Последний восторг
Последний восторг
«…он заговорил о русской интеллигенции надоевшими словами осуждения, эти слова особенно неуместны теперь, после революции.
Я сказал, что, по моему мнению, отрицательное отношение к интеллигенции есть именно чисто „интеллигентское“ отношение…
Всегда, и ныне и присно, наша интеллигенция играла, играет и будет играть роль ломовой лошади истории», — писал Горький в очерке «А. А. Блок», вспоминая свою беседу с поэтом в разоренном Петрограде 1919 года.
Есть какая-то русская логика в том, что именно потомственный интеллигент Блок так страстно осуждал интеллигенцию за ее страх перед революцией; в то время как «мастеровой малярного цеха» Горький ее не менее страстно защищал в печати, перенося центр тяжести критики на русский народ.
В лице двух писателей Россия словно спорила сама с собой, себе самой предъявляя строгий счет.
Несмотря на разницу убеждений, Блока и Горького объединяло одно: они остро чувствовали, что вопрос о русской революции есть на самом деле вопрос о путях христианства и гуманизма.
Блок высказал это в своем пророческом докладе «Крушение гуманизма» (1919). «Блок, читая, напоминал ребенка из сказки, заблудившегося в лесу: он чувствует приближение чудовищ из тьмы и лепечет встречу им какие-то заклинания, ожидая, что это испугает их. Когда он перелистывал рукопись, пальцы его дрожали» (М. Горький. «А. А. Блок»).
Что касается Горького…
«Статья показалась мне неясной (курсив мой. — П. Б.), но полной трагических предчувствий», — писал он.
Возьмем на себя смелость утверждать, что в этом месте очерка Горький несколько лукавил. «Антигуманный» смысл доклада Блока был достаточно ясен, но вот принять этот слишком ясный смысл «гуманист» и «социалист» Горький открыто не мог. Как Лука в «На дне», загнанный Васькой Пеплом в угол вопросом «Бог есть?» — отвечает уклончиво: «Коли веришь, есть; не веришь — нет» — так и Горький уходил от прямого ответа.
В «Дневнике» Блока есть запись от 26 марта 1919 года, точно рисующая растерянное состояние Горького. Доклад Блока о Гейне, где уже, в частности, прозвучала мысль о «конце гуманизма», был прочитан на заседании издательства «Всемирная литература» в присутствии виднейших критиков и профессоров литературы (Ф. Д. Батюшкова, A. Л. Волынского и других). Профессорам разрушительные идеи Блока не понравились.
А вот Горькому…
«В заключение, — пишет Блок, — говорит мне с той же милой улыбкой: „Между нами — дистанция огромного размера, я — бытовик такой, но мне это так понятно, что вы говорите, я нахожу доклад пророческим, извиняюсь, что говорю так при вас“.
„Но ведь вы говорите, Алексей Максимович, что гуманизм должен стушеваться временно“, — с удовлетворением и в один голос спрашивают профессора.
Горький на это ничего не отвечает (курсив мой. — П. Б.)».
Ему действительно было трудно ответить. Ведь именно он в 1917–1918 годы, как истинный гуманист, осуждал террор, кричал о преступлениях новой власти, защищал права и достоинство человека от инстинктов «озверевшей толпы». Но уже 3 марта 1926 года в письме к Константину Федину Горький признает: «Гуманизм в той форме, как он усвоен нами от Евангелия… этот гуманизм — плохая вещь, и А. А. Блок, кажется, единственный, кто чуть не понял это».
А в 1930 году в письме к Сталину проповедует: «…социальная революция принимает подлинно социалистический характер. Это — переворот почти геологический и это больше, неизмеримо больше и глубже всего, что было сделано партией (читай: партией Ленина. — П. Б.). Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным инстинктом собственника».
Нетрудно понять, что имел в виду Горький. Насильственную коллективизацию в деревне и переход страны на индустриальные рельсы.
Сегодня историки спорят о том, необходима была или нет такая жестокая ломка русского «тысячелетнего» уклада. Появляются книги, вроде исследования Юрия Жукова «Иной Сталин» (М., Вагриус, 2003), где события сталинской эпохи оцениваются не с позиции эмоционального к ним отношения (хотя как иначе относиться к гибели миллионов твоих соотечественников?), а с точки зрения исторической целесообразности, которой придерживался Сталин и, кстати, по мнению Юрия Жукова, потерпел неудачу.
В любом случае восторженное отношение русского писателя к тому, что его соотечественники миллионами умирают с голоду на Украине, на Дону, на Кавказе, в этих хлебных житницах, ради того, чтобы страна могла заплатить Германии проценты по кредитам (так объясняет массовое изъятие у крестьян хлеба в конце 1920-х годов Юрий Жуков), не может быть оправдано ничем, и здесь безусловно правы и Бунин, и Леонид Андреев, и впоследствии Солженицын.
