Винсента даже не возмещают затраченных на них денег. Безумие — заниматься живописью. Безумие — со всех точек зрения! Тео написал ему, что Ио уже чувствует, как в ней шевелится ребенок — вот это «куда интереснее всех пейзажей». Тео действительно «по-настоящему приобщился к природе». Но что делать Винсенту? «В мои годы чертовски трудно начинать что-то новое», — с грустью признается он. Живопись все-таки остается единственным возможным для него родом деятельности. Если бы только состояние его здоровья было более устойчивым! «Если, продолжая работать, я буду пытаться продавать, выставлять, обменивать картины, может, я добьюсь какого-то успеха, чтобы быть тебе меньше в тягость, и это меня немного подстегнет … Впрочем, что говорить, в моем положении не на что особенно рассчитывать, спасибо, что пока все остается хотя бы так, как есть».
* * *
В начале ноября Винсент снова получил разрешение съездить в Арль. Он хотел повидать кое-кого из друзей (в том числе, несомненно, и Рашель), купить краски и расплатиться за помещение, куда он перевез свои вещи. Винсент провел в Арле два дня, навестил пастора Саля и других своих знакомых. Он случайно узнал, что билет от Арля до Парижа стоит «всего двадцать пять франков», и ему вдруг страстно захотелось сесть в поезд и уехать в Париж. Но он одумался — его испугали расходы, и он благоразумно вернулся в Сен-Реми, со страхом ожидая, не повлечет ли за собой поездка в Арль такие же роковые последствия, что и предыдущая — новый приступ, и притом в самом скором времени.
Но ничего плохого не случилось. Винсент продолжает работать. Он опять пишет полотно за полотном. Каждое из них создается в лихорадочном темпе, поспешно закрепляет то, что глаз художника открыл в мгновенном постижении действительности. Когда же Винсент вынужден работать в мастерской, он пишет «более проработанное повторение» некоторых картин.
Винсент прошел сквозь непроглядный, слепящий мрак безумия. Он чувствует в себе глухие предвестники нового катаклизма. В борьбе со временем, которую он ведет во имя своего творчества, он ощущает, воспринимает, как никогда, потрясающий динамизм мира, зримые границы которого он взорвал. С проникновением великого ясновидца созерцает он этот вещный мир, и его полотна передают отдаленный рокот недр Вселенной. Он из тех, кто видит «истеченье небывалых соков»[104]. Довольно какого-нибудь свежевспаханного клочка земли, дерева, камня, любого ничтожного предмета, чтобы в Винсенте вспыхнуло творческое озарение, чтобы снова, в который раз, был скреплен и выразился произведением искусства его «союз таинственный с основою вещей».
У Винсента, настороженно прислушивающегося к тому, что происходит в нем самом, и лишь отчасти доверяющего обманчивому спокойствию своего состояния («я чувствую себя превосходно», твердит он в каждом письме к брату), этому затишью, чреватому бурей, намеренный разгул воображения в живописи вызвал бы только ужас и отвращение. Он считал, что лишь верность действительности поможет ему сохранить себя и свое творчество. Взволнованная интонация его полотен говорит не о разнузданности фантазии, а о полном слиянии с душой Вселенной, которое все глубже погружает его в бездны реального мира. Работать надо так, «будто тачаешь сапоги», утверждал Винсент.
Гоген и Бернар, продолжавшие работать в своей прежней манере, которую Винсент называл «абстрактной», прислали ему наброски и фотографии своих последних картин, изображавших Христа в роще на горе Елеонской. «Какие-то фантазии и кошмары… в которых нет ничего наблюденного» — так воспринял эти работы Винсент. «Нечего сказать, подходящий они выбрали момент, чтобы ждать от меня похвал композиции моего друга Гогена, — негодует Винсент, — а мой приятель Бернар, наверно, в жизни не видывал оливкового дерева». Винсент возмущен этими картинами — арльские дни миновали безвозвратно! — и, стремясь утвердить свою любовь к правде жизни, пишет большой холст «Сбор оливок», которым как бы подводит величавый итог своей серии оливковых деревьев.
