Глава третья АМЕРИКАНСКИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

АМЕРИКАНСКИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Соединенные Штаты Америки были и остаются по сей день заветной мечтой миллионов людей во всем мире. Эта страна является для многих сказочным государством, в котором сбываются все мечты, в котором человеку непременно повезет или он сможет «сделать себя сам». Америка не может не поразить воображение любого человека размахом и невиданными перспективами. Не стал исключением и Кнут Гамсун.

В своих письмах к друзьям в первые дни и месяцы своего пребывания «за океаном» он с восторгом описывает необыкновенные технические достижения: мостиз Бруклина в Нью-Йорк, тринадцатиэтажные дома в Нью-Йорке, железную дорогу, которая «идет буквально по воздуху», мэрию в Чикаго, «облицованную таким отполированным гранитом, что в него можно смотреться, как в зеркало», и многое другое.

Восторги очутившегося в центре технического прогресса крестьянского парня выливаются в стихи, которые тут же принимаются к печати журналом для скандинавских эмигрантов «Север» — «Norden».

Словом, всё складывается как нельзя лучше и кажется, что в стране удивительных возможностей жизнь пойдет по-другому, чем на родине.

И окрыленный первыми успехами Кнут отправляется к профессору Андерсону. Вот как, со слов отца, описывал Расмуса Б. Андерсона Туре Гамсун: «Профессор был одним из наиболее известных американцев норвежского происхождения в городе Мэдисон. Он преподавал скандинавскую литературу в местном университете, был другом и поклонником Ибсена и Бьёрнсона, уважаемым человеком средних способностей, но которому всегда и во всем везло. Столп общества и моралист, он всегда был на пике успеха, всегда следовал велению моды, но при этом не блистал умом и никогда не придерживался крайних точек зрения».

Андерсон был выдающимся пропагандистом норвежской культуры в Америке, неоднократно устраивал турне с лекциями корифеям скандинавской литературы, писал статьи о древнесеверной мифологии и открытии Америки Лейвом Счастливым, переводил исландские саги и произведения современных норвежских писателей, в частности, новаторские для того времени пьесы Ибсена (хотя сам и считал подобную драматургию не заслуживающей особого внимания).

Отношения его с Гамсуном не сложились, скорее всего, из-за снобизма одного и некоторой самоуверенности другого.

Вот как Андерсон описывал визит Гамсуна в своей автобиографии, вышедшей в 1915 году: «Летним днем 1882 года, как мне помнится, моя семья как раз обедала, в дверь нашего дома позвонили. Горничная была занята чем-то на кухне, и я сам пошел открыть дверь. На крыльце стоял высокий, стройный и хорошо выбритый молодой человек с густыми вьющимися волосами. Я был удивлен его сходством с Бьёрнстьерне Бьёрнсоном в годы его юности. В одной руке молодой человек держал шляпу. Он поклонился и протянул мне письмо, спросив, не я ли профессор Андерсон. Я взял письмо и с удивлением увидел, что оно от самого Бьёрнстьерне Бьёрнсона… Я предложил Кнуту Педерсону войти в дом и, узнав, что он еще не ел в тот день, пригласил его отобедать с нами. Через некоторое время я спросил Кнута Педерсона: „Ну, молодой человек, и что вы намерены делать в этой стране?“ Он тут же ответил: „Я приехал, чтобы писать стихи для норвежцев, живущих в Америке. Бьёрнсон сказал мне, что у моих соотечественников тут нет поэта, и я приехал исправить столь досадную оплошность“».

Вряд ли Гамсун, всегда относившийся к себе с иронией, в действительности мог произнести столь самоуверенную тираду, однако несомненно, что Андерсона неприятно поразила убежденность молодого человека в собственных силах и непоколебимое желание стать писателем, тем более что, как выяснил профессор, образования у его посетителя не было почти никакого.[22] А потому, чтобы не утруждать себя дальнейшей заботой о юноше, за которого все-таки просил сам Бьёрнстьерне Бьёрнсон, Андерсон решает помочь ему и рекомендует Кнута на должность… конторщика у купца в Элрое.[23]

Но в автобиографии профессора есть и еще очень важное для исследователей творчества Гамсуна свидетельство, которое, по оценке специалистов, можно считать истинным. Все дело в том, что Андерсон всегда ратовал за то, чтобы норвежские переселенцы меняли свои фамилии «Ларсон, Петерсон, Ульсон» (сын Ларса, сын Петера, сын Уле) на фамилии, производные от их родовых усадеб-хуторов. А потому он порекомендовал и Кнуту Педерсону — Кнуту сыну Педера — называться Кнутом Гамсундом — Кнутом из Гамсунда. Молодому человеку идея пришлось по душе, и с тех пор он стал зваться Кнутом Гамсундом.