Другое дело, что, возвращаясь в СССР, Горький надеялся затеять со Сталиным «свою игру» и, надо признать, многого добился на этом поле. Но, как справедливо писал эмигрантский критик Георгий Адамович: «Судить Горького, конечно, никто сейчас (в 1936 году, в год его смерти. — П. Б.) не вправе. Однако мы вправе сказать, что он всегда претендовал, — и претендовал основательно, — на авторитет не только узко-художественный, но и моральный, что он был у самой черты духовного величия — и потерпел под конец жизни ужасное крушение».
Все чаще мы говорим о трагедии Максима Горького. Но раз мы имеем дело с трагедией, стало быть, должен существовать не только внешний, но и внутренний конфликт в этой судьбе, скрытый за внешними фактами.
В любой трагедии с античных времен есть своя неумолимая логика (рок). Логику горьковской судьбы можно оценить только в контексте его эпохи. При ближайшем рассмотрении она оказывается логикой наиболее последовательного и крайнего гуманизма. Трагедия Горького, таким образом, есть философское и жизненное крушение внехристианского гуманизма. Чтобы понять это, вернемся в 1919 год к беседе Горького и Блока в Летнем саду.
Мысль Блока о «конце гуманизма», несомненно, была близка Горькому. Ведь еще в апреле 1917 года, когда интеллигенция страны ликовала по поводу относительно бескровной победы Февральской революции, Горький в газете «Новая жизнь» с тревогой писал: «Вокруг нас во всем мире грозно совершается трагедия! Все мощные силы мировой истории ныне приведены в движение, все человеко-звери сорвались с цепей культуры, разорвали ее тонкие ризы и пакостно обнажились, — это явление, равное катастрофе, сотрясает устои социальных отношений до основания» («Несвоевременные мысли»).
Всем сердцем приветствуя Февраль, — «…русский народ обвенчался со Свободой. Будем верить, что от этого союза в нашей стране… родятся новые сильные люди» (цикл статей «Революция и культура»), — он в то же время ни на минуту не забывал о «трагедии» и «катастрофе».
Этот катастрофизм в сознании Горького неверно объяснять исключительно тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него мировая война (постоянная больная тема горьковских выступлений тех лет), а также внутренними событиями в революционной России. Он имел куда более глубокие истоки в жизненной и духовной биографии Горького.
Отказ от признания Высшей воли, стоящей над человеком и неподвластной его разуму, — не просто в плане личного безбожия, но как философский «момент истины», — создал широкую перспективу развития европейского гуманизма. Этот процесс, захвативший Европу времен Возрождения, Реформации и Просвещения, возникает в России в XVIII — начале XIX века, получив свое выражение в Петровских реформах, а затем в идеологии и практике декабристов. На протяжении XIX века гуманизм в России видоизменялся (шестидесятничество, народничество, анархизм, марксизм), но внутренняя суть его оставалась неизменной. В конечном итоге он вел к отказу от христианства.
Свое наиболее логически завершенное и вместе с тем парадоксальное выражение гуманизм в России обрел в мощной фигуре Горького, появившейся на русском горизонте в 90-е годы позапрошлого века.
В молодом возрасте Горький испытал различные философские влияния: от идей французского Просвещения и рационализма Гёте до позитивизма Ж. М. Гюйо, романтизма Рескина и пессимизма Шопенгауэра. В его нижегородской библиотеке начала 1890-х годов рядом с «Историческими письмами» идеолога народничества Лаврова и первым томом «Капитала» Маркса стояли книги Гартмана, Штирнера и Ницше.
Страсть молодого Горького к философскому чтению нельзя объяснить только любознательностью. Поистине «горький» опыт детских и юношеских лет, очень рано развившийся этический максимализм и ненависть к злу вынуждали его искать более глубокие корни страданий человеческих, чем те, что лежали на поверхности жизни.
Жестокость, грубость, невежество и другие «прелести» провинциального быта отравили душу будущего писателя; но рядом с этими впечатлениями и как бы вопреки им в нем всегда жила исступленная вера в Человека и его скрытые возможности. Эта сшибка двух противоречащих начал в сознании Горького и породила особый дух его романтической философии, где Человек (как идеальное существо) не только не совпадал с «людьми» (как реальными существами), но и вступал с ними в непримиримый конфликт.
«В наши дни ужасно много людей, только нет человека» — вот формула молодого Горького, прозвучавшая в одном из его писем.
