Приятельницы матерей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приятельницы матерей

Много раз я начинала и откладывала статью об этой книге[ 85 ]. Летом или ранней осенью, когда внук ее принес, я впала в сентиментальность и могла написать только что-то вроде умиленного и восторженного свидетельства. Этого я не хотела бы – и вообще не стоит, и очень уж всем надоели рассказы о том, как плохо было «при Советах». Надеюсь, надоели и рассказы о том, как было хорошо; но тем, кто им верит, книга просто непонятна.

Поэтому было ли плохо, я обсуждать не буду. Мне -было, но в данном случае важнее, что людям, о которых пишет Анастасия Александровна, было и хуже, чем мне, и лучше. Попробую это объяснить, иначе мы упустим что-то важное.

Почему им было хуже, понятно. Многие из них сидели; многие были почти нищими. Правда, второе обстоятельство можно толковать по-разному.

Моя семья долго принадлежала к тому, что Андрей Семенович Немзер назвал «прикормленной верхушкой». Судьба ее – особая тема, даже особая трагедия. Часто я стыдилась соучеников и завидовала жизни в одной комнате, где, скажем, есть пианино, круглый стол, абажур (когда отец рухнул, мы с мамой их делали) и скромная, мудрая женщина с дочкой-студенткой. Слава Богу, я им об этом не говорила. Советская бедность могла показаться идиллической только по глупости. Она была унизительной и уж никак не уютной. Ностальгия по коммуналкам (а может, и по очередям?) появилась куда позже.

Но бедность бедностью, а для восхищения причины были. Такие комнаты и семьи – оазисы, островки – держались просто чудом. Когда все, от скверика и детского сада, склоняло ко лжи и жестокости, они убереглись. Логически это объяснить нельзя; видимо, люди лучше и сильней, чем это возможно. Однако веду я к тому, почему им было лучше, чем мне, и тут надо сказать о самом большом чуде – они жили, чего я о себе не сказала бы. Они были душевно, а то и духовно здоровыми – не толстокожими, не бравыми, как требовало время, а нормальными. Даже то свойство, которое наш общий друг Владимир Андреевич Успенский назвал «сотканностью», монстрами их не делало. С точки зрения тех, кого мы в конце 1950-х осторожно называли ryleau[ 86 ], они, конечно, были кретины. Но бежавшие из деревни женщины обычно любили их за доброту, а иногда и почитали за что-то, чего определить не смогли бы. Модным дамам, старавшимся жить по западным образцам, пока муж не становился изгоем, они казались неприлично восторженными, поскольку сохраняли дух и даже моду 1910-х и 1920-х годов, а самого страшного порога, рубежа 1920-1930-х, не переступили. Однако если несчастная дама выпадала из своей «верхушки», помогали ей не злоречивые приятельницы, а именно эти тихие женщины.

Написала «тихие» и усомнилась. Конечно, слово это я могу употребить только в том смысле, в каком его употребляла моя няня, делившая людей на «тихих» и «важных», а иногда – на «тихих» и «бойких». По-настоящему важными, глумливо-брезгливыми, эти женщины не бывали, но все-таки не случаен неутихающий спор между апологетами и разоблачителями Ахматовой, точнее – «Анны Андреевны». Какими бы ни были ее собственные свойства, нельзя забывать, что люди эти жили в газовой камере. Те, кто был молод в 1960-х, тоже дышали газом, но отчасти притерпелись (нет, неточно – родители притерпелись, а к ним это как-то перешло), отчасти все-таки стало полегче. Герои Анастасии Александровны, особенно ее мать – Марина Казимировна, которую я видела несколько раз, были гораздо мягче («тише»), но некоторые замечательные женщины считали непременной орденскую жесткость. Помню, одна из них, причем – пылко верующая, требовала ее от меня. Другая, поначалу- неверующая, почти выгнала меня за нарушение этих правил. Сейчас речь не обо мне, и я не стану ни защищать, ни осуждать ого-роженность ордена. Повторю только, что у Марины Казимировны, мне кажется, ее не было.

Опять отвлекусь и вспомню, как еще одна женщина, удивившая, как выяснилось потом из архивов, своим героизмом чекистов в 1929 году, описывала таких людей как рыцарей Ронсеваля; соответственно, все прочие были «неверными», которые не только «неправы», но и вообще выходят за пределы жалости. О вере говорить нечего, сидела она за монашество. Был ли другой выход, менее стоический, обсуждать не хотелось бы. Как бы ни соотносилось это с христианством, героинями они были в самом высоком смысле слова. Что-что, а мужество их поражало. Опять же, не знаю, чего было больше в Марине Казими-ровне, этой силы (вполне осознанной) или какой-то кенотической простоты. Слишком мало я ее знала, но ведь не боялась, а трех героинь, о которых только что рассказывала, при всем благоговении старалась избегать именно из-за этого.

