Мир Генри Джеймса
Мир Генри Джеймса
Техника письма Генри Джеймса так много и успешно исследовалась, особенно в работах Перси Лаббока, что я позволю себе не останавливаться на профессиональных достоинствах Джеймса как писателя, а попытаюсь проследить истоки поэтического видения этого художника. У всех писателей бывают моменты самовыражения, когда их основная тема получает четкое и ясное определение, когда их внутренний мир открывается даже самому невосприимчивому читателю. Так, основной мотив творчества Гарди выражен в его часто цитируемой строчке: «Глава бессмертных… закончил свою игру с Тэсс»[124] — или в его предисловии к роману «Джуд Незаметный», в котором говорится о «тех муках и метаниях, насмешках и несчастьях, какие могут омрачить сильнейшие из чувств, ведомых человеку»[125]. Гораздо труднее найти такое самовыражение в произведениях Джеймса, который всегда заботился об объективности своего повествования, подобной той, которую мы находим в драме. И все же, я думаю, весьма показательно следующее высказывание из «Башни из слоновой кости»: «…богатство всегда связано с темными и жестокими делами». В этой фразе ключ ко всему творчеству Джеймса, в основе которого лежало ощущение зла, по своей силе равное религиозному чувству.
Конрад писал, что «искусство — это настойчивая попытка воздать по справедливости (в самом высшем смысле этого слова) окружающему миру». Ни одно определение в предисловиях самого Генри Джеймса не может лучше выразить суть того, к чему он стремился, если, конечно, слово «окружающий» не исключает его собственного видения этого мира. Даже если в некоторых случаях, например в «Святом источнике» или изысканной «Золотой чаше», мы чувствуем, что судья — Джеймс чересчур увлекается свидетельскими показаниями, что он мог бы вынести свой приговор на основе меньшего количества улик, мы тем не менее должны признать, что, разворачивая перед нами длинную цепь свидетельств морального разложения общества, он не позволяет упустить из виду основное обвинение. И поскольку он стремится воздать по справедливости не только добру, но и злу, его повествование приобретает симметричность и складывается в стройную систему.
Все романы Джеймса одинаковы по своей этической направленности. Разница между его первыми и последними работами только в степени той оценки окружающего мира, о которой говорит Конрад в своем определении искусства. В своих ранних произведениях он, пожалуй, еще не достигает высшей справедливости; путь от «Американца» к «Золотой чаше» можно охарактеризовать как отход от наивного и примитивного понимания истины, переход от очевидного изображения зла как убийства к злу in propria persona[126], разгуливающему по Бонд — стрит, образованному, тонкому, обаятельному, к злу, которое отличается от добра лишь по своему крайне эгоцентрическому отношению к жизни. Эти характеры поздних романов Джеймса — настоящие анархисты; они предвосхищают тот предвоенный период аморальности и стихийно возникавшего насилия, когда была сделана попытка нападения на обсерваторию в Гринвиче, захвачена Сидни — стрит. Они создали атмосферу, которая позволила Конраду в «Тайном агенте» показать зло уже без прикрас. Это Мертон Деншер, собиравшийся жениться ради денег на умирающей Милли Тил и для этого вступивший в заговор со своей любовницей, которая была лучшей подругой Милли; это принц Америго, изменивший своей жене с ее мачехой и подругой; это Хортон, обокравший своего друга Грея. Все они свидетельствуют о последней стадии нравственного падения человека, так как во всех этих случаях предателем оказывается лучший друг. Такое видение жизни не является плодом горького опыта писателя, оно не пришло к нему с годами, а было у него всегда. Оно не изменялось со времени написания «Американца». От образа мадам де Бельгард, которая убивает своего мужа и продает свою дочь — первого, весьма прямолинейного изображения порока в женщине, — Генри Джеймс переходит к более тонкому образу мадам Мерль в «Женском портрете», а затем — к Кейт Крой и Шарлотте Стант, этим непревзойденным воплощениям зла.