Отсюда гуманизм Горького, в отличие от гуманизма народников и марксистов, носил уже не позитивно-научный характер, но выражал откровенно бунтарские и специфически религиозные черты. Гуманизм Горького — это бунт против всего, что искажает «идею Человека», заковывая ее в тесные бытовые, национальные, социальные и природные границы. Несомненно, философия Горького была эхом эпохи Возрождения с ее попыткой возвысить Человека как творение и поставить его рядом с Творцом. Но у Горького эта идея, преображенная трагической философией Ницше, достигает крайних форм. Не просто возвысить Человека как творение, но сделать его Творцом, заменить им Творца. Вернуть Богу его «подарочек» и устраивать жизнь исключительно на «человеческих» основаниях. Это было уже не бунтарство, а религия человекобожия, в которую Горький веровал (или заставил себя веровать) неколебимо до конца дней.
В то же время Горький оказался мудрее и глубже народников и марксистов, поскольку отдавал себе отчет в том, что не только внешние социальные препятствия мешают человеку воплотить в жизнь собственную «идею». Зло не вне, а внутри человека. «Каждый человек сам себе хозяин, и никто в том не повинен, ежели я подлец!» — говорит горьковский герой Коновалов.
5 марта 1926 года в письме к С. Т. Григорьеву Горький высказал поразительную мысль: «Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорей жизнь станет несравненно трагичнее, коя терзает нас теперь. Она будет трагичной потому, что — люди как всегда уставшие от оскорбительных толчков извне, обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия».
Отсюда особого рода оптимизм Горького, который критик Львов-Рогачевский предлагал понимать как «последний восторг». Этот оптимизм тоже сочетал в себе две крайности: чувство глубочайшего кризиса, в котором оказался человек накануне XX столетия, и веру в то, что этот кризис можно преодолеть силами самого человека.
Нынешнее «осуждение» Горького связано с общим кризисом гуманистического сознания. Человек испытывает ностальгию по старому, тысячелетиями проверенному миропорядку; заплутавшись на путях цивилизации, он судорожно ищет «лада» внутри и вовне себя; постепенно и мучительно осознавая, что этот «лад» невозможен без религиозного и национального оснований.
Но осуждая горькое наследство, доставшееся нам от XX века, мы легко впадаем в другую крайность: отрицаем гуманизм с той же наивной сердитостью, с какой когда-то боролись с «ложью» христианства.
Да, сегодня мы болезненно переживаем последствия чудовищного эксперимента, произведенного над страной, явившегося реальным отражением социальных и научно-технических утопий, которые неразборчиво создало раскрепощенное сознание человека. Но так же в конце XIX века наши культурные предки задыхались в душной (как им казалось) атмосфере ортодоксального христианства, в условиях исторически обусловленной анемии Русской православной церкви. Насколько мы, сегодняшние, устали быть «сверхчеловеками» (тянемся в церкви, на лоно матушки-природы), настолько предки наши однажды устали быть просто «рабами Божьими» и возмечтали о новом качестве.
«Экзистенциальная диалектика Божественного и человеческого, — писал Николай Бердяев, — так сложна была, что человеческое было часто унижено в истории христианства. В исторической судьбе Богочеловечностности то Божественное поглощало человеческое, то человеческое поглощало Божественное».
Не учитывая этой сложной диалектики, нельзя понять многого в России конца XIX — начала XX века, в том числе и такую сложную фигуру, как Максим Горький. Именно он в это время стал глашатаем «крайнего» гуманизма в стране, где «человеческое было часто унижено». Да и не только в России — во всем мире.
Гуманизм Горького имел глубокие и древние корни. В его лице «человеческое» как бы вопрошало «Божественное», как бы сердилось на него. «На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружил мраком?» (Иов, 3, 23). В атмосфере российского «безвременья» и скуки (таково было состояние умов накануне XX века) раздался бодрый голос Максима Горького. Это был голос нового страстного проповедника, а новым праведникам верят не потому, что они правы, а потому, что надоели старые.
«Человек! Точно солнце рождается в моей груди, и в ярком свете его медленно шествует — вперед! — и — выше! трагически прекрасный Человек».
Эти почти библейские интонации ранней поэмы Горького «Человек» выдают в авторе своего рода «русского Лютера», поднявшего голос в защиту человека и пришедшего обновить Церковь. Согласно Горькому, Человек не «сосуд греха», а Вселенная, которая не нуждается в дополнительном оправдании извне. Это Абсолютный Дух, «вещь в себе», которой следует поклоняться, ибо в нее уходят все начала и концы. Человек — это всё! «Он создал даже Бога», — писал Горький И. Е. Репину 23 ноября 1899 года. Обратим внимание на слово «даже». Обратим также внимание, что здесь Горький вольно или невольно повторяет основную идею работы Людвига Фейербаха «Сущность христианства», в которой говорилось, что в христианстве человек воплотил свой собственный нравственный идеал.