Позже Гамсун категорически заявлял, что сам придумал «сменить» себе фамилию. Он говорил, что подписывался в письмах к Цалю «Гамсунном, Гамсундом и Гамсуном».

Как бы то ни было, но именно после встречи с Андерсоном Кнут стал только Гамсундом — и только им.

* * *

Оскорбленный и униженный, Кнут уезжает от профессора и отправляется к старшему брату в Элрой.

Петер Педерсон жил в Америке с 1868 года. Он уехал туда, когда ему было всего шестнадцать лет, а в двадцать он уже обзавелся семьей. На жизнь Петер зарабатывал портняжным искусством. Но его пальцы умели хорошо обращаться не только с иголкой и ниткой, но и со скрипкой и смычком. Среди друзей его даже звали Пер Музыкант. Вскоре выяснилось, что старший брат Гамсуна очень похож на их дядю — Уле Велтрейна, так что помощи от него ждать не приходилось. И Кнут устроился на работу к местному купцу, норвежцу My, воспользовавшись рекомендацией профессора Андерсона.

В апреле, по неизвестным нам причинам, Гамсуну пришлось расстаться с My и отправиться, как он напишет в своей последней книге «По заросшим тропинкам», «в маленький пыльный городок посреди прерии. Там даже речки не было, и леса тоже не было, росли только какие-то кусты».

Все вроде бы шло неплохо, Кнут работал на ферме у честных, пусть и небогатых людей, вот только очень он «тосковал по дому и часто плакал». «Моя хозяйка, — вспоминал Гамсун, — снисходительно улыбалась и научила меня слову „homesick“».[24]

Об этом периоде жизни писателя у нас есть сведения «из первых уст» — от него самого. Вот как он описывает то время: «Я проработал у своих хозяев несколько месяцев до тех пор, пока не выяснилось, что держать работника Лавлендам не по средствам. Расставались мы неохотно, и дело уже близилось к вечеру, когда я поехал в город. Спешить было некуда, ехал я не по большой дороге, а по тропинке, и то и дело присаживался помечтать. Там даже ручей подо льдом бежал не так, как дома, слабое биение струй подо льдом было дома тоньше и куда голубее. И я снова всплакнул.

На тропинке послышались шаги. Молоденькая девушка. Я знал ее, она была дочерью жившей по соседству вдовы. Вдова часто говаривала, что возьмет меня к себе в работники, когда я уйду от Лавлендов.

— Хеллоу, Нут.[25] Я тебя напугала?

— Нет.

— Я иду в город, — сказала она.

Она несла маслобойку, у которой отскочила ручка. Я вызвался помочь ей, маслобойка была мне с детства знакома, и я бы легко мог починить ее и сам всего лишь при помощи складного ножа, будь у меня под рукой кусочек сухого дерева.

Все время она щебетала, не умолкая ни на мгновение, а я пытался отвечать, используя свой скудный запас английских слов. Это было так мучительно, что я про себя пожелал ей провалиться в тартарары.

— Уф, до города, кажется, еще далеко?

— Да! Надеюсь, далеко, — засмеялась в ответ плутовка. Ей очень нравилась наша прогулка.

Наконец мы пришли в город, в мастерскую Ларсена. Уже темнело.

— Милый Нут, тебе придется проводить меня домой, — сказала Бриджит.

— Что?! — удивился я.

— Мне страшно возвращаться одной в темноте, — пояснила она.

Ларсен был датчанин, и он тоже сказал, что я должен ее проводить.

И вот мы пошли обратно. Становилось все темнее и темнее, под конец нам пришлось взяться за руки и сторониться веток, которые так и норовили хлестнуть по лицу. Но держать ее за руку было приятно.

— Мы забыли маслобойку! — вдруг вскрикнул я.

— Ну и что? — ответила Бриджит.

— Как это что?

— Да так. Ведь ты-то со мной!

Почему она это сказала? Я решил, что она влюбилась в меня, просто по уши влюбилась.

Проводив ее до дома, я хотел сразу же вернуться в город, но не тут-то было, я должен был поесть, поужинать, а затем меня оставили переночевать. Бриджит отвела меня в сарайчик, где стояла кровать. Наутро мать с дочерью уговорили меня остаться и немного поработать у них, и я осмотрел ферму. У них было два мула и три коровы. Вдова пожаловалась, что очень трудно нанять работников. Я же не привык работать один, самостоятельно, вот у Лавлендов, там был хозяин, мужчина, он-то мной и руководил, а тут одни женщины, они могли сказать лишь о том, что надо сделать в первую очередь. Само собой, я не собирался сидеть без дел, а потому сначала я нарубил гору дров, потом же стал вывозить на мулах навоз. Так шел день за днем.

