С. Богданович В ТЕ БАСНОСЛОВНЫЕ ГОДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С. Богданович

В ТЕ БАСНОСЛОВНЫЕ ГОДА

Первое знакомство

Летом 1908 года мы жили на даче в Куоккале. Начало лета было холодное, дождливое.

Помню хмурый вечер. Мы, все четверо детей, сидим в столовой и ждем маму. Она уехала в город, в редакцию. Не по-весеннему темно, и над большим обеденным столом горит висячая керосиновая лампа. Старшая сестра Шура уткнула нос в книгу. Володя, младший брат, возит по полу свой паровозик, и пыхтит, и свистит за него. А мне скучно.

— Оленька, почитай нам, — пристаю я к нашей няне, — пожалуйста, почитай!

— Некогда мне, — отмахивается Оля и уходит в соседнюю комнату топить печку.

Поскорей бы мама приехала!

Наконец! Топот ног по крылечку, звонкий, веселый мамин голос — с кем это она разговаривает?

Мы все устремляемся к двери. Мама входит, румяная, оживленная, в своем красивом темно-зеленом костюме и большой шляпе с цветами, а за ней высокий незнакомый человек.

Мама разом обнимает нас, всех четверых.

— Все мои, — говорит она, с веселой гордостью поглядывая на гостя, эти уже большие, — указывает она на нас с Шурой (Шуре было девять лет, а мне семь), — а это еще мелюзга. — И она кладет руки на светлые стриженые головы Володи и Танюши — младшей сестры.

Наш новый знакомый наклоняется к нам, пристально разглядывая, и каждому пожимает руку.

— Это Шура, Соня, Таня, Володя, — представляет нас мама.

— А меня зовут Корней Иванович, — говорит он высоким, ясным голосом.

Я смотрю на него во все глаза. Он такой длинный, прямо под потолок, и очень тонкий. И какой-то он необыкновенный, не такой, как все. Без бороды, а ведь все «взрослые» бородатые. У него только усы маленькие. Зато нос большой. Интересный нос — так и хочется его потрогать. Ему этот нос очень подходит. И потом, наверное, он веселый. Вот глаза какие хитрые, и губы тоже большие, толстые, чуть морщатся, вздрагивают — вот-вот засмеется.

А К. И. немного нагнулся, вытянул очень длинные руки, подхватил Володю, посадил на плечо и запрыгал вокруг стола.

Когда мелюзгу увели спать, К. И. взял лежавший на столе томик А. Толстого и, перелистывая книгу, спрашивал:

— «Алешу» читали? А «Илью»? А «Курбского»? — Все эти вещи мы уже знали. — А «Дракона»?

— Нет, конечно, — сказала мама, — они не поймут.

— Ну, так я им прочту, — решил К. И.

Потом он часто читал нам стихи, и всегда читал прекрасно. Но этот первый раз особенно запомнился.

Его веселый, высокий голос звучал таинственно и зловеще, подчеркивая торжественно-тяжелый ритм толстовских терцин. Это было страшно и восхитительно.

Вот на гребне огромной скалы возникла не то крепостная стена, не то изваяние чудовища. И неотвратимое свершилось: от удара камня, брошенного дерзкой рукой, чудовище ожило…

Когда К. И. закрыл книгу, мы молчали, подавленные фантастическими образами поэмы. Но эта подавленность не мешала ощущению счастья, как от дорогого неожиданного подарка.

К. И. внимательно, серьезно смотрел на нас и вдруг заулыбался, чем-то очень довольный.

— А вы еще говорили — не поймут! — обернулся он к маме с каким-то даже торжеством. В тоне его была непонятная мне тогда радость. Радость человека, показавшего другому прекрасное и убедившегося, что другой тоже сумел увидеть.

После ухода К. И. мы просто накинулись на маму: кто он? откуда? почему так странно зовут — Корней? Оказалось, что мама с ним познакомилась в редакции, что живет он тоже в Куоккале и что они вместе приехали из города.

— А Корней — это не совсем его имя, — объяснила мама. — По-настоящему его зовут Николай Корнейчуков. Он из своей фамилии сделал имя и фамилию, и получилось Корней Чуковский. Такое придуманное имя называется псевдонимом. Он так свои статьи подписывает.

Свое литературное имя К. И. придумал так удачно, оно так срослось с ним, что перешло по наследству его детям, внукам и правнукам.

В то лето и в следующие куоккальские лета К. И. часто бывал у нас. Как только он появлялся, мы сразу чувствовали, что он пришел не только к маме, но и к нам, детям. Он совсем не похож был на тех маминых знакомых, которые только и ждали, когда неугомонных детей отправят спать.

