Дуэт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дуэт

…Гостиная маленькой квартирки на первый взгляд кажется уютной и комфортной: мягкая мебель, обитая малиновым плюшем, трюмо, изящные круглые столики по углам, этажерка с красивыми безделушками, на овальном столе, покрытом вязаной скатертью, — большая столовая лампа с бумажным абажуром. Окна завешены темными гардинами, а вся комната освещается с потолка голубым фонариком. Со стен смотрят фотографии и две-три гравюры в рамах. Свет от фонарика слабый, бледный, похожий на свет луны, создает настроение тихого уюта, и только спустя некоторое время является смутное ощущение пустоты и грусти. Кажется, что хозяева давно уж не живут здесь, хотя и оставили вещи на прежних местах, но нет уже в них смысла и не хватает чего-то самого главного.

В странно-печальной тишине комнаты, освещенной мертвенным светом, чувствуется безмолвное умирание чего-то…

В углу чернеет открытый рояль с развернутой тетрадью нот.

За ним неподвижно сидит печальная молодая дама в черном. Голова ее похожа на голову Медузы: обильные черные волосы свились тяжелыми жгутами, открывая высокий мужской лоб и бледное лицо с резко очерченным сильным подбородком. Углы плотно сжатых тонких губ чуть опущены книзу, между бровей складка боли. Слабый бледно-голубой свет падает прямо на это лицо, слегка приподнятое кверху, и оно кажется почти каменным, с безжизненными серыми глазами, с застывшим выражением внутренней затаенной силы. Она вся ушла в себя и словно прислушивается к тому, что творится в душе.

Она ненавидит мужа, ненавидит остро, до безумия, до бешенства, не может равнодушно видеть его лицо, его затылок, не может слышать голос мужа, шаги… Его послеобеденный храп приводит ее в ярость: хочется схватить подушку, заткнуть ею эту противную красную рожу и навалиться грудью… Утром она, чтобы не видеться с ним, уходит одна из дому, и он пьет чай один. Уйдет на службу — тогда она возвращается, перед обедом опять уходит, и он обедает один, появляется домой к вечеру, когда он уезжает в клуб. И так они живут в одной квартире, у потухшего очага, заботясь только об одном: чтобы как-нибудь не встретиться наедине, без посторонних.

А ведь семь лет тому назад она убежала тайком от отца к нему и вышла замуж наперекор отцовской воле. Ей тогда было только семнадцать лет.

В морозную зимнюю ночь бежала десять верст по степной дороге среди занесенных снегом русских полей — до почтовой станции, а там взяла лошадей. Как хорошо помнит она эту ночь, ее торжественную тишину, свет синих звезд, пение морозного снега и трепет собственного сердца. Любила ли она тогда «его»? Нет, и тогда не любила. Она только верила в него, думала, что он уведет ее в какой-то новый, светлый мир, приобщит к живой жизни. Ведь он тогда был «герой», бывший ссыльный, только что вернувшийся из того сказочно-страшного края, где он долго томился и страдал за людей, как Христос. Она прибежала к нему, чтобы он спрятал ее, защитил, указал путь… Назад, к прежней сытой.; но подневольной жизни вернуться ни за что не хотела: там низменная сытость, жестокость и спячка. Он же и разбудил в ней стремление уйти «в стан погибающих», туда, где борются и страдают «за других». Он предложил ей «фиктивный брак». Сказал, что так нужно. «У них» такие бумажные браки не редкость. Ей было все равно… брак так брак, если нельзя добыть свободу иначе!.. Обвенчались. А потом как-то вышло, что «фиктивный» брак обратился в настоящий.

И стали они жить обыкновенно, как живут все. Она ждала, когда начнется та интересная, деятельная «жизнь для других», вся из подвигов, полная волнений и опасностей, о которой она мечтала. Ее имя должно блестеть в ряду замечательнейших имен страны, она будет помогать и служить этим людям, а потом слава, почести, поклонение.

Но шел год за годом, а в их жизни еще тянулись будни. Сначала она ждала. Потом стала приглядываться к мужу. Он мало-помалу тускнел и уменьшался в ее глазах. Незаметно, день за днем, год за годом, он что-то терял у нее, изменялся к худшему, спускался по какому-то наклонному пути. Утратил пыл души, умственные интересы, скучал, когда другие горячились и спорили о высоких материях. Появилось равнодушие ко всему, что прежде волновало и возвышало душу. И люди около них появились другие: шикарные дамы из общества, сытенькие, холеные мужчины, а хохлатые студенты и молодые поэты куда-то исчезли, суровые партийные люди тоже отдалились. Так прошло целых семь лет. За это время муж ее потолстел и полысел, хотя он еще молод. Стал завсегдатаем клуба, откуда возвращается поздно и в подпитии.