Это очень важный момент. Джеймса часто обвиняли в том, что его персонажи абстрактны, что ему удаются не характеры, а социальные типы, так как он, оторванный от родины, лишен глубоких национальных корней (как будто сам факт локализации чьего?то таланта в Сассексе или Шропшире автоматически возвышает его над интернациональным талантом Джеймса). Но думать, что талант Джеймса интернационален, тоже заблуждение: он легко мог обойтись без географически точного места действия, так же как обходился без изображения в своих романах финансового мира Уоллстрита. Его истоки были не в Венеции, Париже или Лондоне, а в нем самом. Деншер и Принц, так же как рыжеволосый слуга Куинт и гувернантка, находящаяся с ним в любовной связи, — результат его собственного видения мира. Эти персонажи уже зрели в мозгу писателя, когда он создавал своего «Американца» в 1876 году; впоследствии, для того чтобы довести свои творения до безукоризненного совершенства, ему понадобилось техническое мастерство и мастерство другого рода, которое проистекает из умения быть «поверхностным» наблюдателем, из умения находить убедительные маски для личности самого автора.
Я употребляю слово «поверхностный» отнюдь не в отрицательном смысле. Я хочу сказать, что у Джеймса есть литературные опыты, такие как «Европейцы» или «Трагическая муза», в которых его художественный талант и фантазия не проявляются в полной мере, но которые могут служить образцом тонкого наблюдения и непосредственного объективного изображения действительности, еще никем не превзойденного. Он нигде больше не достигает такой наглядности в описаниях внешности героев, такого мастерства в подборе деталей. Конечно, мы знаем Шарлотту Стант лучше, чем мисс Бердси из «Бостонцев», но образ Шарлотты вырисовывается постепенно, на протяжении длинного романа, в то время как мисс Бердси мы видим сразу и целиком:
«Это была маленькая старушка с огромной головой. Рэнсому сразу же бросился в глаза широкий, красивый, выпуклый, чистый и ясный лоб, а под ним — добрые, близорукие, усталые глаза… От долгого филантропического существования черты ее лица не заострились, а стерлись… На ее большом лице была едва заметна слабая улыбка. Скорее даже намек на улыбку, ею она как бы вносила взнос или платила по счету, словно говоря, что могла бы улыбнуться и шире, если бы не была так занята, но ведь и без улыбки видно, какая она кроткая и доверчивая… У нее был такой вид, как будто она провела всю свою жизнь на трибунах, в зрительных залах, на собраниях, в фаланстерах, на спиритических сеансах; на ее поблекшем лице лежал отблеск тусклых ламп, освещавших эти сборища».
Ни у одного писателя ранние произведения не содержат такой блестящей и обширной галереи литературных портретов: от мисс Бердси до миссис Брукенхэм в «Трудном возрасте».
«Миссис Брукенхэм была все еще очаровательна в свои сорок лет, и на ее лице было выражение прекрасного отчаяния, которое более всего соответствовало описанию, данному ее сыном. Она излучала обаяние молодости, которое, казалось, никогда не иссякнет; ее голова, фигура, ее подвижность, ее то и дело вспыхивающие щеки, ее прекрасные наивные глаза, ее милый воркующий голосок — все это вместе таинственным образом производило магический эффект молодости. Примечательно, что она редко выглядела веселой — по крайней мере в кругу семьи; чаще всего она переживала новизну и роскошь скорби, ее волновала непонятная печаль, она развивала в себе утонченные проявления безразличия. Это целомудрие с оттенком трагизма было ее отличительной чертой, от которой все остальные качества только выигрывали…»
Роман «Трудный возраст» — веха, разделяющая два периода творчества Джеймса. Он свидетельствует о решении Джеймса развивать линию, намеченную в «Американце», а не в «Европейцах»: фантазия у него берет верх над жизненным опытом. К тому времени он еще не определил своего метода, но, несомненно, уже нашел свою тему. Наверное, можно пожалеть о том, что у так называемых поверхностных романов Джеймса было мало последователей (в английской литературе вообще мало произведений, отличающихся легкостью, прозрачностью и ироничностью стиля). Однако вполне понятно, почему он исключил многие из них из собрания сочинений, даже элегантный и по — кошачьи грациозный роман «Вашингтон — сквер», пожалуй, единственный из романов, в котором мужчина успешно разрабатывает женскую тему (его можно сравнить с романами Джейн Остин), оставив менее отшлифованного «Американца».