Веселые прогулки

В хорошую погоду К. И. приходил к нам ранним вечером, забирал нас всех четверых, и мы шли к морю. Выйдя за калитку сада, К. И. сажал себе на плечи мелюзгу, предлагал нам с Шурой:

— Давайте наперегонки! — и огромными шагами устремлялся вперед.

Шура бегала неплохо и изо всех сил старалась не отстать, а я, маленькая толстушка, пыхтела где-то далеко позади. И все-таки мне было весело. Страшно весело! К. И. на бегу оглядывался, и дистанция между нами постепенно сокращалась. Мне казалось, что я мчусь с невероятной быстротой, просто лечу — ведь я догоняла К. И. Еще рывок — и я, восторженно визжа, оказывалась впереди. Но тут К. И. снова припускал… К финишу — пляжу — все бегуны приходили одновременно, и все были довольны, тем более что здесь нас ждало самое главное.

Мы все шли по длинным мосткам к маленькой пристани, у которой покачивалось несколько лодок. К. И. отвязывал лодку, заботливо рассаживал нас, предупреждая, чтобы мы не смели меняться местами и вскакивать, вставлял весла в уключины, и плавание начиналось.

С ним первым мы отчалили от твердой земли. Ни мама, никто из ее знакомых грести, конечно, не умели, а К. И. греб замечательно. Мы не только не вскакивали с мест, но даже не разговаривали. И не от страха перед морской пучиной. Просто было удивительно интересно смотреть, как он широко взмахивал веслами, как весла с тихим всплеском погружались в воду. А кругом было море, только море, бледно-голубое, почти белое и гладкое, гладкое, без единой рябинки. Красное плоское солнце медленно скатывалось за длинные лиловые облака, застывшие у горизонта, и мне казалось, что мы уплывали далеко-далеко. Когда К. И. поворачивал обратно, я всякий раз удивлялась, что так хорошо видны и мостки, и будки на пляже, и поджидающая нас мама.

— Ну, босоногая команда, пора домой! — говорила мама.

Мы пересмеивались и поглядывали на К. И. Он тоже принадлежал к босоногой команде — в теплую погоду он всегда ходил босиком.

Не такой, как все

Когда мы в первый раз увидели, как его большие ступни уверенно шагают по траве и по гравию дорожки, мы прямо застыли от удивления — ведь взрослые интеллигентные люди разувались только на пляже.

Другое дело — дети. Я писала бабушке за границу, куда они с дедушкой каждое лето уезжали лечиться:

«Дорогая бабушка, мы хдм бском».

Этой краткой, даже чересчур краткой, фразой, ибо в ней по моей малограмотности не хватало гласных, сообщалось многое: у нас установилась хорошая погода, мы все здоровы и наслаждаемся летом в полной мере. То, что К. И. по-нашему понимал всю прелесть дачной жизни, как-то особенно нас сближало.

И одевался К. И. не так, как другие. В жаркие дни он приходил без воротничка и галстука (воротнички тогда носили пристяжные), рубашка распахнута на груди, и только из верхней петельки торчит ненужная запонка. А ведь воротничок и галстук в те времена считались необходимейшими принадлежностями туалета «порядочного человека».

Но не только мы, дети, — самые чопорные взрослые не обращали внимания на эти отступления от общепринятых норм. Во всем поведении К. И., в каждом его жесте была такая непосредственная естественность, что его принимали таким, каким он был.

Помню, как-то вечером К. И., мама и Маргарита Федоровна Николева, близкий друг мамы, преподавательница гимназии, пошли гулять на море. Мы, старшие девочки, конечно, увязались за ними. На пляже М. Ф. и К. И. ушли немного вперед, о чем-то горячо и серьезно разговаривая. Это была странная пара: М. Ф., полная, очень прямая, затянутая в неизменный синий английский костюм и белую накрахмаленную кофточку, ступающая твердо и уверенно, и рядом с ней широко шагающий большими ступнями, выразительно жестикулирующий длинными руками, очень высокий, тонкий К. И. в распахнутом, помятом пиджаке. Вдруг они приостановились и мы услышали строгий, «учительский» голос М. Ф.:

— Холодно становится, еще простудитесь, вот, заколите, — и она протянула К. И. английскую булавку.

Он покорно зашпилил отвороты пиджака у самого горла. Они пошли дальше. Беседа продолжалась.

После, дома, мама, смеясь, сказала М. Ф.:

— Знаешь, Маргарита, ты просто влюбилась в Чуковского — ты так с ним разговорилась (Маргарита была не из болтливых) и так о нем заботилась.

М. Ф., сердито сдвинув брови, покосилась на нас с сестрой и укоризненно произнесла:

— Уж ты скажешь, Таня…

Мы прыснули и выбежали из комнаты. Конечно, мы понимали — мама шутит, но намек на то, что наша неприступная Маргарита неравнодушна к Чуковскому, нам очень понравился.

