Глава 5 «Я пью за разоренный дом За злую жизнь мою…» А.А.
Глава 5
«Я пью за разоренный дом
За злую жизнь мою…» А.А.
В 1934 году Лев Николаевич стал студентом исторического факультета ЛГУ. Гены отца дали о себе знать: он мечтал быть ученым-этнографом. Однако через год его исключили из ЛГУ «как лицо, имеющее дворянское происхождение» и как сына осужденного «за контрреволюционную деятельность». Это было бы полбеды, если бы Льва и Н. Н. Пунина, профессора Всероссийской академии художеств, не арестовали. Обоих — как «участников антисоветской террористической группы». Их арест стал следствием волны репрессий, прокатившейся по стране и особенно по Ленинграду после убийства С. М. Кирова. В то время под угрозой была и свобода самой Ахматовой, но на ее арест не дал санкции глава НКВД Г. Г. Ягода.
Не зная об этом, она и без того ощущала свою жизнь растоптанной:
Я пью за разоренный дом.
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью, —
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
Осенью 1935 года, через несколько дней после ареста сына, Ахматова, посоветовавшись с Пастернаком и Михаилом Булгаковым, добившимся посредством письма к Сталину своего восстановления в театре, написала письмо вождю:
«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, зная Ваше внимательное отношение к культурным силам страны и в частности к писателям, я решаюсь обратиться к Вам с этим письмом. 23 октября в Ленинграде арестованы Н.К.В.Д. мой муж Николай Николаевич Пунин (профессор Академии художеств) и мой сын Лев Николаевич Гумилев (студент ЛГУ).
Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они не фашисты, не шпионы, не участники контрреволюционных обществ. Я живу в СССР с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то что стихи мои не печатаются и отзывы критиков доставляют мне много горьких минут, я не падала духом: в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать и уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается. В Ленинграде я живу очень уединенно и часто подолгу болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет».
Задушевная интонация письма была выдержана правильно — помог опыт Михаила Булгакова, которому Ахматова показала черновик. В те дни ей оказали поддержку и другие собратья по перу: Л. Н. Сейфуллина и Б. А Пильняк, лично знакомый со всемогущим секретарем Сталина Поскребышевым. Борис Пильняк не только сообщил Ахматовой, как и где передать письмо Поскребышеву, но и сам отвез на своей машине к месту встречи — под Кутафью башню Кремля. Борис Пастернак написал письмо Сталину в поддержку Ахматовой, при этом сказав ей: «Сколько бы кто другой ни просил, я бы не сделал, а тут — уже…»
Получив письмо Ахматовой, Сталин 3 ноября 1935 года переслал его Ягоде с резолюцией: «Освободить из-под ареста Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении». В тот же день они были освобождены. Таким образом, история первого ареста Л. Н. Гумилева уложилась в две недели. 22 октября — арест, 3 ноября — освобождение.
На этот раз обошлось. Но Анна Андреевна уже знала — следственная машина запущена. Разве они отстанут, те, кто идет по следу на запах крови? Год назад в Москве в ее присутствии арестовали Мандельштама. Сослали…
Зато Муза вернулась, открыв для Ахматовой этап «тайнописи» — выражения нахлынувших на нее тем, чувств не на «белом листе», а в немом крике — в тайниках памяти.
Восстановиться в университете Льву Гумилеву удалось в 1937 году. Но свобода радовала его недолго. 10 марта 1938 года студент 4-го курса исторического факультета Ленинградского государственного университета был арестован вновь.
Месяцем ранее попали под арест студенты 5-го курса филологического факультета ЛГУ Николай Ерехович и Теодор Шумовский. Все трое специализировались в области востоковедения, уже имели научные работы, получившие признание видных ученых-востоковедов. По словам Ахматовой, «взяли весь цвет молодого поколения», «будущих звезд русской науки».
Арестованные обвинялись в участии в молодежной антисоветской террористической организации ЛГУ и в подготовке террористического акта против А. А. Жданова. Руководителем организации был признан Гумилев, за что его приговорили к десяти годам ИТЛ. Практически это означало расстрел.
Летом 1939 года к Анне Ахматовой пришли строки, которые она надежно спрятала в памяти, дав сочиненному название — «Приговор».
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
Хлопотами близких арестованной «группы» было назначено дополнительное расследование. Наступило время мучительного ожидания конца нового процесса и вынесения повторного приговора. Для Анны Ахматовой это было время стояния в очередях, выстраивающихся у тюрем; время встреч с родственниками арестованных студентов, частых поездок в Москву в надежде как-то помочь сыну, обращения к влиятельным знакомым, хождения по разным инстанциям. Очевидцы вспоминали, что в этот период Ахматова жила в крайней нищете, обходясь в основном черным хлебом и чаем без сахара. Она исхудала, часто болела, но в любом состоянии и в любую погоду стояла в бесконечных очередях в тщетной надежде повидать сына или вручить передачу. Именно тогда, в очереди, она начала писать цикл «Реквием». Покойный Недоброво оказался прорицателем, предсказывая изменения в поэзии Ахматовой — смену тембра ее голоса, темы, размах эпичности, народности.
Стих Ахматовой, трагичный по своей природе, чутко и драматично реагировал на народную беду. Ранее категорически антисоциальный, он вобрал в себя и сделал своим достоянием проблемы животрепещущей политической жизни.
Не забираясь в дебри политического анализа ситуации в стране, она видела главное: в Советском Союзе в годы террора происходит уничтожение человеческого рода. И если кто-то еще пытался прикрыться масками успокоительных иллюзий, безумие самоистребления тогда разрушило последние надежды. «Строители лучшего будущего» в страхе осознали неспособность существовать в таком мире. В 1939 году Ахматова писала:
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек…
Стихи цикла «Реквием» очень долго не записывались — они держались в памяти самой Ахматовой и нескольких ее ближайших друзей.
Ее смуглая Муза оказалась из породы борцов: рамки поэзии истерзанной женщины неизмеримо расширились, вобрав в себя и материнское горе («…сына страшные глаза — окаменелое страданье»), и трагедию Родины, и неумолимо приближавшуюся черную тучу войны. Все вошло в ее стих, обуглило и закалило его. Она и сама была удивлена неистребимой силой стиха, продолжавшего существовать вопреки беде, смерти и опасности.
В стихотворении «Другие уводят любимых» Ахматова скорбит не только о себе, но и о стране, выставившей на позор всему миру вздернутого на дыбу поэта.
Другие уводят любимых, —
Я с завистью вслед не гляжу, —
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И в тех пререканиях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили: виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор…
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор,
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу…
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
Борис Пастернак, стараясь в этой ситуации как-то поддержать Анну Андреевну, писал ей 1 ноября 1940 года: «…Никогда не надо расставаться с надеждой, все это, как истинная христианка, Вы должны знать, однако знаете ли Вы, в какой цене Ваша надежда и как Вы должны беречь ее…»
Ахматова надежду берегла; верила она и в то, что страдания, выпавшие на ее долю и долю ее современников, не должны быть забыты. Созданные ею в те страшные годы стихи, составившие цикл «Реквием», явились своеобразным памятником всем тем, кто прошел эти муки ада. В заключительных строках «Эпилога» она писала и о себе:
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем — не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь,
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.