Однако вскоре вдова поняла, что надо ей поискать более умелого работника, она пошла в город и наняла там финна, очень, между прочим, хорошего работника, родом он был из Эстерботтена и знал свое дело. А юная Бриджит уже и не радовалась тому, что заполучила меня, нет, она и в сторону мою не глядела, и за руку меня не брала.

Ну и дурак же я был, деревенщина из Нурланна! Больше уж никогда не поверю женским словам!

Работников в округе по-прежнему не хватало. Когда я опять оказался в городе, меня остановил на улице фермер и предложил поработать у него. Понял, наверное, по моей одежде, да и не только по ней, что я из вновь прибывших, нет, я не пропаду, спрос на меня есть. Вот и поехали мы к нему на ферму в повозке, запряженной двумя рослыми лошадьми. Как только мы приехали, хозяин сразу же приказал мне вырыть на опушке леса небольшую яму, он указал мне точные размеры в футах. Я управился быстро, а когда закончил, фермер принес на плече из дома гробик и опустил в могилу. Времени это тоже много не заняло. Я стоял, ожидая распоряжений, и он велел мне забросать могилу землей и выложить дерном. А сам ушел.

Господи, неужто он не вернется? Нет. Он что-то мастерил в сарае и не собирался отвлекаться от своих дел.

Я удивился, если не ужаснулся, мне было не по себе. Тело ребенка было предано земле, и все. Никаких обрядов, ни одного псалма. Хозяева мои были молоды, но по-английски я говорил плохо, и так и не узнал, к какой они прилежали церкви.

А в остальном жаловаться мне было не на что. В доме и на ферме все было ухожено, у них были отличные угодья, холеные лошади и сытые коровы. Вот только детей не было. Обязанности мне определили несложные, хозяин сам доил коров и ухаживал за скотиной, я же работал в поле. Хозяйка моя была веселой толстушкой. Она научила меня множеству английских слов, а для житья отвела комнатушку с окошком и кроватью. Странные они были люди, им вдруг захотелось взвесить меня на безмене, но крюк, на который повесили безмен, под моей тяжестью обломился, и я получил безменом по голове. Я не совсем понял, зачем им это, но они страшно обрадовались, а после все время хвалились, какой я у них упитанный. Когда моя хозяйка собиралась в город с маслом и пшеницей и за покупками, я иногда отвозил ее.

Когда закончились весенние работы, хозяин оставил меня на ферме, и я прожил у них до уборки урожая. Я пообвыкся и даже привязался к хозяевам. Они были немцами, а фамилия их — Шпир. На прощание мы крепко пожали друг другу руки.

Вскоре мне предложил работу на всю зиму еще один человек, он предложил мне вырубать железнодорожные шпалы. Но эта работа мне не подошла. Тогда он предложил мне взять у него в аренду маленькую ферму. Мне и это не подошло, и тогда он вздумал продать мне в рассрочку подводу с парой лошадей, чтобы я занялся извозом. У него было множество всяких хитроумных планов, и я с трудом от него отделался.

Вскоре мне предложили место посыльного в городском магазине — и я стал deliveryboy. Я разносил по адресам пакеты и коробки и возвращался в магазин. Это был самый большой магазин в городе, за прилавком стояло несколько продавцов. Хозяином у нас был англичанин Харт. Мы торговали всем на свете — от зеленого мыла до шелковых тканей, консервов, наперстков и почтовой бумаги. Я был вынужден выучить названия всех наших товаров, и мой запас слов, к счастью, изрядно пополнился. Через некоторое время мой хозяин решил взять другого посыльного, а меня поставил за прилавок.[26] Теперь я ходил с накрахмаленным воротничком и в начищенных ботинках, я снял в городе комнату и стал обедать в гостиницах. Фермеры, с которыми я был знаком еще раньше, лишь дивились, как быстро я пошел в гору. Однажды в магазин заглянула юная Бриджит с фермы и увидела меня за прилавком во всем великолепии, она поняла, как жестоко ошиблась, наверное, будет теперь по гроб жизни раскаиваться, что порвала со мной. Хотя, кто ее знает».

После работы у Харта Гамсун трудился все лето 1887 года на ферме у Дэлрампов в долине Ред-Ривер и пробыл там до конца уборки урожая.

Кем только не пришлось ему работать в это время — и посыльным, и свинопасом, и приказчиком, и конторщиком. И все время он продолжал писать — не только стихи, но и прозу. Гамсун не забыл о данном судоходной компании обещании описать свое путешествие в Америку и отослал несколько эссе и путевых очерков в Германию, однако они так никогда и не были опубликованы.

В Элрое, во время работы у Харта, он познакомился с преподавателем местной школы У. Т. Эйджером и вместе с ним снимал одно время комнату в отеле.