Нил с притоками

Зимой, в городе, К. И. бывал у нас не часто. И всегда его приход как-то особенно оживлял нашу большую семью.

У нас в доме любили посмеяться. Особенно весело бывало за обедом, когда все собирались вместе.

Дед мой, Николай Федорович Анненский (после смерти отца, А. И. Богдановича, мы жили вместе с ним и бабушкой), крупный ученый-статистик, редактор либерального журнала «Русское богатство», был самым обаятельным, живым и веселым человеком, какого мне пришлось встретить в жизни. Шутки, забавные прозвища, смешные стишки так и сыпались, когда он садился за обеденный стол.

Мне кажется, что эта любовь к шутке, неожиданной забавной ассоциации сближала его с К. И. По своим литературным интересам и вкусам Чуковский не был ему близок. Что же касается мамы, чья любовь к поэзии не ограничивалась «гражданской лирикой», то она не отталкивала от себя все новое и потому с радостью принимала многое, чем восхищался Чуковский.

Споры за обедом не умолкали. Но дедушка, заметив наши погрустневшие лица, прерывал серьезный разговор:

— А ну, К. И., скорее рифму на Куоккала! — и тут же, не ожидая ответа, выпаливал: — Станция Куоккала!

— Начальник бродит кругом да около!

И сыпались рифмы на все названия станций по Финляндской железной дороге.

Дойдя до Райвола, дедушка на секунду задумывался.

— Станция Райвола… Начальник съел буйвола, — с торжеством заключал дедушка.

Мы хохотали, а К. И. одобрительно замечал:

— Богатейший ассонанс. Брюсов может позавидовать.

У нас постоянно обедал кто-нибудь из знакомых. Часто приходила бабушкина знакомая — Марья Александровна. Эта дама средних лет одним своим видом наводила тоску. На голове ее неизменно зимой и летом красовалось сложное сооружение из черного крепа, сплюскивающее ее пышную прическу. Маленькое личико было не по возрасту сморщено. Тонкие губы обиженно поджаты. Платье по воротнику и рукавам тоже обшито крепом. По ком она вечно носила траур, так и осталось неизвестным.

Только дедушкина жизнерадостность, его веселые шутки заставляли нас забывать об этой мрачной тени.

Как-то одновременно с нею обедал у нас К. И. «Тень», обычно молчаливая, решила высказаться. Она брезгливым жестом отодвинула тарелку, нервно хохотнула и гортанным, прерывающимся от обиды голосом заявила:

— Почему-то, когда я у вас обедаю, на второе всегда бывает шпинат, а я его совершенно не переношу.

Бабушка сконфуженно пробормотала, что она не знала, что можно заменить…

— Благодарю вас, я сыта, — процедила Марья Александровна, поджимая тонкие губы.

К. И. пристально посмотрел на недовольную гостью.

Подали третье. К. И. лукаво взглянул на бабушку и подчеркнуто громко сказал:

— А когда я обедаю, всегда бывает мое любимое сладкое — трубочки со сливками!

И все, кроме М. А., невольно рассмеялись с таким чувством, которое сейчас бы выразили словами: «Здорово отбрил».

После обеда нам, детям, разрешалось играть у дедушки в кабинете. Как-то К. И. с дедушкой сидели тут же на большой тахте, о чем-то оживленно разговаривая.

А наша возня перешла в драку. Мы с Володей постоянно сражались за Танюшу: я хотела, чтобы Танюша играла со мной, а Володя требовал, чтобы только с ним. Мы не спрашивали согласия кроткой Танюши и тянули ее за руки в разные стороны, награждая друг друга тумаками, а попутно доставалось и Танюше.

К. И. и дедушка несколько секунд следили за сражением.

— Да, — вздохнул дедушка, указывая на Танюшу, — настоящая «рабыня веселья».

— Жертва общественного темперамента, — подтвердил Чуковский.

И вдруг произошло неожиданное. Сильной рукой отстранив нашу дерущуюся кучу, К. И. разлегся посреди кабинета, широко раскинув длинные ноги и руки. Мы с изумлением и даже некоторым страхом смотрели на это огромное распростертое тело.

А К. И. громко сказал:

— Можете делать со мной все, что хотите. Можете ползать по мне, щекотать, щипать, хватать за нос, дергать за уши, за волосы, но… — тут он торжественно поднял руку, — если кто-нибудь из вас дотронется до моего подбородка, произойдет что-то ужасное.