Потом она словно сразу выросла, словно очнулась от тяжелого сна, открыла глаза и увидала, что ей как будто подменили мужа: «тот», прежний, был худой, симпатичный, с лицом Христа, отзывчивый, волнующийся, вдохновенный, говоривший пылкие, благородные речи. А «этот» — лысый, толстый, краснолицый, пьяный и ко всему на свете равнодушный обыватель! Как произошла такая перемена? И почему она только теперь разглядела его, только теперь перестала «ждать» и надеяться? Ах! Убежать бы теперь и от мужа, как убежала когда-то от родного отца! Но куда бежать? Ведь у нее нет «героя», за которым она могла бы идти! Она все-таки не представляет себе, чтобы можно было обойтись без «него». «Он» должен быть, должен откуда-то явиться и смелым, пламенным голосом позвать ее за собой. На вершине горы должен появиться кто-то высокий, сильный, знающий пути, и оттуда запеть призывную песнь, как это бывает в опере…

Она качнула головой, вздохнула и улыбнулась, поймав себя на мечтах о каком-то фантастическом возлюбленном.

«Будто бы так уже и нельзя взять да и уйти одной?..» Чем и как жить? Что делать? Не поступить ли на сцену? Она училась музыке и пению, у нее хороший голос… Даже и теперь ее часто приглашают участвовать в благотворительных концертах… Вот на днях она будет петь в Благородном собрании… И, конечно, она могла бы прогнать от себя мужа, пойти в актрисы… но — не тянет ее туда… Тайный голос говорит ей, что она не талантлива, что на сцене она не выдвинется из ряда второстепенных, а это будет обидно. Да и что там за жизнь? Ведь, кроме любви к искусству, у нее есть еще и другие запросы, более сильные… Мерещится какая-то общественная роль; жизнь «для других», но жизнь выдающаяся, блестящая, в созвездии светил и вождей, хочется славы, но не мишурной, актерской, а какой-то другой…

В передней задребезжал звонок.

Вздрогнула.

Вошли гости — мужчина и дама; низенький, толстенький брюнет с закрученными кверху усами и черненькой, подстриженной по моде бородкой. Выражение его красивого лица с мелкими чертами томно, слащаво и ничтожно, маленькие, пухлые ручки в перстнях, а брюшко, облеченное в белый жилет, украшено золотой цепью с брелоками.

Вслед за ним вошла хорошенькая, пухленькая дамочка с розовыми щеками, в розовой кофточке, вся розовая, похожая на какую-то птичку.

Мужчина мягкими шагами подошел к хозяйке и ловко расшаркался, целуя ее длинную, белую руку.

Дамы поцеловались.

— Елена Николаевна, дорогая, простите! — томным тенорком сказал гость, сладко улыбаясь. — Мы немножко опоздали репетировать, заставили ждать…

— Полноте, — перебила Елена Николаевна и засмеялась грудным девичьим смехом, — перестаньте, пожалуйста! Как вам не стыдно? Во-первых, вы не опоздали, а во-вторых, я всегда рада живым людям! Вы знаете, какое у нас безлюдье!

Она говорила и смеялась своим глубоким, низким, слегка вибрирующим голосом и, овладев собой, уже не была похожа на Медузу, Она сразу вошла в привычную роль благовоспитанной дамы, приветливая улыбка не сходила с ее губ, а смех звучал так искренне, что посторонним не могло и в голову прийти, какие кошки скребли у нее на душе.

— Вы сами виноваты, милая! — возразила ей гостья, как-то боком, по-птичьи вскидывая на нее свои черные глазки. — Если бы вы только захотели, около вас всегда была бы толпа! В большом городе — безлюдье?! Уж вы скажете!

Она всплеснула маленькими ручками и с лукавой гримаской покачала хорошенькой головкой.

Елена Николаевна несколько свысока взглянула на нее.