Чтобы не слишком поддаться субъективному страху перед героическими людьми или властными женщинами, скажу о безупречной черте орденов – отказе во вред себе. Я читала о недобитой аристократке или интеллигентке, которая не ходила в какую-то столовую (Союза писателей?), потому что там вульгарно. Если что-то путаю, могу сослаться на тех, кого видела сама. Их было гораздо больше, чем можно подумать. Однако опять вернусь к книге.

Мужчины тех поколений были не так строги. Напротив, знаком интеллигента считалась почти куртуазная учтивость к кому и где угодно. Молодые воители – Владимир Муравьев, Андрей Сергеев, молодой Бродский – появились к началу 1960-х. Вот они не могли жить в газовой камере, что гораздо естественней. Среди старших, правда, резко выделялся нетерпимостью Димитрий Михайлович Панин, вернувшийся из лагеря в 1950-х. В отличие от женщин,

надменности в нем не было, а был какой-то мальчишеский романтизм. Помню, он пришел ко мне и застал тишайшего Лёню Муравьева, который печально пил крепленое вино, являя новый, уже ерофеевский вид противостояния. Панин немедленно сказал: «Таких мы будем ссылать в резервации», а Муравьев обратился ко мне: «Мать, откуда у тебя этот старый селадон?». Хотя, по правде, Д. М. напоминал не селадона, а старого рыцаря.

Марина Казимировна, как и Борис Леонидович (его я видела много раз), совсем взрослыми не стали. Казалось бы, тут никак не сохранишь душевного здоровья, но они – сохранили. Когда я приехала из Питера, меня удивило, что следующее поколение -Успенский, Левитин, переживший ссылку Маркиш -гораздо нормальнее ленинградцев, а муж Анастасии Александровны – Михаил Поливанов показался мне воплощением и интеллигента, и джентльмена. Его я, правда, видела редко, но с остальными, даже со скептическим и печальным Левитиным, мы много смеялись, с Успенским – верещали от смеха. Норму, о которой пишет в предисловии к книге Андрей Семенович Немзер, хранили и они, и намного более странные жители Петербурга. Но книжка – о москвичах, и стараюсь я писать о них же.

Мои молодые друзья и студенты читают ее, а внуки, кажется, нет. Наверное, она пришлась на очень неудобную пору. «Это» и отдаленней, чем Пушкин, и еще не стало эпосом, скорее – немного раздражает. Ничего не поделаешь, надо ждать, но как-то жалко. Если книги все-таки вправе что-то делать с душой, не назиданиями, а настроением, воспоминания Анастасии Александровны очень для этого хороши. Но

ничто на свете не пропадает, Deus conservat omnia[ 87 ], что там – кроткие наследуют землю, и все эти неправдоподобные истины реальней той жизни, которую сейчас так часто изображают в книгах.

Чтобы не кончать на высокой ноте, прибавлю хоть что-то из того, о чем не сказала. Конечно, всех непониманий и несогласий не предусмотришь, однако я сама вижу, что многое несколько упростила. Как-никак, даже после -еще одного страшного рубежа, конца 1940-х, могли возникать совсем другие, противоположные попытки – умилиться, соединиться и тому подобное. Мы помним, как действовали на нас соответствующие стихи Пастернака. Помним, или я помню, и то, что в нашей (моей) реакции было больше нервического, чем евангельского. Другое дело, что сам он писал это иначе; а вот некоторые стихи начала 1930-х – не знаю. Но за те он и тяжело заплатил.

Словом, все было менее схематично, и добавить другое – легко. Вот, например, само название. Какие же «приятельницы матерей», когда моя мама как раз долго старалась быть не сентиментальной, а современной. Но нет, именно приятельницы, даже подруги. Молодых людей, с которыми дружил муж Анастасии Александровны, я узнала через Валентину Михайловну Ходасевич, женщину замечательную, никак не даму в нынешнем смысле, которая жила не в нищете и не в ссылке, но умерла все-таки от инсульта, когда ее довела соседка по квартире. Кстати, Валентина Михайловна, почти всю жизнь проведшая в Питере, была исключительно нормальной и веселой. Потому что родилась в Москве? Это какой-то детерминизм! Прибавлю, что ее орденские чувства ничуть не мешали пусть не кротости, но хотя бы мудрой терпимости. Правда, она не была религиозной. (О Боже, что же мы делаем с верой!) Долгие годы, с 1949-го по 1998-й, нашей выпихнутой из привилегированных семье помогали, с мамой общались женщины, не похожие на Марлен Дитрих или Любовь Орлову. Одной из последних была Марина Густавовна, дочь Шпета, тетя Михаила Константиновича Поливанова.

А сейчас среди нас, семидесятилетних, есть эти женщины? Наверное, да. Иначе не появилась бы книга, о которой я пишу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.