Он и не мог поступить иначе, так как был верен своей творческой фантазии. Джеймс писал о «бедном Флобере»: «Он остановился слишком рано. Он никак не решался открыть входную дверь, все время оставаясь снаружи, по — видимому ослепленный блеском окружающего. Там он и стоит до сих пор, неподвижный, как часовой, и стройный, как статуя. Но эта неподвижность и стройность обошлись ему слишком дорого. Он должен был унестись в этих сияющих объятиях, входная дверь должна была открыться. Ему следовало по крайней мере прислушаться к голосу своей души. Это вынесло бы его на глубину; а главное — это успокоило бы его нервы».
В своих ранних романах, кроме «Американца», Джеймс, безусловно, тоже «оставался снаружи». Они, несомненно, сыграли свою роль: его маски становились все более совершенными, он оттачивал свое остроумие. Но когда он перешел к основной теме — исследованию зла — в «Крыльях голубки», он уже перерос все это; теперь вместо физической жестокости убийства он показывал более страшную моральную жестокость, вместо мадам де Бельгард возникла Кейт Крой, тонкий психологический анализ характера Милли Тил сменил мелодраматическое изображение мадам де Сантре.
Для того чтобы суметь воздать по справедливости злу, нужно сохранять чистоту и невинность: нужно внутренне сознавать, что предательство совершается по отношению к чему?то чистому и благородному. Если частица Питера Куинта — в вас самих, то и для ребенка, совращенного им, должно найтись место в вашей душе; если вы можете перевоплотиться в Освальда, то и Изабелла Арчер должна быть также близка вам. В романах Джеймса невинные существа, которых предают, почти всегда женщины: независимая и своенравная Изабелла Арчер, которая мужественно идет навстречу жизни, но становится жертвой Освальда; молодая девушка Нанда, которая, только начав выезжать в свет, сразу испытывает на себе его порочное влияние; Милли Тил, смертельно больная в расцвете жизни и от безвыходности своего положения покорно уступающая Мертону Деншеру и Кейт Крой (эти персонажи, пожалуй, самые одержимые и порочные из всех, не считая Куинта и гувернантки); Мэгги Вервер, славная, неискушенная молодая американка, встретившаяся с пороком в лице Принца и Шарлотты Стант; девочка Мэйзи, до которой нет дела взрослым, занятым своими романами. Эти женские персонажи — светлые пятна на общем темном фоне.
Образ мышления Джеймса, породивший все эти ситуации, никогда не менялся. При этом Джеймс обладал удивительной способностью заметать следы (по — видимому, у него были на это причины?). В блестящих предисловиях к своим книгам он рассказывает о происхождении сюжетов, об использованных методах изображения событий, о проблемах, с которыми он сталкивался: он похож на фокусника с засученными рукавами, который как будто от вас ничего не скрывает. Но я советую вам заглянуть глубже, чтобы за светскостью и непринужденностью разглядеть то, что лежит в основе его видения мира. Тут вам не помогут ни его предисловия, ни даже автобиография. Правда, из них мы можем узнать о той, которая служила для Джеймса образцом доброты и порядочности; он не позаботился уничтожить этот след, ведущий в его юность («позаботился», наверное, не то слово, так как это происходило бессознательно). Этим образцом была для Джеймса его двоюродная сестра Мери Темпл, мужественно переносящая неизлечимую болезнь и страстно жаждущая жить. Она и послужила, в частности, прототипом Милли Тил. Джеймс писал о ней:
«Я не знаю никого, кто бы в ее возрасте мог так отчетливо ощущать истинность и жизнеспособность людских характеров, прекрасно осознавая (часто не без ущерба для себя), что движет их поступками: сила или слабость… Жизнь заявляла на нее права, использовала ее, ставила в тупик в своем неуверенном движении по жизни, как бы на ощупь, ей приходилось сильно отклоняться то вправо, то влево… Она не боялась никаких поворотов судьбы, готовая встретить их с искренностью и любопытством. И я думаю: именно потому, что эта молодая девушка, только начинающая жить, оказывается в плену трагических обстоятельств, она может послужить основой образа мученицы и героини».