— Да, вы правы, но, знаете, такие все шаблонные, чересчур обыкновенные люди, такая серенькая жизнь, что — скучно! Право, — продолжала она, смеясь, — как-то не встречается у нас человека, у которого было бы за душой что-нибудь свое… А так — чужие мысли, чужие слова, готовые фразы, а за фразами, право же, нет ничего! И, знаете… как-то нечего делать… Чувствуешь себя лишним человеком, ни к чему не приспособленным, всем как будто в тягость, право!

Она вдруг остановилась, как бы спохватившись, что сказала лишнее, и опять засмеялась.

— Право, — добавила она, весело улыбаясь, — я очень рада, что вы, господа, затеяли хоть этот благотворительный вечер: все-таки как будто дело.

— Ах! — притворно застонал гость, повертываясь на коренастых ножках от одной дамы к другой и делая вид, что ломает руки. — Я совсем не знаю, что мне петь на этом вечере: все так избито, так всем надоело, да я и не в голосе!

— Что-о вы?! — неискренне испугалась Елена Николаевна, — вы так дивно поете, у вас такая художественная передача! Спойте вы, право, это… ваше… как, бишь, оно начинается?..

«Ах, зачем вы не прочли?» — вежливо подсказал гость.

— Да, да! «Ах, зачем вы не прочли?» — прелестный романс! Вот и ноты! Пройдемте его сейчас! Я вам буду аккомпанировать!

— Хорошо, попробуем! — пожав плечами, жеманно согласился гость. Он боязливо кашлянул и пощупал свое горло.

Елена Николаевна раскрыла ноты и взяла на рояле певучий аккорд.

Певец откашлялся, выждал несколько аккордов и запел крохотным баритончиком:

Ах, з-зачем вы н-не пр-рачл-ли-и…

Маей души невинай изл-лиянья…

Голос у него был ничтожный, и пел он, манерничая, с притворным чувством, плохо подражая оперным певцам. Ни капли истинного увлечения не было в его пении. Он пускал нежные ноты, старался придать им слезливость, но все это было фальшиво. Наконец он отчаянно взял финальную высокую ноту, чуть не подавился и замер, поднявшись на цыпочки, как это делают на высоких нотах настоящие оперные тенора…

— Очень мило! — воскликнула Елена Николаевна, ударив заключительный аккорд и посмотрев на певца холодным взглядом в то время, как губы ее улыбались. — Я не нахожу, чтобы вы были не в голосе! По-моему, голос у вас звучит, как всегда… прекрасно!

— Ах, нет! — опять стал жеманничать баритон. — Гвоздем вечера будете вы, Елена Николаевна! Что вы поете?

Елена Николаевна рассмеялась и махнула рукой.

— И не говорите лучше! Я выступаю в дуэте и сама не знаю с кем, ей-богу! Милоголовкин обещался прислать ко мне сегодня какого-то тенора из музыкального кружка, жду с часу на час, еще ни разу не спевались, а дуэт серьезный. Вот послушайте, я пропою кусочек… очень трудный дуэт…

Она набросила на переносье темное пенсне, развернула ноты и взяла несколько беглых и блестящих пассажей… Потом запела сильным грудным голосом:

Приди, мой друг, я жду тебя!

Она невольно любовалась своим большим голосом, созданным для сцены, гибким и блестящим, как чешуя змеи, прислушивалась, так ли направляется звук, как ее учили, и думала, что если бы не муж, так она, может быть, пожинала бы лавры на сцене, и жизнь ее, полная блеска и шума, неслась бы широким потоком. Занятая своими мыслями, она равнодушно пела страстные слова любви, как будто не понимала их, и казалось, что эта великолепная скучающая дама никого не любит и, может быть, никогда не любила…

Она не допела до конца: в передней опять затрещал звонок, и в комнату впустили какого-то плохо одетого человека с физиономией рабочего или денщика. Он робко поклонился и, не отходя от порога, протянул хозяйке какую-то записку.

— Ты от кого, любезный? — спросила певица, рассматривая адрес.

— От Милоголовкина! — почтительно ответил посланный.

— Ах, боже мой! Ведь вот какой противный этот Милоголовкин, право! Наверное, опять оправдания, опять не прислал тенора.

Она распечатала записку и, пробежав ее, покраснела.

— Так это вы тот тенор? Ах, раздевайтесь, пожалуйста… извините… я не знала…

Елена Николаевна немножко смешалась. Румяная дама и господин с брелоками чуть-чуть переглянулись.

Тенор снял в передней свое порыжелое пальто и встал у порога в поношенном пиджаке и косоворотке.