Эйджер был хорошим товарищем Кнуту и сразу же стал его поклонником. Он оставил нам воспоминания о том, как выглядел Гамсун в то время: «Высокий и крепкий, гибкий, как пантера, и выносливый, как лошадь. Длинные светлые волосы падали на плечи, и благодаря этой гриве Гамсун походил на молодого льва».

А вот какие слова начертал Кнут на обоях своего номера, рядом с нарисованным им же автопортретом: «My life is а peaceless flight through all the land. My religion is the Moral of the wildest Naturalism, but my world is the Aesthetical literature».[27]

На обоях в той гостиничной комнате остались и другие рисунки Гамсуна — в том числе ангел ночи, накрывающий покрывалом темноты мир. К счастью, у хозяина отеля хватило ума не уничтожить рисунки — и в свое время он с гордостью стал демонстрировать их постояльцам.

У Гамсуна было своеобразное чувство юмора — он не только разрисовывал обои, но и частенько разыгрывал своего друга Эйджера. Так, он мог заснуть, оставив на тумбочке рядом с кроватью сигару, нож и записку, в которой просил Эйджера выкурить сигару, а потом вонзить ему нож в сердце. При этом в записке было сказано, что она — подтверждение невиновности товарища по номеру в его убийстве.

Но Кнут не только работал и развлекался в Америке — он учился, в том числе и английскому языку. Его учителем стал коллега Эйджера, Генри М. Джонстон. Друзья вспоминали, что учился языку Гамсун больше по необходимости, чем для собственного удовольствия. Знание иностранных языков не было его заветной мечтой. Вероятно, Кнут всегда понимал, что никогда не сможет выразить свои мысли и чувства на чужом языке так же, как мог сделать это на родном норвежском. Правда, он предпринял попытку (первую и последнюю) написать любовную историю на английском языке — «A Vignette Picture», но написал ее так чудовищно — с грамматическими и прочими ошибками, — что Эйджеру с трудом удалось уловить суть дела.

Однако вернемся к занятиям с Джонстоном. Он не только преподавал Гамсуну английский, но и «вводил» его в современную американскую литературу, регулярно снабжая книгами Марка Твена, Лонгфелло, Брайанта, Уитмена, Эмерсона.

«Кнут, — пишет Туре Гамсун, — получил возможность познакомиться с произведениями американских писателей в оригинале…

О Марке Твене он слышал и раньше, но именно благодаря его произведениям он понял кое-что о построении американского общества и характере американского народа. У него открылись глаза на безумную и бесконечную гонку за материальными благами, деньгами, успехами в карьере, которые были основными целями рядового американца… И что самое главное, он увидел самого Марка Твена, побывав на его публичной лекции.

Для Кнута было важно увидеть человека собственными глазами и уж только после этого составить о нем свое мнение. Оно всегда было верным.[28] Кнут видел в свое время Бьёрнсона, а теперь ему довелось понаблюдать и за Марком Твеном… Он отметил скромность великого писателя, и ему это понравилось: „В нем я не заметил ничего аристократического или утонченного, он был скорее похож на углекопа, а не на литератора…“ Марк Твен всегда помнил о том, что вышел из народа. „Он стоял за кафедрой, и жесты его походили то на взмах руки пробегающего мимо официанта, то на движения человека, собирающегося схватить охапку сена“».

Побывав на лекции Марка Твена, Гамсун и сам увлекся мыслью о чтении публичных лекций о литературе. И начал он с доклада о Бьёрнсоне, сделанном в октябре 1882 года в Элройской школе. Кнут произвел на слушателей самое благоприятное впечатление, и в местной газете появился восторженный отзыв на лекцию, в котором все местные скандинавы призывались прийти на второй доклад молодого лектора, который должен был вскоре состояться. Две последующие лекции, прочитанные в соседних городках, подобного успеха не имели, и Гамсуну пришлось вернуться в Элрой и вновь устроиться на работу в магазин.

* * *

Будучи физически сильным человеком, Кнут никогда особо не задумывался о нагрузках, которые выпадали на долю его организма. И напрасно — однажды, поднимая мешок с солью, он почувствовал, как в груди что-то оборвалось. Это было внутреннее кровотечение в легком. На время о поднятии тяжестей пришлось забыть.

Проблемы со здоровьем были не единственными в жизни Гамсуна. Его любовные отношения с некоей Анной Джонсон зашли в тупик, а местный священник, побывавший на лекции о Бьёрнсоне, известном критике Церкви и христианства,[29] стал призывать паству не слушать молодого еретика.

Тем не менее Кнут продолжал писать — по-прежнему в духе Бьёрнсона. В 1883 году была закончена и напечатана в сентябрьском номере норвежско-американского журнала «Домашняя библиотека» повесть «Из долин» о роковой любви.

