Начало вражды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало вражды

Это было началом серьезного расхождения Горького и Андреева. Бывали между ними и раньше разрывы и даже крупные ссоры длиною в полгода, но теперь было не то. Теперь никакого «разрыва», собственно, и не было. Началось худшее — неуклонное охлаждение в их отношениях. И виноват в этом охлаждении в большей степени был Горький. Увлеченный новой для него религией, религией социализма, он фактически потерял единственного друга.

Все начиналось незаметно. Андреев каким-то шестым чувством, а может быть, просто по сведениям, поступающим ему о жизни Горького, о его новых умонастроениях, вдруг стал ощущать недостаток той самой энергетической «подпитки» от Горького, в которой всегда нуждался как натура слабая, неуверенная.

«Милый Алексеюшка! — пишет он в марте 1903 года. — Что ты не отзовешься, черт? Тошно на душе становится, когда ты молчишь. Вот что мне нужно. Я еду на днях в Крым и очень хотел бы повидаться до отъезда с тобой».

Горький отозвался бодрой телеграммой: «Обожаю тебя. <…> Жму руку, обнимаю».

По-видимому, Андреев написал Горькому еще письмо или несколько, которые нам неизвестны, где жаловался ему на что-то. Но вспомним девиз Горького: «Правда выше жалости». А правда была в том, что Андреев с его метаниями начинал мешать Горькому.

«Прочитав твои письма, — отвечает он, — наполненные перечислением всех существующих и разрушающих тебя болезней, стал с озлоблением ждать телеграммы твоей с извещением о смерти и подписью „Новопреставленный Леонид“».

Это был хотя и дружеский, но обидный ответ. Вероятно, задело Андреева и то, что посланный им Горькому в рукописи рассказ «Из глубины веков» тот похвалил скупо («недурная вещь»), но печатать его без серьезной правки не советовал, что Андреев и сделал, то есть не печатал рассказ до 1908 года.

Именно в это время в первой книге «Сборника товарищества „Знание“ за 1903 год» (вышел в 1904-м) появляется программная вещь Горького — поэма или рассказ, написанный ритмической прозой, под названием «Человек».

В 60–70-е годы XX века ходил в диссидентских кругах такой анекдот. Одного инакомыслящего решили принудительно поместить в психиатрическую лечебницу (существовала тогда такая иезуитская форма наказания). И врач, просматривая арестованные у его подопечного бумаги, натолкнулся на зачем-то переписанную от руки поэму Горького «Человек». Вероятно, эта вещь служила для инакомыслящего своего рода памяткой, как неуклонно идти к своей цели, не поддаваясь никаким искушениям. И вот, прочитав листок, где имени Горького не было, врач решил, что эта поэма принадлежит его пациенту, и с чистой совестью поставил такой диагноз: депрессивно-маниакальный психоз в острой форме, выраженный в маниях величия и преследования.

Как ни трагикомично это звучит, но поэму «Человек» вполне можно прочитать такими глазами. В художественном смысле горьковская задача изначально была обреченной: нельзя изобразить Человека, Человека вообще.

В 20-е годы XX века французский писатель-экзистенциалист Альбер Камю фактически повторил неудавшуюся попытку Горького изобразить Человека вообще, то есть человеческую сущность. Для этого он «схитрил» и прибег к иносказанию, к мифу о Сизифе. Между «Человеком» Горького и «Мифом о Сизифе» Камю есть буквальные и просто поразительные переклички, причем, скорее всего, невольные, ибо нет сведений, что Камю читал горьковского «Человека».