Фигура у него была коренастая, крепкая, лицо некрасивое, корявое, с каким-то деревянным, бесстрастным выражением. Он стоял прямо, вытянув по швам большие красные руки.

Чтобы замять неловкость, господин с брелоками заговорил о чем попало.

— Вот, Елена Николаевна, вы только жаловались, что вам как-то нечего делать в жизни… Вы, конечно, подразумевали дело общественного характера, такое, которое могло бы захватить вас всю, которому не жаль было бы отдать жизнь, все ваши способности, ваши знания, ведь так? По-моему, это очень важный, мучительный вопрос, больной вопрос для каждой интеллигентной женщины, которую не удовлетворяют рамки семьи… В самом деле, куда ей идти? Что делать в современных условиях? А? Как вы думаете? — вежливо, но внезапно обратился он к стоявшему у порога.

Тот вспыхнул от неожиданности, потупился и, на момент задумавшись, ответил, заикаясь:

— Если вы спрашиваете… то позвольте вам ответить… вот, например… голодающие мужики?..

И умолк смущенно.

Наступила еще большая неловкость. Господин в брелоках, в свою очередь, не ожидал такого ответа, ничего не нашелся сказать и пожал плечами.

Елена Николаевна заинтересовалась этим, по-видимому простым, человеком и заговорила с ним серьезным, искренним тоном, как с равным:

— Мужики! — задумчиво протянула она, прищуренными глазами рассматривая нового человека. — Откровенно вам скажу, — обратилась она прямо к нему, — ничего я не представляю себе при этих словах! Для меня голодающие мужики все равно, что голодающие индусы! Ведь вы войдите в мое положение, — она повернулась к господину в брелоках и румяной даме, — если бы я хоть стояла близко к их жизни, может быть, меня захватили бы их страдания, и я пошла бы на все! Но ведь я никогда и близко-то не видала мужиков, не знаю их совершенно, воспитана в четырех стенах! Для меня их жизнь так же далека и чужда, как жизнь каких-нибудь индусов! Конечно, — продолжала она, обращаясь уже ко всем вместе, — я могу сочувствовать им, как всякому, про кого мне скажут, что он страдает, но это не трогает меня, не захватывает душу…

— Да, да! — смущенно пробормотал пришедший, все еще стоя у порога, — так, так!.. — Лицо его опять приняло деревянно-почтительное выражение. Он вытащил из кармана серебряные часы.

— Вы, кажется, торопитесь? — спросила Елена Николаевна.

— Да-с! — виновато признался певец. — Мне еще нужно поспеть на хоровую спевку.

— Вы занимаетесь в музыкальном обществе?

— Да-с!.. И еще пою в кафедральном соборе… Давно уж!..

В голосе его чувствовалось нетерпение.

— Ну что ж, пройдемте наш дуэт! Милоголовкин пишет, что вы уже разучили его?..

— Не извольте беспокоиться! Я эту вещь наизусть пою!..

Елена Николаевна раскрыла ноты и начала аккомпанемент. Зазвучали печальные, нежные трели.

«Тенор» по-прежнему стоял у порога: его позабыли пригласить подойти поближе.

Он стоял около двери, у портьеры, вытянув по швам большие красные руки и склонив набок голову. Лицо его по-прежнему казалось лишенным выражения, а вся фигура была смиренная, робкая…

И, стоя у порога, в своей униженной позе, он запел.

Хрустально чистый, звучный и необыкновенно сильный тенор зазвенел в комнате. В самом тембре этого яркого, металлического голоса было что-то драматическое, страстное.

Плавно и нежно лились, один за другим, грудные, горячие, трепещущие звуки. Они лились свободно, с благородной сдержанностью, звучали просто и скромно, словно он не хотел обнаружить глубины чувства, а оно, как пламя, само прорывалось и било из груди певца, переполненной горячими, страстными звуками.

Он пел о тоске любви. Негой, огнем и слезами дышали эти звуки:

Как страстно я люблю тебя, Эльвира! пел он, опустив полузакрытые глаза, ни на кого не глядя и слегка краснея от пения.

Деревянное лицо его мало-помалу начало изменяться, сквозь корявые черты проглянуло вдруг что-то живое, милое, трогательное и прекрасное.

А певица, сама аккомпанируя, ответила ему уже иначе, не так, когда пела одна; ее мертвые, бездушно-красивые звуки ожили:

Приди, мой друг, я жду тебя! —

отозвалась она.