После Рождества 1883 года Гамсун, по приглашению Генри Джонстона, начавшего торговлю древесиной в маленьком городке Маделия, переезжает к нему в Миннесоту и становится счетоводом. Городок этот, по воспоминаниям писателя, был довольно неопрятным и неуютным, с некрасивыми домами и сколоченными из неровных досок тротуарами.

О жизни в Маделии мы знаем из очерка «Страх», который был опубликован в 1897 году. В нем, с присущей писателю иронией, рассказывается об одном случае, происшедшем с Кнутом во время отсутствия Джонстона и его супруги: «Я жил один в большом доме. Я сам готовил себе еду, ходил за двумя коровами Джонстона. Доил их, пек хлеб, варил и жарил. Первый мой опыт выпечки хлеба был не совсем удачным… Не очень повезло мне, и когда я в первый раз задумал сварить похлебку… Я налил молока в большую кастрюлю и насыпал туда ячменной крупы и стал мешать. Правда, вскоре я обнаружил, что похлебка получается слишком густой, и подлил еще молока. И опять размешал. Но крупа кипела и шипела, разваривалась и стала крупной, как горох, и опять не хватило молока; к тому же крупа разваривалась так быстро, что я боялся, что она полезет через край. Тогда я принялся вычерпывать массу в чашки и плошки и заполнил их все, но эта масса все лезла и лезла из кастрюли. И все время не хватало молока, похлебка стала густой, как каша. Наконец, мне ничего не осталось, как опрокинуть все содержимое кастрюли прямо на стол. И вся эта каша расползлась восхитительной лавой, спокойненько улеглась густым и толстым слоем на столе и засохла.

Теперь у меня была, так сказать, materia prima,[30] и, когда мне потом хотелось похлебки, я каждый раз отрезал со стола кусок каши, добавлял в эту массу молока и снова варил ее. Я героически ел эту похлебку каждый день, утром, днем и вечером, чтобы только с ней разделаться. По правде говоря, это был нелегкий труд, но в этом городе я не знал никого, кто мог бы мне помочь доесть ее.

И я в конце концов справился с этим делом без чужой помощи.

…И вот настала ночь, когда я испытал такой дикий ужас, какого не испытывал ни до, ни после этого…

Однажды целый день я был очень занят. Я не смог сдать наличные в банк и взял их с собой домой…

Как обычно, я и в этот вечер сел писать… Пробило два часа. И я услышал странную возню у кухонной двери.

Чтобы это могло быть?

…Я беру в руки лампу и направляюсь к двери… Там снаружи кто-то есть, слышен ясный шепот и скрип шагов по снегу. Я прислушиваюсь довольно долго, но все стихает.

Я возвращаюсь в гостиную и снова сажусь писать.

Прошло полчаса.

И тут я вскакиваю: взломали парадную дверь. Не только замок, но и засов, и я слышу шаги прямо в коридоре у моей двери.

…Сердце у меня не билось, оно трепетало. Я был не в состоянии не то что крикнуть — не мог издать ни звука; и я чувствовал свое трепещущее сердце прямо в горле, мне стало трудно дышать. В эти первые секунды я так испугался, что даже не совсем понимал, где я. Вдруг меня осенило, что надо спасать деньги. Я пошел в спальню, вынул бумажник из кармана и сунул в кровать, под белье. Потом я вернулся в гостиную. На это у меня ушло не больше минуты.

За дверью слышался негромкий разговор, начали ломать замок. Я вынул пистолет Джонстона и осмотрел его, он был в порядке. Руки у меня сильно тряслись, а ноги сделались как ватные.

Взгляд мой остановился на двери, то была необычайно крепкая дверь, из досок с поперечными перекладинами, она была даже не сбита, а крепко сколочена. Вид этой прочной двери придал мне силы, и я начал думать — до этого я думать не мог. Дверь открывалась наружу, значит, ее нельзя было взломать. Коридор за дверью был короткий и не давал возможности разбежаться. Я понял это и вдруг расхрабрился и громко закричал, что всякого, кто ворвется, я уложу на месте… Время тянулось. Я все более и более смелел и уже не прочь был геройски покрасоваться и крикнул:

— Ну, что вы решили? Пробиваетесь или уходите? Я спать хочу.

Тут немного погодя простуженный бас ответил:

— Мы уходим, сукин ты сын.

Я услышал, как кто-то вышел из коридора и по снегу заскрипели шаги.