Мы с Володей, как дикари, жадно накинулись на него, хватая за нос и дергая за волосы, деликатная Танюша осторожно его пощипывала, и даже Шура отложила книжку, улеглась на его ноге и тихонько щекотала. Но если какая-нибудь рука приближалась к его большому гладкому подбородку, чей-нибудь голос испуганно предупреждал:

— Осторожно — подбородок!

Через несколько минут нашу живописную группу окружила вся семья. Никого не удивило, что взрослый человек, критик «с именем», как мальчишка, возится на полу с ребятами. Дедушка сказал:

— Ну, совершенно как статуя — Нил с притоками.

Потом эта игра возобновлялась много раз, но никто из нас никогда не прикоснулся к запретному подбородку. Так и осталось неизвестным: что бы все-таки произошло? Элемент тайны и грозящей нам неведомой опасности делал эту игру необыкновенно увлекательной.

К. И. стал своим человеком в нашей семье. Его дружба с моей матерью продолжалась до конца ее жизни. И к нам, ее детям, у него сохранилось теплое, дружеское отношение. Не раз, когда я была уже взрослой, он говорил: «Помните, я вас еще в ванне купал…» Я что-то такого случая не помню. Думаю, что это мифическое «купанье» символизировало его право на родственно-покровительственное ко мне отношение.

Чуковский и Маяковский

Мои ранние воспоминания о К. И. относятся к годам 1908–1912. Потом в жизни нашей семьи произошли печальные перемены. В 1912 году умер дедушка. Вместе с дедушкой ушла из нашего дома беззаботная радость. Весной 1915 года скончалась бабушка. С ее смертью для меня кончилось детство.

За это время мы видели К. И. редко, или эти встречи не запомнились.

Лето 1915 года мы опять жили в Куоккале. На этот раз К. И. сам подыскал нам дачу совсем рядом со своей. Дача Чуковских выходила на пляж, наша — на дорогу. Их садики разделяла небольшая поляна.

Как только мы переехали на дачу, мне показалось, что недавно пережитое большое горе осталось где-то далеко позади. Мысль о скорой встрече с К. И. была предчувствием праздника.

В день нашего переезда мама послала меня с каким-то поручением к Чуковскому. Я быстро побежала через поляну, радуясь, что увижу К. И.

На террасе меня встретила жена К. И. — Мария Борисовна.

— К. И. у себя в кабинете, поднимись к нему.

Я взбежала по узкой лесенке, постучала и, не ожидая ответа, открыла дверь.

В довольно большой темноватой комнате, у стены, заставленной полками с книгами, спиной ко мне стоял высокий темноволосый человек. Я с протянутой рукой шагнула к нему:

— Здравствуйте, Корней Иванович!

Он обернулся, и я отступила, подавленная своей тупейшей ошибкой, — это был совершенно незнакомый мне человек.

И тут же раздался спокойный голос К. И. Он сидел на диване в темном углу, и я его не заметила.

— Знакомьтесь, Сонечка, — это Владимир Владимирович Маяковский.

Незнакомец посмотрел на меня откуда-то сверху и молча пожал руку.

К. И. поздоровался со мной особенно дружески. Он, конечно, заметил, как я смущена, и старался подбодрить меня, хотя глаза его и смеялись.

А я едва пролепетала ему мамино поручение и поскорее выскользнула из кабинета.

Возвращаясь домой, я почти позабыла о своей оплошности — так заинтересовало меня неожиданное знакомство.

Имя Маяковского я уже слышала и очень запомнила. Последние две зимы много говорили о футуристах. Появилась у нас в доме тоненькая книжица, демонстративно отпечатанная на обоях, с непонятным названием «Засахаре кры». Так же невразумительны были и короткие строки на цветастых обоях.

Вернувшись с одного из футуристических вечеров, мама рассказывала, как футуристы пели или выкрикивали свои стихи, как свистела публика. Среди других она упомянула и Маяковского: «Такой высокий парень в желтой кофте». Вероятно, из-за кофты я запомнила эту фамилию. Однако Маяковский, которого я только что видела своими глазами, был в светло-синем костюме и голубой рубашке «апаш» с раскрытым воротом (такие только входили в моду). Одет он был много лучше Чуковского. Трудно было поверить, что такой «приличный», серьезный человек с красивым и печальным лицом на каких-то вечерах скандалит с публикой.

Вечером того же дня К. И. привел Маяковского к нам и познакомил с мамой. Маяковский молча сидел на крылечке террасы. Разговор поддерживал К. И. Он то и дело поглядывал то на В. В., то на маму. Видимо, ему хотелось, чтобы мама обратила на Маяковского особое внимание.

Уходя вместе с К. И., Маяковский остановился на крокетной площадке, расположенной за домом, как раз против поляны, разделявшей наши дачи.

— Хорошая площадка, — сказал он — значит, будем играть. — И он посмотрел на нас, девочек.