Мери Темпл, под какой бы маской она ни выступала в романах Джеймса, всегда была светлым пятном, но опять нужно заглянуть глубже, чтобы нащупать корни убежденного неверия Джеймса в человеческую природу, понять происхождение присущего ему ощущения зла. Мери Темпл была частью его жизненного опыта, а ощущение зла у него было, по — видимому, врожденным или унаследованным.
Как это ни странно, в книгах воспоминаний «Малыш и другие» и «Записки сына и брата» Генри Джеймс мало рассказывает о своей семье. Они написаны усложненным языком и стилем, красота которых напоминает красоту поздних картин Тернера. Эти книги также пронизаны воздухом и светом: нужно долго вглядываться в них, чтобы в сиянии красок различить размытые очертания предметов. Но о главных членах семьи — Генри Джеймсе — старшем и Уильяме Джеймсе — из этих книг вы не узнаете основного: того, что они были одержимы.
Когда мы видим нарисованную Джеймсом фигуру Питера Куинта с маленькими рыжими бакенбардами и белым порочным лицом или наблюдаем за Деншером и Кейт, терзающимися от обреченности на успех их дьявольского замысла, мы понимаем, что зло было неотъемлемой частью внешнего, окружающего Джеймса мира, однако ощущение этого зла (о котором он никогда не говорит в своих воспоминаниях) было внутри семьи. Оно было присуще не только Генри Джеймсу, но и его отцу, брату и сестре. Источник самых сокровенных «темных» фантазий Джеймса нужно искать в его интеллигентной семье, живущей то в Конкорде, то в Женеве, — в семье, где впечатлительные мальчики были предоставлены самим себе. Почти два года отец мучился от приступов «необъяснимого и унизительного страха» (это его собственные слова), ему казалось, что его преследует какое?то исчадие ада, распространяющее на него свое «зловонное влияние». У сестры Генри Джеймса Алисы была мания самоубийства, а Уильям Джеймс страдал тем же недугом, что и отец.
«Однажды вечером, в сумерках, я зашел зачем?то в гардеробную, как вдруг совершенно неожиданно, как будто материализовавшись из темноты, меня охватил ужасный страх перед моим собственным существованием. Одновременно у меня в памяти всплыл образ эпилептика, которого я как?то видел в приюте. Это был черноволосый юноша с нездоровым, зеленоватым цветом кожи и всеми признаками безумия в лице, сидевший весь день напролет на жесткой скамье у стены, подтянув колени к подбородку. На нем не было ничего, кроме серой рубахи из грубой ткани, которая закрывала все тело… Мой страх и этот образ, возникнув одновременно, оказались тесно связанными цепью ассоциаций. В подсознании мелькнула мысль, что этот слабоумный — я. Я почувствовал, что ничто в мире не сможет предотвратить моей участи, если мой час пробьет, как он пробил для него. И от того, что я в любой момент могу стать таким, как он, меня охватил ужас, от которого я потерял опору и уверенность в себе и превратился в дрожащую от страха массу. После этого случая жизнь моя переменилась. Я просыпался по утрам с ранее мне незнакомым ощущением непрочности земного существования, от которого у меня холодело под ложечкой… Со временем это прошло, но еще много месяцев я не мог находиться один в темноте».