Выражение „сукин сын“ в Америке, как, впрочем, и в Англии, является национальным ругательством, а поскольку я не привык безответно выслушивать подобное, я хотел открыть дверь и выстрелить в негодяев. Однако в последний момент одумался: может быть, ушел только один из негодяев, а другой, наверное, стоит и ждет, что я открою дверь, чтобы напасть на меня. Я подкрался к одному из окон, быстро поднял штору и выглянул. Мне вдруг показалось, что я вижу темное пятно на снегу. Я открыл окно, прицелился, насколько это было возможно, в темную точку и выстрелил. Щелчок. Я выстрелил еще раз. Щелчок. В бешенстве я опустошил всю обойму, наконец раздался один жалкий выстрел. Но грохот в замерзшем воздухе был оглушительный, и я услышал с дороги крик: „Беги! Беги!“

Тогда вдруг из коридора выскочил еще один человек, промчался по снегу и исчез в темноте. Я угадал. Действительно, некто остался в коридоре. И с ним я даже не мог как следует попрощаться, потому что в револьвере был один несчастный патрон, а я его уже использовал…

…Никогда в жизни я больше не испытывал подобного ужаса… Еще несколько раз, когда я испытывал страх, сердце оказывалось у меня в горле и мешало дышать — это память о той ночи.

Я даже не подозревал, что страх может выражаться таким необычайным образом».[31]

Гамсун действительно всегда умел принимать решения и находить выход из самых трудных ситуаций. Его никто и никогда не мог упрекнуть в отсутствии мужских черт в характере. Описанный выше случай — лучшее тому подтверждение.

Но, будучи настоящим «мачо», как мы бы сейчас сказали, он продолжал лелеять в душе мечту стать писателем и зарабатывать на жизнь не тяжелым физическим трудом, а литературным (надо сказать, не менее тяжелым и опасным). И в Маделии он продолжает не только писать, но и читать лекции.

3 февраля он делает доклад «Евреи, от Авраама до наших дней», на который приходят около ста человек. Это уже настоящий успех!

И Гамсун решает отныне читать лекции не бесплатно, а за деньги. Следующее выступление он планирует в Сант-Джеймсе, но билеты купило так мало народа, что лекцию пришлось отменить. Очередная неудача оказала столь сокрушительное впечатление на Кнута, что он говорит своему другу о принятом решении никогда больше не выступать с докладами.

И тут же судьба, как будто в компенсацию за все тяготы жизни в Америке, делает ему настоящий подарок: молодой человек совершенно неожиданно знакомится с Кристофером Янсоном, писателем и священником-унитарием, о котором столько всего слышал на родине и которого всегда безмерно уважал.

Пастор Янсон сейчас забыт не только в англоязычных странах, но даже и в самой Норвегии, хотя в свое время был очень известен по обе стороны океана. Именно он послужил прототипом пастора Станга, символа безграничной веры, в одной из самых известных пьес Бьёрнсона «Сверх наших сил» (1886).

Вот как сам Янсон описывает в мемуарах встречу с Гамсуном:

«Я встретил его случайно… На лесопилке я обратил внимание на высокого стройного молодого человека в золотых очках, аристократичного и интеллигентного. Он говорил по-норвежски. Я заговорил с ним. Было воскресенье, и он смог пойти со мной прогуляться по лесу. Я спросил его, доволен ли он своей работой — разгрузкой и погрузкой досок.

— Конечно, не доволен, но что мне еще остается делать, ведь надо на что-то жить.

— Тогда, быть может, вы предпочитаете работу для души?

— Само собой, только вот где ее взять?

И тогда я сказал ему, что мне нужен литературный секретарь, который помогал бы переводить мои работы для американского журнала и еще готовил бы материал для моих докладов. Я спросил, каковы его религиозные убеждения.

— Да особо никаких, — отвечал он.

Я рассказал ему об унитарианстве, о том, что мы выступаем против некоторых общепринятых догм. Тут выяснилось, что эти догмы не нравятся и ему».

Разговор закончился предложением Гамсуну занять место секретаря Кристофера Янсона. Конечно, Кнут с радостью согласился и, будь на то его воля, отправился бы в Миннеаполис в тот же день, но подвести друга, оставившего на него свое дело, он не мог. Гамсун благодарит пастора и просит дать ему некоторое время на улаживание дел.

Вскоре все проблемы были разрешены, и Кнут сел на поезд, следующий в Миннеаполис, где живет и работает Кристофер Янсон.

* * *

В середине апреля он уже вовсю помогает пастору — собирает деньги на различные благотворительные нужды, делает переводы с английского на норвежский и даже выступает в Назарет-холле — церковном зале, где собирались унитарианцы.