Мы радостно закивали — крокет был нашим любимым развлечением.

Бедный Корней Иванович! Он и не предполагал, сколько неприятных часов предстоит ему из-за крокета.

С этого дня начался чудесный месяц ежедневных встреч с Корнеем Ивановичем и Маяковским.

Видимо, в то время К. И. переживал особенно острый период увлечения Маяковским.

В своих статьях 1914 года о футуризме Чуковский с необыкновенной глубиной и беспощадным остроумием разобрался в этом литературном явлении. Он сразу же выделил из среды эго- и кубофутуристов Маяковского. Он не мог по первым вещам Маяковского определить то место, которое займет этот поэт в русской литературе. Но сразу же почувствовал его огромный талант. Талант совершенно особый, стоящий вне всяких групп, школ и течений. И не случайно среди других стихов Маяковского он привел и такие строки:

Я одинок, как последний глаз

У идущего к слепым человека.

Думаю, что в тот период жизни близкое знакомство с Чуковским было для Маяковского значительным событием.

В Чуковском Маяковский встретил не только чуткого ко всему новому критика, поверившего в его талант, но и дружески расположенного человека. Вероятно, по совету К. И. он снял комнату возле станции, но с утра приходил к Чуковскому.

После раннего дачного обеда К. И. с М. Б. и Маяковским и мы с мамой и старшей сестрой собирались на берегу залива, против дачи Чуковских. К. И. обращался к Маяковскому:

— Владимир Владимирович, почитайте нам.

Маяковский никогда не отказывался.

Маяковский читает

Я была воспитана на классической поэзии, привыкла к строгим ритмам и четкой рифме, но это не помешало мне сразу и безоговорочно принять Маяковского. Думаю, что как раз моя поэтическая подготовка помогла мне. Сила чувства и глубина мысли поэта могут быть выражены только в тех словах и ритмах, которые он избрал. Так у Пушкина, Лермонтова, Некрасова, и так у Маяковского. Ритмы его новы и непривычны, рифмы странны и неожиданны, но свое чувство, свою мысль мог он выразить только в этих ему одному принадлежащих словах и ритмах.

Думаю, что впечатление от ею стихов еще усиливалось потому, что мы впервые слушали их в его чтении.

Я слышала выступления многих знаменитых поэтов и считаю, что чтение самого поэта всегда лучше артистического исполнения Маяковский просто потрясал своим чтением. Голос у него был глубокий и мягкий, немного глуховатый. Начинал он обычно на самых низких нотах. Потом раскачивал строку, ритмически повышая и понижая голос, и вдруг на самом патетическом месте взрывался резким, высоким вскриком.

Сидя на теплом песке, под искривленными ветром соснами, мы слушали, не отрывая глаз от его печального, почти угрюмого и прекрасного лица. Красота его была так же не шаблонна, так же индивидуальна, как его стихи. Широкий лоб, квадратный, тяжелый подбородок. Большой рот. Чуть желтоватая бледность подчеркнута резкой чернотой падающих на лоб прямых прядей. И черные неулыбающиеся глаза, мягкие и глубокие, как его голос.

А он читал, не глядя на нас, даже как будто не замечая, читал для себя, слушал, как звучат только что созданные строки, утверждая их своим голосом.

В то лето он писал сатирические гимны («Гимн критику», «Гимн взятке» и др.), стихи о войне («Мама и убитый немцами вечер», «Война объявлена», «Военно-морская любовь» и др.) и «Облако в штанах».

На меня особенное впечатление производили стихи о войне. Сейчас даже трудно себе представить, как воспринимали их мы в 1915 году. Казалось, рушится наш тихий мир, мир людей, непосредственно не связанных с войной. Казалось, что и на этот пустынный берег «громами ядер» сейчас обрушится война.

Помню, многие месяцы после этих чтений я вздрагивала, когда раздавались крики мальчишек газетчиков, потому что снова начинал звучать голос Маяковского:

Газетчики надрывались: «Купите вечернюю…»

и перед глазами «багровой крови лилась и лилась струя».

К. И. слушал Маяковского с напряженным вниманием. Его необыкновенно подвижное лицо делалось сосредоточенно-серьезным. Лукавой насмешливости, так ему свойственной, в его глазах теперь не было. Взгляд его становился мягким и каким-то радостным. Иногда он оглядывался на нас и чуть улыбался. Он чувствовал, как мы воспринимаем Маяковского, как покоряемся обаянию его слов и его голоса. И мне казалось, что вот сейчас он дарит нам Маяковского, Маяковского, которого он открыл для себя, а теперь щедро делится с нами. Делится своей радостью.

На крокетной площадке

Но едва смолкал голос Маяковского, К. И. вставал и, направляясь к даче, говорил:

— Пойду отдохну.