Этот идиот — эпилептик в воображении Уильяма, желание Алисы умереть, исчадие ада, страх к которому испытывал отец, образуют гораздо более значительный фон для романов Генри Джеймса, чем Гроувнер — хаус или поздняя Викторианская эпоха. Он действительно мог видеть моральную распущенность (характерную для его времени) в окружающем его обществе, но он бы не изобразил ее с такой силой, если бы она не нашла отклика в его творческом воображении. Его персонажи — материалисты, но даже поверхностного знакомства с романами Джеймса достаточно, чтобы убедиться в том, что их автор материалистом не был. На его воображении лежала тень преисподней. Когда он испытывал страх перед злом, его произведения получались менее убедительными. «Поворот винта» неверно изображается критиками как «простая и наивная», почти рождественская «сказка». Думается, она получилась такой потому, что здесь Джеймс дотронулся до запретного, но в ужасе отпрянул.
Юношеские годы писателя обычно представляют особый интерес для биографа: это исследование наивным юношей нового для себя мира; перспективы далекого будущего, открывающиеся в конце лавровой аллеи; голоса старших, напоминающие голоса мудрецов из арабских сказок; странные случайности, предопределяющие писательскую судьбу ребенка.
Вот, например, одиннадцатилетний Конрад, который готовит уроки в большом старом краковском доме, где умирает его отец, польский патриот — повстанец Коженевский:
«Там, в большой гостиной, с голыми, обшитыми деревом стенами, с высокими потолками и тяжелыми карнизами, я корпел над своими домашними заданиями, весь перепачканный чернилами. Стол, за которым я трудился, освещаемый пламенем двух свечей, был как маленький оазис света посреди пустыни тьмы. Он стоял прямо перед высокой белой дверью, постоянно закрытой; время от времени она приоткрывалась, в щель проскальзывала монахиня в белом чепце, проплывала через комнату и исчезала. Этих бесшумных сестер милосердия было две. Их голосов я почти не слышал. И действительно, что они могли сказать? Когда они обращались ко мне, их губы едва шевелились, они произносили слова отчетливым шепотом, как в храме. Хозяйство в доме вела пожилая экономка, чье присутствие было тогда необходимо. Она носила черное платье, на высокой груди выделялся крестик на цепочке. Она тоже разговаривала очень редко. И хотя ее губы были более подвижными, чем у монахинь, она никогда не позволяла своему голосу подняться выше умиротворяющего шепота. Воздух вокруг меня был пропитан благочестием, смирением и тишиной».
Стивенсон уже в три года был доведен до кальвинизма своей няней Камми: «По ночам я постоянно просыпался от кошмара; мне снился ад. Я вцеплялся в спинку кровати и сидел, подтянув колени к подбородку. Моя душа содрогалась, тело билось в конвульсиях».
Тринадцатилетний Джеймс «ошеломлен и подавлен» увиденными в галерее Аполлона фресками Лебрена и огромными мифологическими полотнами Делакруа:
«Я никогда не забуду того впечатления, которое на меня произвели эти картины: они наполняли огромные залы скорее многообразием звуков, дробящихся и повторяющихся, как эхо, чем отчетливыми зрительными образами. Разобраться в этом запутанном, насыщенном, разноцветном мире звуков и красок было трудно — он не поддавался рациональному восприятию. Видимо, поэтому у меня сложилось впечатление (а первое впечатление самое сильное), что всю эту великолепную мозаику нужно воспринимать целиком, а не пытаться различить в ней отдельные части. Я лишь зачарованно смотрел вверх, туда, где кусочки этой мозаики то неистовствовали, то замирали в бесконечном экстазе, кружились в нескончаемом хороводе, образовывали огромные симметричные фигуры на необъятных пространствах монументальных полотен. На их фоне реальный Париж казался чем?то вроде уже слышанной истории, эффектным приемом, дерзкой неопределенностью, заполняющей пространство, но в то же время неизменно оставался увлекательным (иногда вполне ощутимым) источником жизненного опыта».