Оратором Гамсун оказался превосходным, его выступления часто имели ошеломляющий успех. В воспоминаниях Кристофера Янсона сохранилось описание одного из таких вечеров. После речи Кнута собравшимся должны были подать лютефиск.[32]

«Все уже было готово, а Кнут почему-то не появлялся. Праздник начался, на стол подали лютефиск, а Кнут все не приходил. Ситуация была не из простых: многие верующие знали о веселом характере молодого человека и его умении погулять, а потому были уверены, что он просто забыл о празднике. Наконец, в десять часов вечера Кнут изволил явиться и произнес остроумную и вдохновенную речь, в которой смог объяснить, в частности, и причину своего опоздания. Он рассказал, что плохо ориентируется в городе, — и просто-напросто заблудился. Во время вечерней прогулки он заблудился и никак не мог найти дорогу к Назарет-холлу. Добрые люди пытались помочь ему — но все их усилия были напрасны… До тех пор, пока он не уловил знакомый запах — запах родной Норвегии. Он пошел на него, запах становился все сильнее и сильнее… И вот он уже здесь».

Добрые и бесхитростные, унитарианцы просто обожали подобные истории, а потому нет ничего удивительного в том, что они всё простили беспутному и веселому гуляке.

Однако самого учения унитарианцев Кнут так и не принял[33] — впрочем, как и жена Янсона, фру Друде. Веселая и радующаяся жизни, она всегда поддерживала Гамсуна в его религиозных спорах с мужем. Фру Янсон очень хорошо относилась к Кнуту и проводила с ним много времени: беседовала с ним, играла на фортепиано, гуляла. По словам Расмуса Андерсона, друга семьи, фру Друде как-то призналась ему, что «пребывание в комнате вместе Гамсуном действует на нее как некий эликсир, придающий силы, духовные и физические».

Не меньше фру Янсон любили молодого секретаря и дети Янсонов. Кнут всегда умел находить общий язык с детьми, очень любил их и никогда не отказывал себе в удовольствии поиграть с ними. А они в ответ души в нем не чаяли и, когда «понарошку» готовили обед для своих кукол, всегда ставили для Гамсуна отдельную тарелочку.

Впоследствии Янсоны, и во времена работы у них Кнута ладившие между собой не очень хорошо, развелись. Кристофер женили на спиритистке, а фру Друде, с юности писавшая короткие повести и рассказы, по-настоящему пристрастилась к литературному труду и даже издала роман «Мира» под псевдонимом Юдит Келлер, шокировавшем публику. Многие посчитали, что в романе она рассказала о своей измене мужу с Гамсуном. В открытом письме в газету «Дагбладет» от 10 февраля 1898 года Гамсун писал, что, когда Юдит употребляет слово «неверность», то имеет в виду неверность духовную, а никак не физическую.

Как бы то ни было, но жизнь в семье Янсонов была для Кнута настоящей сказкой. Он мог работать в свое удовольствие — много читал, благо священник собрал прекрасную библиотеку, в которой можно было найти и книги русских классиков, и труды китайских философов, и произведения современных американских авторов. Читал Кнут очень своеобразно: он, по наблюдениям Кристофера Янсона, мог часами простаивать возле полок с книгами, доставая какую-нибудь из них, быстро пролистывая, кое-где задерживаясь на короткое время, а затем ставил томик на место и брал рядом стоящий. Когда же священник попытался обсудить «прочитанные» секретарем книги, то, к своему удивлению, обнаружил, что Гамсун обладает редким даром его друга Бьёрнсона: за пару минут он мог ухватить самую суть произведения, лишь пролистав его.

Янсон много разговаривал с Кнутом, обсуждал всевозможные литературные, политические и философские проблемы.

Словом, все шло просто прекрасно, пока однажды во время аукциона возле унитарианской церкви у Гамсуна не пошла горлом кровь. Призванный в дом Янсонов доктор Тамс объявил, что дела Кнута плохи: у него чахотка и жить ему осталось максимум три месяца.

Большую часть времени больной проводил в постели, а в голову ему приходили самые странные мысли. Вот как этот период он описал в своем письме Эрику Скраму,[34] датированном вторым днем Рождества 1888 года:

«…у меня было отчаянное желание пойти в бордель и согрешить. Нет-нет, Вы не ослышались, в бордель. Ведь я был на краю гибели! Мне хотелось совершить великий грех, чтобы он свел меня в могилу, я хотел умереть во грехе, прошептать „Ура!“ — и испустить дух. Какой стыд рассказывать об этом.

Я был в горячке, в каком-то угаре. Я строго относился к самому себе всю жизнь — но к чему эта строгость теперь, когда дни мои сочтены? Я был просто-напросто вне себя.

Я открылся фру Янсон, рассказал о происходящем в моей душе, и фру Янсон — в ней, видимо, не все человеческое умерло — ответила, что очень хорошо понимает меня. Подумать только, именно так она мне и ответила! Но это случилось, вероятно, потому, что она была тогда слишком снисходительна ко мне, более, чем я того заслуживал, так снисходительна, что я растерялся.