Сизиф, наказанный богами тем, что вечно обречен катить в гору камень, сравнивается у Камю с Человеком, который тоже наказан Богом за свое своеволие, за попытку создания собственной человеческой культуры, не санкционированной Богом. Его «камень» — это вечное постижение собственной «existence» («сущности») в эпоху, когда «Бог умер», и Человеку нет иного оправдания, кроме как в самом себе. Вспомним горьковское: «Всё — в Человеке, всё — для Человека!» Если не воспринимать эти слова как бравурный девиз, то обнажится их страшный смысл: если всё оправдание только в Человеке, а он смертен, значит, жизнь бессмысленна? Да, отвечает Камю, жизнь бессмысленна, но в том-то и заключены высшее достоинство Человека и его вызов богам, что он может жить и творить, сознавая бессмысленность жизни.

То, что Камю понимал как трагическую проблему, которая не может иметь решения, ибо Сизиф вечно обречен катить камень в гору, в поэме Горького представало апофеозом гордого человека, который не просто один во Вселенной, «на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то вглубь безмерного пространства», не просто «мужественно движется — вперед! и — выше» (вспомним Сизифа), но и обязательно придет «к победам на всеми тайнами земли и неба».

Однако в конце собственной поэмы Горький противоречит себе, так как объявляет, что «Человеку нет конца пути». Но если конца пути нет, то и побед над всеми тайнами земли и неба не будет, и надо либо признавать бытие Божье и непостижимость Его для Человека, как сделал это праведный Иов, либо уходить, как Камю, в стоицизм: Бога нет и жизнь бессмысленна, но, по крайней мере, я, осознающий это, не сходящий от этого с ума и даже способный творить, пока существую.

Если бы Леонид Андреев дожил до теорий французских экзистенциалистов — Габриеля Марселя, Альбера Камю, Жана Поля Сартра и других, чье творчество Андреев, как и Горький, во многом предвосхитил, возможно, его мятущийся ум нашел бы какую-то умозрительную опору.

Вот почему он с жадностью прочитал в первом «Сборнике товарищества „Знание“» «Человека» Горького и немедленно пылко и сочувственно на нее отреагировал.

Это сочувствие тем более трогательно, что, во-первых, на «Человека» обрушились практически все, а во-вторых, в поэме была не просто полемика со взглядами Андреева на Человека и Смерть, но и прозрачное отрицание Андреева как возможного соратника Большого Максима.

Поэма «Человек» ошеломила даже благоволящего к Горькому В. Г. Короленко. Чуткий художник, защитник униженных и оскорбленных, Короленко почувствовал в философии Горького страшный разрыв между новым гуманизмом и человечностью. Это было уже и в ранних рассказах Горького и особенно в пьесе «На дне», но там ответственность за свои речи брали на себя персонажи, а здесь?

Короленко впервые (Толстой почувствовал это раньше, познакомившись с «На дне») понял, что Горький не просто писатель-романтик, а новый философский и, если угодно, религиозный лидер.

«Подлинный Человек, — писал он в „Русском богатстве“, — не противостоит человеку и человечеству, а состоит „из порывов мысли, из кипения чувства, из миллиардов стремлений, сливающихся в безграничный океан и создающих в совокупности представление о величии всё совершенствующейся человеческой природы“.

„Человек“ г-на Горького, насколько можно разглядеть его черты, — есть именно человек ницшеанский: он идет „свободный, гордый, далеко впереди людей (значит — не с ними?) и выше жизни (даже самой жизни?), один, среди загадок бытия…“ И мы чувствуем, что это „величание“, но не величие. Великий человек Гёте, как Антей, почерпает силу в общении с родной стихией человечества; ницшеанский „Человек“ г-на Горького презирает ее даже тогда, когда собирается облагодетельствовать. Первый — сама жизнь, второй — только фантом».

Отрицательно принял «Человека» и художник М. В. Нестеров. Он писал своему другу А. А. Турыгину: «„Человек“ предназначается для руководства грядущим поколениям, как „гимн“ мысли. Вещь написана в патетическом стиле, красиво, довольно холодно, с определенным намерением принести к подножью мысли чувства всяческие — религиозные, чувство любви и проч. И это делает Горький, недавно проповедовавший преобладание чувства над „мыслью“, всею жизнью доказавший, что он раб „Чувства“…» И ему же он писал чуть позже о Горьком: «Дилетант-философ в восхвалении своем „мысли“ позабыл, что всё лучшее, созданное им, создано при вдохновенном гармоническом сочетании мысли и чувства».