О Эльвира! —

зазвенела от порога страстная нота.

О мой Артур! —

заражаясь его огненным чувством, восторженно замирала она.

О Эльвира! —

обжигал он ее каждым звуком и звенел, и умолял, и уносил куда-то, захватывая дух…

На момент он унес ее в иной мир: она забыла, где он и кто это поет.

Ей казалось, что наконец она слышит голос того, кого она тщетно искала в толпе чересчур обыкновенных людей, что это «он», необыкновенный, зовущий куда-то ввысь, к светлому и героическому, он, полный огня силы.

И с неожиданным для самой себя порывом бешеной чувственности, изнемогающая от поднявшейся в ней волны страсти, она, побежденная, зачарованная, страсти замерла вместе с ним на высокой, тающей ноте:

Люблю… твоя!..

Моя! —

замирал тенор.

Дуэт был кончен.

Ошеломленные слушатели пришли в себя и удивленно смотрели на вдохновенного певца.

А он, уже с прежним деревянным лицом, по-прежнему стоял у порога, вытянув по швам красные, узловатые руки.

Потом, засуетясь, смущенно стал прощаться, как бы стыдясь чего-то, оделся и, не подавая никому руки, униженно вышел.

По уходе гостей Елена Николаевна со стоном заломила руки, так, что хрустнули ее бледные пальцы, и почти упала на диван в бессознательно-драматической позе.

Она словно замерла, сжимая ладонями виски и устремив туманный взгляд в одну точку. Углы плотно сжатого тонкого рта опустились еще больше, каменный, твердо очерченный подбородок выдвинулся вперед, между бровей опять легла складка, и все бледное лицо ее под синеватым светом фонаря снова стало похоже на лицо Медузы.

Так она сидела долго и не замечала времени.

Была уже глубокая ночь, когда задребезжал звонок, внезапный, громкий и долгий, звонок хозяина. Она ненавидела эту манеру звонить. Вскочила и бросилась в свою комнату.

Но он уже появился на пороге.

Это был приземистый, грузный мужчина средних лет, с широким красным лицом и короткой окладистой бородой.

Войдя, он пошатнулся, выронил палку и засмеялся. Он увидел только кончик ее платья, мелькнувший за дверью, и что-то сказал.

Долго пыхтел и возился в передней, снимая калоши, поднял палку и опять уронил ее. Прошел в кабинет. Потом опять вернулся к дверям жениной комнаты. Долго и тяжело дышал.

Наконец, осторожно стукнул в дверь.

Молчание.

— Елена, ты спишь?

Его хриплый голос звучал неуверенно, робко.

— Отопри, Елена… одну минуту!

— Я сплю! — отвечал ее дрогнувший голос. — Нельзя! Завтра!

— Одну минуту, Елена! Нельзя же так…

Помолчав, она отперла.

Он вошел без пиджака, тяжело дыша, толстый, с набухшими веками, посоловелыми глазами. От него пахло водкой.

Половину крохотной комнатки занимала ее кровать. У окна стояли маленький столик с зеркалом и мягкое кресло, в котором, насторожившись, сидела жена, одетая.

Стула не было, он сел на кровать. Напряженно и тяжело молчал, потирая широкой ладонью лысину на своей круглой, коротко остриженной голове.

— Надо поговорить! — наконец сказал он. — Так нельзя жить!

— Да, нельзя! — как эхо повторила она.

— Ты хочешь бросить меня?

— Да, Александр! Нужно разойтись! Но мы поговорим об этом завтра. У тебя язык заплетается.

— Это ничего… язык… Голова у меня трезва… А не пить в моем положении невозможно… Так, значит, решено?

— Да.

Она сказала это короткое слово, не глядя на него, с каменным лицом, холодно и твердо.

— За что? — спросил он, и злоба мелькнула в его маленьких, заплывших глазках.

— Александр! Вспомни, чем ты был прежде и до чего дошел теперь. Ты живешь в одном мире, я — в другом. Ты потерял интерес ко всему, кроме себя. Ты — эгоист.

Он перебил с желчным смехом.

— Ха! Как я низко пал в самом деле. Эгоист! Живем в разных мирах. Да-а, я одинок, это правда!

Голос его задрожал.