День его был строго расписан: он вставал, работал, отдыхал всегда в одни и те же часы. Когда К. И. уходил, Маяковский с ожиданием поглядывал на нас с сестрой:

— Сыграем?

Захватив по дороге молоденькую учительницу детей Чуковских, мы быстро шли в наш садик, на крокетную площадку.

В. В. оказался настоящим чемпионом крокета. Играли партиями — сестра Шура с учительницей против Маяковского и меня. Я понимала, что В. В. избирает партнером меня как слабейшую, чтобы уравновесить силы, но играть в партии с самим Маяковским было лестно.

Играли молча, сосредоточенно. Слышался только стук молотков.

Часто, когда мы, забыв обо всем на свете, с волнением наблюдали, как В. В. с далекой позиции проходит мышеловку, за низким заборчиком возникала длинная фигура К. И. Брови сдвинуты, губы сердито выпячены.

— Опять из-за вас ни минуты не мог уснуть.

Мы с сестрой покаянно вздыхали.

— К. И., ведь мы совсем тихо, даже не разговариваем, — примирительно басил В. В.

— А стук? — К. И., махнув рукой, уходил на террасу к маме.

— Еще партию? — вполголоса предлагал Маяковский.

И снова стучали молотки.

Иногда мама с К. И. выходили посмотреть на нашу игру.

В движениях, походке Маяковского было какое-то небрежное, чуть мешковатое изящество. Неторопливо шагал он по площадке, сжимал молоток, едва скользил взглядом по намеченной жертве.

— Крокирую! — Короткий, сильный удар, и его шар с треском сшибает шар противника.

— И ведь не промахнется! — с невольным восхищением говорил К. И. — И где это вы так наловчились? — как-то спросил он.

Маяковский подошел к нему, искоса взглянул на маму и сказал доверительным тоном:

— Я ведь жил одно время игрой на бильярде.

Мама не то с осуждением, не то с сожалением посмотрела на Маяковского.

В 1915 году Маяковскому исполнилось двадцать два года, и мне, четырнадцатилетней, он, естественно, казался уже не молодым. Но и «взрослые» не делали скидки на его возраст. Какая-то солидность во всех его движениях, его молчаливая замкнутость, а главное — зрелость его таланта заставляли забывать о его молодости, как бы исключали возможность мальчишеской бравады и легкомыслия. Поэтому и слова о жизни за счет игры на бильярде были восприняты серьезнее, чем, вероятно, того заслуживали.

А мальчишеские черты были и проявлялись не раз.

Однажды, когда мы вечером прогуливались по пляжу, К. И. спросил Маяковского:

— Расплатился с вами «Сатирикон»? (В. В. печатал в то лето в «Сатириконе» свои «гимны»).

Маяковский молча сунул руку в карман. На его ладони тускло блеснули несколько медных монет. Он выбрал тяжелый пятак, слегка нагнулся и пустил его рикошетом. Пятак несколько раз подпрыгнул по гладкой поверхности залива и без всплеска погрузился в воду. За ним последовал другой, третий…

К. И. пристально посмотрел на Маяковского и пожал плечами. Он знал, что Маяковский очень беден и что эти пятаки значительная часть его сатириконского гонорара.

Мне это «швырянье деньгами» очень понравилось — было в нем такое, на мой взгляд, великолепное презрение к мелочам жизни. Я очень удивилась, когда потом, дома, мама раздраженно сказала:

— Глупо! Заработать ему трудно, и нечего делать вид, что деньги для него мусор.

Розовеющий слон

К лету 1915 года суждение К. И. о Маяковском уже совершенно сложилось. Если два года тому назад он выделил Маяковского из среды прочих футуристов, то теперь он твердо знал — Маяковский поэт гениальный. И это было главное.

Но и для обывателей и обывательской критики Маяковский стал заметной фигурой. Он много выступал, уже печатались его стихи, уже была поставлена трагедия «Владимир Маяковский». Поэзии его не понимали, но «глухой и глупый» мещанин и критик, который «из имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук», мстили ему грязными сплетнями и статейками в «желтых» журнальчиках.

К. И. не придавал никакого значения всему этому злопыхательству. Он знал, что Маяковского, широко и быстро шагающего навстречу «идущего через горы времени, которого не видит никто», злобное шипение не остановит.

Но он видел одиночество молодого Маяковского и в тот месяц куоккальской жизни окружал его незаметным и неизменным вниманием.

К. И. радовало, что мама с восхищением приняла поэзию Маяковского. И хотя он ворчал, что мы мешаем ему спать, он, вероятно, был доволен, что Маяковский мог часами играть с девчонками, смотрящими на него влюбленными глазами. Беззлобно поругавшись из-за крокета, К. И. часто шел вместе с В. В. к нам ужинать.