В таких воспоминаниях слышно, как «открывается дверь». В один из таких моментов «благочестия, смирения и тишины» в Конраде впервые зазвучала струна мрачного достоинства и скупого героизма; владелец Баллантрэ мог быть заживо похоронен еще в кошмарах маленького Стивенсона и только потом — на канадских просторах. И так же Джеймса — в знаменитой парижской галерее, где его, еще школьника, окружали богатства Пойнтона и цветущая мадам Вионе в образе обнаженной Венеры взирала на него с потолка, — впервые коснулся воздух славы, богатства и «дерзкой неопределенности», как святой дух нисходит на вас в Троицын день.
Семейное окружение Джеймса представляет такой большой интерес потому, что уже в раннем возрасте он столкнулся с тем миром, которому он впоследствии будет стремиться воздать по справедливости. В автобиографических произведениях Джеймса есть еще два пробела: в них практически ничего не говорится о его братьях — Уилки и Бобе. Все, что мы знаем об этих простых парнях, с невысокими духовными запросами, выделявшихся на фоне своей утонченно — интеллигентной семьи, почерпнуто нами из дневника Алисы Джеймс, изданного мисс Берр. Для Уилки «сам процесс чтения был неестественным и внушающим отвращение». Он писал из военной части: «Скажите Гарри, что я с нетерпением жду следующего романа. Такие душещипательные истории пользуются большим спросом среди черномазых». Заметьте, он писал из военной части. Дело в том, что 18–летний Уилки и 17–летний Боб представляли семью на фронтах Гражданской войны. У Уильяма было всегда плохое зрение, а Генри избежал службы в армии из?за несчастного случая, подробности которого неизвестны. Ему, конечно, повезло, так как он избежал и печальных последствий участия в войне. Зато его братья ощущали эти последствия всю жизнь: Уилки стал инвалидом в физическом смысле, Боб — в душевном; оба в духе героев войны того времени сначала занялись земледелием во Флориде, потом открыли небольшое дело в Милуоки. Их жизнь не сложилась, и вполне возможно, что Генри Джеймс уехал из Америки, желая избежать участи своих братьев — неудачников.
Может быть, именно фигуры Уилки и Боба позволяют выяснить происхождение основного мотива произведений Джеймса — темы предательства, с которым у него всегда ассоциировалось зло. Насколько нам известно, самого Джеймса не предавали лучшие друзья, как это происходило с его героями: Монтисом, Греем, Милли Тил, Мэгги Вервер и Изабеллой Арчер. Но какое предательство пережил Джеймс, что двигало им, когда он писал «Американца» в 1876 г. и «Золотую чашу» в 1905 г. и вообще создавал свою великую галерею одержимых подлецов? Для того чтобы так глубоко, как Джеймс, проникнуть в глубь человеческого характера, нужно было пережить нечто вроде предательства по отношению к самому себе, поэтому напрасно современные критики ищут причину во внешних обстоятельствах жизни писателя, например в «комплексе кастрации». Действительно, имеются свидетельства того, что причина, по которой Джеймс не служил в армии, была не вполне уважительной. Гражданская война — это не какая?нибудь обычная заварушка, какие бывают в Европе, ее причины глубже, и даже рядовые бойцы в ней участвуют по убеждению. Семья Джеймса в то время жила в Конкорде — там, где патриотические настроения северян были самыми сильными. То, что произошло с Джеймсом, окружено тайной (именно поэтому некоторые критики подозревают кастрацию в буквальном смысле), и также непонятна его почти экзальтированная поддержка во время Первой мировой войны нации, по поводу которой он не питал иллюзий: он частенько обменивался с Алисой анекдотами, высмеивавшими их коррупцию. Напомним, что в его блестящем рассказе о предательстве «Ряд визитов» Монтиса опять предает самый близкий друг. «Наш путешественник подумал, что этот внешне не изменившийся, коварный человек, сохраняя свою репутацию, должен был, по — видимому, постоянно в душе терзаться угрызениями совести». Можно предположить, что и самого Джеймса все время подсознательно мучил какой?то комплекс неполноценности.