Резко отозвался о «Человеке» Лев Толстой. К тому же это был публичный отзыв, опубликованный корреспондентом газеты «Русь». «Упадок это, — сказал корреспонденту Лев Толстой, — самый настоящий упадок; начал учительствовать, и это смешно…» В разговоре с тем же корреспондентом Толстой говорил: «Человек не может и не смеет переделывать того, что создает жизнь; это бессмысленно — пытаться исправлять природу, бессмысленно…»

24 июля 1904 года А. Б. Гольденвейзер записал в дневнике: «Говорили о Горьком и о его слабом „Человеке“. Л. Н. рассказал, что нынче, гуляя, встретил на шоссе прохожего, оказавшегося довольно развитым рабочим. Л. Н. сказал:

— Его миросозерцание вполне совпадает с так называемым ницшеанством и культом личности Горького. Это, очевидно, такой дух времени…»

Но, пожалуй, самый язвительный отклик о поэме принадлежал А. П. Чехову. Он писал А. В. Амфитеатрову: «Сегодня читал „Сборник“, изд. „Знания“, между прочим горьковского „Человека“, очень напомнившего мне проповедь молодого попа, безбородого, говорящего басом на о…»

Отношение критики к «Человеку» тоже было скорее отрицательным. Известный критик «Нового времени» В. П. Буренин писал о поэме в развязном тоне: «„Человек“ Горького — не „услужающий“ из трактира, а „человек до того особенный“, что наш сочинитель воспевает его „размеренной прозой“. Создавая свою „курьезную пииму“, — продолжал издеваться Буренин, — Горький руководствовался „образцами ‘словесности’“, переданными ему его первым наставником в литературе, кажется, из поваров». Это был прямой намек на повара Смурого с парохода «Добрый», где посудником служил Алеша Пешков. О конце Горького как художника писала Зинаида Гиппиус. Впрочем, защищать его пытались А. В. Амфитеатров и В. В. Стасов.

Но самого высокого отзыва о «Человеке» Горький удостоился от Леонида Андреева. Это было письмо истинного друга, поклонника не только таланта, а всей личности Горького.

«Милый Алексей! — писал он Горькому из Ялты в апреле 1904 года. — <…> Прочел я „Человека“, и вот что в нем поразило меня. Все мы пишем о „труде и честности“, ругаем сытое мещанство, гнушаемся подлыми мелочами жизни, и все это называется „литературой“. Написавши вещь, мы снимаем актерский костюм, в котором декламировали, и становимся всем тем, что так горячо ругали. И в твоем „Человеке“ не художественная его сторона поразила меня — у тебя есть вещи сильнее — а то, что он при всей своей возвышенности передает только обычное состояние твоей души. Обычное — это страшно сказать. То, что в других устах было бы громким словом, пожеланием, надеждою, — у тебя лишь точное и прямое выражение обычно существующего. И это делает тебя таким особенным, таким единственным и загадочным, а в частности для меня таким дорогим и незаменимым. Если б ты разлюбил меня, ушел бы от меня с своей душою, это было бы непоправимым изъяном для моей личной жизни — но только личной. Не любится, так и не любится — что же поделаешь. Но если бы ты изменился, перешел к нам, невольно или вольно изменил бы себе — это разворотило бы всю мою голову и сердце и извлекло бы оттуда таких гадов отчаяния, после которых жить не стоит».

Этим письмом пылкий Андреев подписал их дружбе смертный приговор, ибо сам дал Горькому право относиться к себе не по «человечески, слишком человечески», но как-то иначе.

Так оно и вышло… Примерно с 1906 года отношения Горького и Андреева начинают непоправимо меняться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.