— Но кто виноват в моем падении, в том, что я выдохся, устал, отупел, стал ко всему, как ты говоришь, равнодушен? Да, было время, когда я горел и кипел… Я никогда не был героем, я заурядный человек, но когда была юность и когда поднималась волна и все шумели, тогда шумел и я… мы шумели! И, шумя, мы катились все дальше и дальше, вплоть до ссылки… Вернулись оттуда тихими… Тише воды… Не все, правда, да и не все вернулись-то… А вот такие, как я… средние… они затихли… и я затих… погас. И так рано еще погас-то, в тридцать два года… Ну что ж! Сознаюсь. У меня сплин, хандра… веры нет ни во что…

Он схватился за голову и качал ею, сидя на кровати, повторяя хрипло:

— Нет веры!

Жена возразила холодно и спокойно, с чуть заметным оттенком презрения в голосе:

— Александр, напрасно ты все еще продолжаешь считать себя одним из борцов; ты никогда им не был… Ты был увлечен случайно… А по натуре — ты поверхностный, неглубокий, слабый человек. Тебя ничто и прежде-то не задевало до глубины… За эти годы я поняла тебя, Я шла вперед, а ты — назад или в сторону, вот между нами и образовалась пропасть… Мне нужно настоящего, сильного человека, а ты не настоящий. Сильные не падают духом, не выдыхаются, как выдохся ты… Они продолжают борьбу, по-прежнему любят и ненавидят… живут. А я… я не могу быть сиделкой около тебя… я тоже… хочу жить!

— С ними? Ха! А помнишь, в прошлом году Краснощеков предлагал тебе: хотите — пустим вас в дело, в самый огонь? Ты стушевалась, не могла… Почему? Да просто потому, что собой-то жертвовать ты — благодарю покорно — не желаешь… Ха! С какой стати? Пусть другие идут в огонь и в воду за идею! Но тебя-то я тоже знаю: ты не пойдешь! Тебе нужна только поза. Красивая поза! Вот из-за позы-то, пожалуй, ты можешь и жизнь свою на карту поставить. Страсть как хочется разыграть героиню, но только так, чтобы непременно все это видели. Тебе ведь в сущности нет никакого дела ни до народа, ни до революции, тебе роль нужна! По натуре ты авантюристка. О! Все твое несчастие и вся твоя неудовлетворенность в том и состоят, что ты никогда не жила сердцем. Что тебе страдания народа? Ведь ты до мозга костей барыня, буржуазная дама! И тоска твоя и недовольство твое — все это барское! Ты чувствуешь, что тебе чего-то не хватает и сама не знаешь чего. А я знаю: сердца! Немножко сердца! Ты любишь только тех, кто тебе нужен. И только до тех пор, пока нужен. Ха! А для чего тебе всегда были нужны люди? Только для того, чтобы они тебе кланялись, только для того, чтобы было перед кем показать себя. Этим я и объясняю, почему ты никогда дня не могла прожить без поклонников. Если бы даже ты и любила меня, то все равно! Муж — особь статья, а поклонники — особь статья! Такая у тебя натура. Ты действительно не создана для семьи! Есть такие люди. Оттого что ты никого и ничего не можешь любить, кроме себя, ты — плохая жена, непременно плохая мать, плохой товарищ и вообще плохой человек! Да и в общественной деятельности при одном-то себялюбии далеко не уйдешь! Что у тебя есть за душой? Одно только непомерное тщеславие.

Ты всегда любила окружать себя людьми, которые хоть чем-нибудь выдавались: это придавало в твоих глазах значение и тебе. Как же! Кругом интересные, талантливые люди, а в центре их… ты! Ха! Ха! Выходило, что как будто бы вся суть-то была в тебе! Знаешь ли? Ты не честолюбива, нет, для этого ты просто мелка, но ты чертовски тщеславна, ты всегда мечтала прилепиться к какому-нибудь удачнику, замечательному человеку. И вместе с ним играть какую-нибудь роль, промчаться яркой кометой над людскими головами и при этом еще обобрать и его, и присвоить исключительно себе все его лавры, забрать в свои руки власть и над ним, действовать и ломаться над людьми от его имени! О, я прекрасно знаю, что ты хочешь! Ты и меня обобрала, взяла все, что можно было взять, а потом унизила, отогнала на задний план, чтобы не мешал. Что я теперь такое в глазах твоих друзей? Муж Елены Николаевны, не более! К тебе приходят, а не ко мне. В мой дом собираются люди, ничего общего со мной не имеющие…

Он желчно засмеялся.