Но на этом пути Горький естественно и неизбежно сталкивался с проблемой «поиска смысла». Утрата прежней веры в то, что человек есть образ и подобие Божье, мгновенно обнажала смысловую пустоту, требующую своего заполнения. Раз Бога нет, и нет ничего, кроме Человека, тогда в чем смысл этого Человека? И вообще — «а был ли мальчик»?
Так логика «крайнего» гуманизма вела к логике абсурда. Оставалось признать «вредной» всякую философию и спасаться в кипучей социальной деятельности, оставив проблему «поиска смысла» будущим поколениям и уповая на то, что люди займутся ею «не через сто лет, а гораздо скорей».
Лишь в 1928 году в Париже был опубликован «Метафизический дневник» Габриеля Марселя, положившего начало философии экзистенциализма во Франции. Альбер Камю и Жан Поль Сартр детально разработали идею «абсурда», или человека «в отсутствии Бога». Мужественный человек, отказавшийся от Бога, но не отказавшийся от поиска истины «в себе», неизбежно оказывается в состоянии «абсурда», которое переживается тем мучительнее, чем более страстно он ищет своего «человеческого» смысла. «Абсурд есть метафизическое положение человека в мире», — гласит «Миф о Сизифе» Камю.
Поразительна интеллектуальная чуткость Горького, предвосхитившего новые веяния западной философии! В 1920-е годы, следуя тропами Заратустры, то есть ницшеанским путем, Камю и Сартр только начинали свой путь. Путь Горького в это время близился к завершению. Между голубоглазым впечатлительным юношей Алешей Пешковым и писателем с мировой репутацией, фактически выдворенным из собственной страны во второй раз (первый — эмиграция 1906–1913 годов), пролегала огромная дистанция.
Какими же тропами следовал он?
Ранняя формула Горького «человек есть всё» («Всё в человеке, всё для человека»), как лозунг «крайнего» гуманизма, безусловно перекликался с исходной формулой Ницше «Бог умер». Важный этический момент философии Ницше — это «интеллектуальная честность». Человек больше не желает верить, но хочет знать! Зачем он живет? Зачем страдает? Стержнем духовно свободной личности становится стремление к истине, «в конце концов восстающей против лжи, заключенной в вере в Бога» (Ницше). Силу человеческого ума Ницше предлагал измерять по тому, какую дозу истины он «еще в состоянии выдержать, иначе сказать, до какой степени она была бы ему нужна».
Аналогичную мысль высказывает горьковский герой Томилин в первой части «Жизни Клима Самгина»: «В мире идей необходимо различать тех субъектов, которые ищут, и тех, которые прячутся… Путь к истинной вере лежит через пустыню неверия». Это, несомненно, горьковская мысль, и она как будто полностью совпадает с ницшеанской. Однако есть одно «но», которое полностью переворачивает смысл фразы. Это слова об «истинной вере». Ницше мужественно отказывается от веры вообще. Его Заратустра прогоняет от себя учеников, когда они нашли в нем «истинного» учителя. Горький же мечтает через пустыню неверия, через отрицание бытия Бога прийти к новому богу, новой вере. Возможно, и новой церкви?
Герои раннего Горького пытались выполнить эту программу, но не смогли. Они мучились «поиском смысла». Отказавшись от веры в прежнем понимании, они становились заложниками «нового смысла», который был им неизвестен, но который требовалось отыскать.
Сам же автор как будто знал этот смысл. Человек! Он и есть бог! Ради него всё создано в природе! Но как мыслитель Горький должен был чувствовать здесь внутреннее противоречие. Человек не может быть оправдан просто человеком, как змея не может быть оправдана тем, что она змея. Или совсем не надо никакого оправдания, или надо искать что-то выше человека стоящее.
Героев раннего Горького сближало с Ницше не только трагическое сопряжение гордыни с отчаянием (символическая фигура Сокол — он готов скорее броситься в бездну и погибнуть, чем смириться с благополучной «ужиной» моралью), но также и то, что в поисках истины они не признавали никакого компромисса, никакой полуправды.
Но этот этический максимализм не имел выхода. Не имело выхода и абстрактное воспевание свободы. Свободы от чего и для чего? Зрелище Кровавого воскресенья и жестокие события 1905–1907 годов во многом изменили взгляды Горького на революцию и на возможность участия в ней народа. Можно назвать точную дату, когда закончился «последний восторг» Максима Горького. 9 января 1905 года.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.