Помню, как-то в воскресенье, с удовольствием поев черничного пирога, К. И. вдруг вскочил и плачущим голосом сказал:

— Что же это я наделал? Ведь у меня сегодня гости, а я вернусь домой с черными зубами, и все поймут, что я на свой ужин не понадеялся и заранее наелся черничным пирогом.

Маяковский поднял на К. И. свои большие печальные глаза и спокойно пробасил:

— Ничего. Скажите, что у вас шнурки на ботинках так затянулись, что пришлось зубами развязывать.

По вечерам вся наша компания выходила побродить по пустынному в эти часы пляжу. К. И. шел рядом с Маяковским. Оба высокие, черноволосые, на вид одного возраста, хотя К. И. был старше на одиннадцать лет, но такие разные. К. И. тонкий, гибкий, необыкновенно подвижный, лицо все время меняется, даже когда он молчит, точно каждая мысль отражается то во взгляде, то в движении губ, то в морщинке, пробегающей по лбу.

Мне очень приятно было видеть К. И. и Маяковского вместе, слушать их разговоры, вернее — небрежно, на ходу, бросаемые замечания, шутки.

У К. И. была привычка громко и выразительно повторять какие-нибудь строки стихов. Обычно одни и те же. В то лето он постоянно декламировал:

…И сказал проводник:

— Господин, я еврей

И, быть может, потомок царей.

Посмотри на цветы, что растут по стенам,

Это все, что осталося нам.

Маяковский шагает молча. В его фигуре что-то монументально-небрежное. Глаза смотрят вдаль, губы чуть-чуть шевелятся, точно он тихонько повторяет вслед за К. И.

Но вряд ли он вслушивается в его слова. Мы все давно уже знаем наизусть эти строки — они как бы служат звуковым фоном наших вечерних прогулок.

К. И. внезапно обрывает свою декламацию и просит Маяковского:

— В. В., почитайте из «Облака».

Маяковский сейчас же начинает:

— Вы думаете, это бредит малярия?

Это было.

Было в Одессе…

Не в первый раз читает нам Маяковский отрывки из неоконченной еще поэмы, но каждый раз по-новому воспринимаем мы уже знакомые строки и с жадностью вслушиваемся в новые, быть может созданные только сегодня. Когда он замолкает, становится так тихо, что слышно шуршание песка под нашими ногами.

Я смотрю на К. И. Мне очень хочется, чтобы он выразил словами свое восхищение, наше общее восхищение. Но он молчит, и лицо у него почти такое же неподвижное, как лицо Маяковского. И я понимаю, что слова не нужны, что Маяковский не может не чувствовать наш общий восторг.

Вдруг К. И. лукаво улыбается и делает такое движение, точно хочет подтолкнуть Маяковского локтем в бок:

— А вы помните, В. В., Северянина, вам посвященное о «розовеющем слоне»?

Маяковский добродушно усмехается и в совершенно северянинской манере поет стихотворение, в котором повествуется, как автор «увидел парня в желтой кофте», как он принял этого парня за «розовеющего слона»…

И только где-то в смрадной Керчи

Я разгадал, развеяв сон,

Что слон-то мой из гуттаперчи

И, следовательно, не слон!

К. И. смеется и несколько раз с удовлетворением повторяет: «Слон-то мой из гуттаперчи». И это звучит так, будто он говорит Маяковскому: «Ты не очень-то возносись» — и в то же время утверждает: Игорь Северянин ничего не понимает.

Безмолвная дискуссия

Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья — Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в «Русском богатстве» журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом — круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, — казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения — Александр) Редько.

Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.

Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.

Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до «почтеннейшей публики». Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот «фокус» он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он «нарочно», не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, — я пролепетала, что читаю «Войну и мир» и что это очень интересная книга.

«Война и мир» подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, — кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:

— Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. — И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.

Я взглянула на К. И. Как он отнесся к этому кощунственному высказыванию? Странно — я не прочла на его лице ни презрения, ни негодования. Он пристально смотрел на Маяковского, чуть-чуть улыбаясь одними глазами.

Тогда я этого не понимала, но теперь думаю, что ему был известен весь подтекст этой сценки. Маяковский — футурист в истинном значении этого слова, поэт-новатор, и Редько — представители русской интеллигенции, культурные, хорошо образованные, но с застывшими литературными вкусами, они не то что договориться, они и говорить-то друг с другом не могли — языки разные. Редько из вежливости пытались создать хотя бы видимость общения, а Маяковский со всей своей молодой бескомпромиссностью подчеркнул полную невозможность контакта.