— Если у меня муж лысый, то не могу же я приглашать к себе в гости одних лысых! — ледяным тоном ответила Елена Николаевна. Она молча и с достоинством слушала злую речь мужа, огромным усилием воли сдерживая клокотавшую в ее груди ненависть. Она решила выслушать его спокойно и презрительно, не унижаясь до накипавшей ссоры. Ее спокойствие и удачная острота, которой она ответила на его длинную обвинительную речь, выводили его из себя. Он сам разжигал в себе злобу, почти отрезвел от нее и понесся вперед, уже ничего не видя перед собой, кроме желания как можно более оскорбить ее.

— Острить изволите? — язвительно осведомился он. — Гляди, плешивый? Да-а, вы умны тем умом, который не идет дальше каламбуров в гостиной. Ваш ум блистает, как алмаз, но душа-то бесплодна-с, бесплодна, как Аравийская пустыня-с. И в сердце вашем беззвездная ночь, а сами вы бездарны и злы. Да-с! Вы стремитесь к выдающимся людям, но ведь вы же им тайно завидуете! В душе вы ненавидите их, потому что чувствуете свою-то ненужность и ничтожество свое. Да, да, ничтожество, потому что у вас нет способности что-нибудь создавать и творить в жизни! Вы, как плющ, как орхидея, как всякое чужеядное и хищное, можете только похищать чужое, высасывать жизнь из других! Заметьте, вы приносите несчастье всем, кто имеет дело с вами! Это, конечно, случайность, но все-таки, к чему бы вы ни присосались — все гибнет и умирает! Я уже не говорю о себе, но вспомните ваших поклонников… того скульптора… и того певца… и еще одного нелегального… Ага? Бледнеете? Вы — черная пантера, но вы же и нищая духом, и вы всегда будете бедной и алчущей! Вы всегда будете мятущейся душой — клянусь вам! И пусть это будет проклятием, с которым я вас от себя отпускаю. Всю вашу жизнь оно будет тяготеть над вами, и виноваты в этом не люди, не жизнь, не судьба и не я, а — поймите — вы сами. У вас бесплодная душа. Вы никогда не умели любить, ни для кого ничем не жертвовали и только от других требовали жертвы себе. И вы еще смеете толковать о жизни для других? Да ведь вам другие-то всегда были нужны как пьедестал! Вот и я, когда не вывез вас и задохся на полдороге, стал ненужен и ненавистен и вот — прогнан, как заезженная кляча! А ведь когда-то — ха-ха-ха! Любила! Когда-то!.. Ха-ха-ха!

Лысый муж истерически хохотал. Елена вскочила, сверкая глазами. Она была бледна как смерть, губы дергались, руки дрожали. Грудь дышала глубоко и прерывисто.

— Никогда! — дрожащим грудным голосом закричала она ему прямо в лицо. — Это ложь! Никогда я тебя не любила! Слышишь ты, ничтожный? Никогда! Никогда!

Он тоже стоял против нее и, весь красный, кричал высоким, срывающимся фальцетом:

— А честно было выходить замуж, не любя? Как это называется?

— Никогда не любила! — пел ее голос, рыдающий, как виолончель. — И никогда не говорила, что люблю! Ты забыл?

— Я не забыл!

— Ты обманул меня!

— Ты обманула!

Не слушая друг друга, они кричали вместе, бросая один другому жестокие, грубые слова. Два голоса — один мужской, истерически-визгливый, другой женский — грудной и низкий, как струна, словно пели что-то и боролись между собой, и звучало в них такое несходство, такое взаимное отрицание, непонимание и рознь, что, повышаясь и возрастая, они скрещивались, как удары, и неизбежно должны были чем-то разрешиться.

Он схватил ее за руки. Она рвалась. Оба задыхались.

— Елена?

— Александр…

— Ненавижу! — взвизгивал он.

— Подлец! — рыдала она.

И оба в отчаянной борьбе упали на кровать.

Он душил ее.

Вдруг с непонятной силой и змеиной гибкостью она выскользнула из его объятий и, растрепанная, мертвенно-бледная, с безумными глазами и расцарапанным в кровь лицом, кинулась к двери.

Задыхаясь, он поднялся, хотел было погнаться за женой, но хмель всколыхнулся в нем, ударил в голову; пошатнувшись, он с размаху грохнулся на пол лицом прямо в ковер.

Хмель навалился и придавил его.

1910

Данный текст является ознакомительным фрагментом.