Важна не фантазия, а мысль, убеждает Винсент Бернара и Гогена. Бернар работает над «Поклонением волхвов» и другими религиозными сюжетами. Вздор! «На мой взгляд, это вредные штуки, потому что я обожаю правду», — твердит Винсент. Живя в Арле рядом с Гогеном. Винсент тоже пытался работать в «абстрактном духе». «Но поверь, мой дорогой, это заколдованный круг. Глядь — и ты уперся в стенку».
«Чтобы создать горестное настроение, вовсе не обязательно прибегать прямо к историческому Гефсиманскому саду, а чтобы передать мотив утешительный и нежный, нет нужды изображать персонажей Нагорной Проповеди». Нужны примеры? Пожалуйста. Вот хотя бы полотно, которое он, Винсент, только что закончил, — вид больничного парка. Винсент описывает картину со сдержанным волнением, беспощадно отдавая себе отчет в том, что он хотел выразить своим пейзажем и что в нем так глубоко созвучно его душе.
«Справа — серая терраса, часть дома. Несколько кустов отцветших роз; слева — часть парка — красная охра, — выжженный солнцем участок земли, усыпанный опавшей хвоей. Эта опушка парка засажена громадными соснами, их стволы и ветви цвета красной охры, в зеленой листве тоскливый оттенок черного. Высокие деревья выделяются на фоне вечернего неба, оно желтое в лиловых бороздах, наверху желтый переходит в розовый, переходит в зеленый. Стена, тоже цвета красной охры, заслоняет горизонт, над нею высится только холм — лиловый с желтой охрой. Самое первое дерево — громадный ствол, но он разбит молнией и спилен. Впрочем, одна из его боковых ветвей поднимается высоко вверх и ниспадает лавиной темно-зеленой хвои. Этот гигант, мрачный, точно поверженный гордец, если видеть в нем живой характер, контрастирует с бледной улыбкой последней розы, которая увядает перед ним на кустах. Под деревьями — пустые каменные скамьи, темный самшит, небо — оно желтое — отражается в луже, оставшейся после дождя. Луч солнца, последний его отблеск, доводит темную охру до оранжевого цвета. Между стволами там и сям бродят черные фигуры. Ты сам поймешь, что это сочетание красной охры, зеленого, который омрачен серым, черные линии, подчеркивающие контуры, отчасти передают чувство тоски, которой часто страдают многие из моих „товарищей по несчастью“ и которую называют „красно-черной меланхолией“. К тому же мотив огромного дерева, пораженного молнией, и болезненная зеленовато-розовая улыбка последнего осеннего цветка подкрепляют это впечатление». Сраженное молнией дерево — поверженный гордец, перекликается с деревом, исхлестанным ветром, которое Винсент написал за шесть лет до этого в Гааге. Тогда Винсент давал себе срок от шести до десяти лет[105] (он полагал, что дольше не протянет, так как вовсе не собирался себя щадить), чтобы осуществить свои творческие замыслы, которые считал целью жизни. Прошло шесть лет, и вот перед разбитым молнией гигантом цветет последняя осенняя роза, улыбаясь ему своей болезненной улыбкой.
* * *
Пришла зима. Холодно. Дует мистраль. Мрачные мысли одолевают Винсента. К постоянной тревоге о том, что он понапрасну растрачивает деньги Тео, примешиваются застарелые укоры совести, разъедающие его душу. «Вряд ли мне удастся когда-нибудь искупить мои прежние грехи… — пишет он матери. — Вы с отцом сделали для меня даже больше, чем для остальных детей, если только это возможно; вы сделали для меня очень, очень много, а характер у меня, судя по всему, был не из легких…» Работать и снова работать — вот его «единственный шанс». «Каким бы утешением было для меня, если бы я мог когда-нибудь доказать, что из-за меня семья не стала беднее», — признается он.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.