Это был окружающий его видимый мир, и он был действительно видимым, так как Джеймс ежедневно сталкивался с ним, глядя на себя в зеркало. Предательство друзей, самая низкая ложь, «темные и жестокие дела, с которыми связано богатство», как он писал в «Башне из слоновой кости», — все это рождалось его творческой фантазией. Однако благодаря силе его таланта, широте взглядов и объективности оценок критики старшего поколения, например Десмонд Маккарти, рассматривали Джеймса прежде всего как писателя, изображающего с симпатией, даже с некоторым восхищением «высшее общество». Такое мнение могло быть у критиков потому, что ощущение зла никогда полностью не овладевало Джеймсом, как, например, Достоевским; он никогда не переставал быть в первую очередь художником слова (в отличие от Лоуренса и Толстого, этих одержимых гениев), и его щедрым талантом вполне могли быть созданы такие милые и изящные вещицы, как «Дэйзи Миллер» и «Пансион “Лакомый кусочек”». Они остроумны и сатиричны, но это такая мягкая и добрая сатира, что она вызывает ностальгию по простой и наивной жизни, в которой даже алчность не кажется пороком. «Может быть, она и была простовата, — писал Джеймс о Дэйзи Миллер, — но это определение лучше всего подходило для характеристики ее своеобразного природного изящества». На этих отступлениях от основной темы критики — марксисты, так же как и Маккарти, сосредоточивают свое внимание, не понимая, что Джеймса интересовала в первую очередь духовная жизнь общества, и лишь потом — социальная.
Правда, ни один писатель того времени не сознавал более глубоко, чем Джеймс, что его эпохе и обществу, которые он изображал, приходит конец. Он совершенно недвусмысленно предсказывал, что произойдет революция. Джеймс писал о том «классе, у которого, по моему мнению, было самое долгое и счастливое историческое прошлое… но чье будущее, по всем признакам, не могло быть таким же безоблачным и благословенным… Правда, я не могу сказать, насколько драматичными могут стать события: уничтожение многовековой привилегированности и, наконец, полное разоблачение тех, кто с незапамятных времен пользовался ею». Однако марксисты, так же как критики старшего поколения, не видят в творчестве Джеймса основного. Не только богатство, но и страсть у него тесно связаны с предательством. Когда в своих лучших произведениях он начинает «прислушиваться к голосу своей души», то, о чем и как он пишет, нельзя объяснить, только исходя из социальных пороков капиталистического общества. Деншера и Кейт объединяло не только желание разбогатеть; правда, в «Послах» Джеймс клеймит частную собственность, но в «Пойнтонском богатстве» он с таким же пылом осуждает страсть. И хотя Джеймс жил в капиталистическом обществе и принадлежал к обеспеченным классам, которые, как правило, и были объектом его изображения, «темные и жестокие дела» не связывались у него с той или иной политической системой: он считал, что они свойственны человеческой при — роде в делом. Когда он говорил о «темных и жестоких» сторонах человеческой натуры, он имел в виду такую степень эгоцентризма, когда кажется, что люди не имеют своей воли, а являются орудием в руках каких?то сверхъестественных сил.
В рассказе «Милый уголок» американский интеллигент Брайдон возвращается из эмиграции в Нью — Йорк и обнаруживает, что в его доме поселилось привидение. Он выследил привидение, загнал в угол и понял, что оно боится его (этот мотив нам знаком из его книги воспоминаний «Малыш и другие», в которой описывается детский сон с похожим сюжетом). Когда Брайдон хорошенько рассмотрел его при дневном свете, он увидел в этих «злых, отталкивающих, наглых, грубых» чертах свое собственное отражение. Таким бы он был, если бы остался в Америке и стал одним из процветающих дельцов Уолл — стрита. Очень легко увидеть в этом рассказе социальную направленность, но кто из социалистов или консерваторов способен сочувствовать тому злу, которое он обличает? Величие Джеймса — именно в этой способности сочувствовать: в ней заключается красота его произведений. Его бедняг — эгоцентристов можно пожалеть, так же как Люцифера. Женщина, которую любит Брайдон, тоже видела привидение; оно ей показалось таким же отталкивающим и безобразным, как Брайдону, — его потерянный вид, искалеченная рука и миллион долларов в год, — но она прежде всего почувствовала к нему жалость.