Несколько лет спустя я была на одном из выступлений Маяковского. С великолепной непринужденностью расхаживал он по сцене, с беспощадным остроумием отвечая на вопросы и выкрики из публики. Я слушала настоящего «агитатора, горлана, главаря» и вспоминала того, юного Маяковского на дачной террасе. И мне казалось, что его каменное молчание, его фокусы с конфетами, его дерзновенное высказывание о «Войне и мире» были не менее выразительны, чем сегодняшняя бурная дискуссия.

В Переделкине

Корнея Ивановича Чуковского я знала более полувека. Он бывал у нас в доме еще при жизни моих деда и бабушки — Анненских. Живо и тонко он изобразил их в своих воспоминаниях о Короленко («Короленко в кругу друзей»). Он был другом моей матери и старался помочь ей, поддержать ее в самые трудные годы. С тех пор, как Чуковский переселился в Москву, встречаться удавалось редко. Но он всегда оставался дорогим для меня человеком, и уверенность, что годы не меняют его отношения, всегда меня согревала.

Летом 1969 года мне особенно сильно захотелось увидеть К. И. Я как будто предчувствовала, что скоро это будет уже невозможно.

Приехав в Москву, я позвонила в Переделкино, где жил К. И., и мы условились о встрече.

И вот мы с сестрой-москвичкой, тоже давно не видевшей К. П., в Переделкине. Идем по широким асфальтированным аллеям, огражденным глухими заборами, осенними темными елями. Немного сумрачно, тихо. Разговариваем о К. И. — каким-то его застанем? Столько он за эти годы пережил, болеет часто, да и возраст… Поворачиваем на улицу Серафимовича, и сразу точно легче становится дышать: знакомый невысокий штакетник, сквозь который видно и дачу, и сад, больше похожий на кусочек леса. Входим в дом, кто-то идет сказать К. И. По внутренней лестнице раздаются медленные, но твердые, уверенные шаги, и К. И. перед нами. Встречаемся как родные, по случайным причинам давно не видевшиеся, но по-прежнему близкие. Поднимаемся во владения К. И. Тут его кабинет и балкон. Просторно и уютно, много книг. Очень похож этот кабинет на его прежний, куоккальский. Усаживаемся на балконе, улыбаемся друг другу. Я не могу оторвать от К. И. глаз. Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.

К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:

— Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен?

Мы смеемся.

— К. И., нам просто очень захотелось вас повидать.

К. И. явно доволен.

— Вы не обижайтесь, — говорит он. — Я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу.

Это мы очень хорошо знаем. Он всегда готов помочь. Об обиде и речи быть не может, а милое обращение «девочки» уносит нас «в те баснословные года»… И так хорошо, когда тебя, давно уже бабушку, кто-то еще помнит девочкой.

Когда выяснилось, что никаких просьб и дел у нас к нему нет, К. И. заговорил легко и свободно. Рассказывал об интересных встречах, о переписке с разными людьми и, конечно, о своей работе. Говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: «Мне ведь восемьдесят семь лет», — и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: «Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть». И тут же, как бы для того, чтобы совершенно развеять печальные мысли, возникающие в связи с его возрастом, он рассказал о дураке администраторе, который, упрашивая его выступить на каком-то утреннике, соблазнял: «Это будет вашей лебединой песней!»

Он помолчал немного, чтобы мы вполне насладились этой иллюстрацией человеческой глупости, и продолжал:

— Да, много неотложных дел скопилось.

Я слушала его и думала: какое это чудо — в восемьдесят семь лет сохранить такой зоркий глаз и такой интерес к жизни.

Перед ужином К. И. познакомил нас со своим внуком Митей и его женой Аней, которые с двумя детьми жили у него летом.

Ужинали весело. К. И. посмеивался над Аниными кулинарными способностями. Попробовав приготовленные ею вареники, заявил, что предпочитает сырой творог, пусть уж Митя ест Анину стряпню. Митя и Аня отшучивались.

Наливая в рюмку лекарство, он подмигивал нам с сестрой и, вздыхая, говорил:

— Не угощаю. Увы, не водка! — точно искал в нас сочувствия. — Теперь приходится от выпивки отказываться! — хотя мы отлично знали, что он никогда не пил.

Очень не хотелось уходить, но было уже девять часов и К. И. пора ложиться, потому что вставал он на рассвете.

Снова мы на улице Серафимовича. За легким штакетником стоит К. И. Он стал чуть ниже ростом, немного пополнел, расширился. Но это все тот же К. И. Такой же свой, каким был он для нас в дни нашего детства.

Хорошо идти по гладкому асфальту в тихий и теплый вечер, радоваться этой встрече и вспоминать далекое и незабываемое.

1971

Данный текст является ознакомительным фрагментом.