Я продал свои часы, чтобы иметь деньги для этого шага, в полной тайне заказал экипаж;, ибо я был болен и не мог идти, и был уже готов ехать. Но получилось так, что мадам все-таки не смогла понять меня до конца, она узнала о моей затее и отказала в экипаже.

Вот так провалилась моя затея. Но я не жалел об этом тогда — не жалею и сейчас, ибо уверен, что умер бы там на месте.

Вы ведь понимаете, что такие безумные идеи могут взбрести в голову только молодому человеку, стоящему на краю могилы! Мне было совершенно все равно, что ожидает меня „за роковой чертой“, я не думал об этом, хотя и тогда верил, что не все кончается со смертью. Один профессор теологии навестил меня в те дни, очень милый человек, который знает меня с пеленок, — я нагрубил ему в разговоре с ним, обидел его, хотя и невольно.

Я был крайне возбужден. Прошли вечер, ночь и утро. А потом мне просто-напросто представилась возможность согрешить в том самом доме, где я жил; эта возможность была мне буквально предоставлена.

Но я не захотел ею воспользоваться.

Вы понимаете меня? Так всегда происходит со мной. Мне даже предложили ключи от врат — красный бант на занавеси, урочный час, один раз стукнуть в дверь, — но я отказался. Если бы я сам молил о ключе, тогда бы я за себя не поручился. Так много значит для меня малость. Есть ли еще такие люди на свете или я один идиот в целом мире?

Но затем моя страсть нашла другой выход: я полюбил свет. Уверяю вас, это была настоящая чувственная любовь, плотская. Много света, солнечный свет, дневной свет, огромные лампы, страшное пламя, дьявольский свет вокруг меня и везде. Фру Янсон думала, что я сошел с ума. Раньше я не понимал торжества Нерона при виде горящего Рима. Дело зашло так далеко, что однажды ночью я поджег занавески в своей комнате. И когда я, лежа, наблюдал этот огонь, то буквально всеми фибрами души ощущал, что „грешу“.

Безусловно, это было во многом следствием моей болезни, ведь я тогда серьезно болел. Но благодаренье Богу, во мне и сейчас продолжает жить мое „световое“ безумие. О таких вещах я предпочитаю не рассказывать; я ношу в себе многое, о чем не решаюсь говорить и писать, хотя о гораздо менее „бредовом“ я когда-нибудь попытаюсь сочинить историю в форме удивительной сказки, начинающейся словами: „Однажды я был человеком, который…“ Я думаю, что именно об этом или о чем-то подобном писал Бурже,[35] но, стало быть, написал он не очень хорошо. Я полагаюсь на Вас, ибо сам не читал ни слова из написанного им».

Это письмо представляет особый интерес для биографов Гамсуна и исследователей его творчества еще и потому, что дает возможность сделать один важный вывод о молодом писателе. Пассаж об отчаянном желании пойти в бордель и согрешить, совершить великий грех, чтобы он свел его в могилу, умереть во грехе — и испустить дух, о том, что строгое отношение к самому себе всю жизнь вдруг перестало иметь хоть какой-нибудь смысл, поскольку дни его были сочтены — всё это позволяет ученым (в том числе и такому серьезному литературоведу и страстному поклоннику Гамсуна, как Роберт Фергюсон) предположить, что в Америке Кнут все еще сохранял невинность.

Однако, несмотря на приступы безумия, гнев и ярость, а, быть может, именно благодаря им и желанию изведать в жизни все, что изведать не довелось, а также прекрасному уходу, к лету 1885 года Кнуту становится лучше.

Доктор говорит больному, что у него есть надежда, хоть и призрачная, на выздоровление, если он сменит климат — и уедет из Миннеаполиса.

* * *

Кнут принимает решение: если и суждено ему умереть, сделать это лучше всего дома, в Норвегии. Тем более что с собой он везет, как следует из письма Нильсу Фрёсланду, пятьдесят страниц рукописей, предназначенных для разных редакций в Кристиании. Конечно, он и сам понимал, что работает слишком много: пишет каждый день, с утра до вечера, а иногда прихватывает и ночь, но уж так он был устроен — пока мог, работал…

Потихоньку Кнут начал вставать и даже ходить (правда, с большим трудом) на прогулки. А Кристофер Янсон тем времени организовал сбор пожертвований на билет Гамсуну в Норвегию. Наконец деньги были собраны.

Из Миннеаполиса в Нью-Йорк Кнут ехал в первом вагоне состава. Он при первой возможности пытался выйти на площадку вагона и встать так, чтобы сильный встречный поток воздуха «омывал его легкие». Он верил, что ветер в состоянии выдуть из него болезнь. Ветер ли был тому причиной или желание Гамсуна жить, но в Нью-Йорке он почувствовал себя значительно лучше, а оказавшись дома после долгого морского путешествия через океан, вообще посчитал себя практически здоровым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.