«— Он так несчастлив, его жизнь загублена, — сказала она.
— А я не несчастлив? Ты только посмотри на меня — моя жизнь не загублена?
— Но я же не говорю, что люблю его больше, чем тебя, — признала она после некоторого раздумья. — Он такой мрачный и изможденный, жизнь обошлась с ним слишком круто. Но он смело смотрел в лицо жизни, а не пользовался, как ты, изящным моноклем».
Джеймс не был пророком или моралистом; он стремился воздать людям по справедливости, а этого нельзя сделать, если ты их ненавидишь. Именно потому, что он был реалистом, он показал не только торжество эгоцентризма, но и то, как самовлюбленный человек становится пленником собственного «эго». «Хорошие» люди, вроде Милли Тил или Мэгги Вервер, всегда находили в чем?то утешение: в том, что они любили, могли пожертвовать собой, как Уилки и Боб; даже в своей безысходности они никогда не были совершенно одиноки. Но для эгоцентристов не было утешения; в их страсти не было нежности, а их погоня за деньгами не приносила им подлинного удовлетворения, но они не могли стать другими, никуда не могли деться от самих себя. Кейт и Мертон Деншер в конце концов получают желанные деньги, но они не получают друг друга. Шарлотта Стант и Принц удовлетворяют свою страсть, но ценой разлуки на всю жизнь.
Джеймс отнюдь не стремился к «идеальной» справедливости, когда зло наказано, а добро торжествует. Сочиняя свои сюжеты, он проявляет себя не моралистом, а реалистом. Семейное окружение Джеймса, таинственная личная драма определили его отношение к окружающему, видимому миру, когда он только еще начинал писать, и никакие общественные события, происшедшие с тех пор, не могли заставить его пересмотреть эти взгляды. Он всегда был верен своей истине, и самое большее, что могло измениться в его романах с годами, — это замена убийства адюльтером. Причем если в «Американце» он не испытывает жалости к убийце, то в «Золотой чаше» уже способен сочувствовать нарушившему супружескую верность. В конце концов он приходит к выводу, что человек всегда проигрывает: действует ли он от имени Бога или дьявола, он все равно несчастлив. Джеймс верил в сверхъестественное, но он рассматривал зло и добро как равные силы. Он считал, что человечество — это пушечное мясо в войне добра со злом, которая из?за равновесия сил будет длиться вечно. Самого Джеймса можно обвинить в эгоцентризме как человека, сосредоточенного на себе и своей идее, но он оставил произведения, где в результате глубокого безжалостного анализа эгоцентризму воздается по справедливости, где отдается должное и подлецам, и негодяям.
«Спенсер Брайдон вскочил на ноги:
— Тебе нравится это чудовище?
— Он мог бы мне понравиться. По — моему, — сказала она, — он совсем не чудовище. Я принимаю его таким, какой он есть».
«Я принимаю его». Джеймс никогда особенно не интересовался теософской теорией Сведенборга, занимавшей его отца, но он кое- что почерпнул из нее для подкрепления своей более древней и более традиционной ереси. Так, например, его отец считал (и Джеймс был, по — видимому, с ним согласен), что «темная, дьявольская сторона человеческой натуры, не подчиняющаяся божественному промыслу… не только более жизнестойка и мудра, чем этот последний, но и способна на выдающиеся земные поступки» (к таким поступкам относится, наверное, присвоение денег, принадлежащих Милли Тил). Однако различий в их теориях было больше, чем сходства. Сын не был оптимистом, он не разделял надежд отца, которые тот связывал с дьявольской стихией в человеке, он только сочувствовал тем, кто был поглощен этой стихией. Высшая справедливость этого сочувствия, которое распространялось даже на самых подлых и низких актеров его человеческой комедии, позволяет нам поставить Джеймса в один ряд с величайшими художниками слова. В истории романа он такое же исключительное явление, как Шекспир — в истории поэзии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.