Мистер-Твистер и Гопаков, который курил в уборной

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мистер-Твистер и Гопаков, который курил в уборной

Как человек, получивший воспитание в условиях коридорной системы…

В. Бурич

Мои ранние детские воспоминания соскальзывают в Москву начала тридцатых годов, где еще не вырыли метро, не пустили троллейбус и толстые укутанные тетки переводили стрелки на рельсах, завидев номер трамвая, — налево или направо. Были такие стрелочницы и на нашей площади Разгуляй. Извозчики в памяти не остались, а ломовых лошадей помню, они были огромные, некоторые в соломенных шляпах, поля загибались и подвязывались под подбородком, как у Лизы из «Пиковой дамы»; мне объяснили — это для того, чтобы они не видели сбоку автомобилей и не шарахались от испуга. В Охотном ряду я не был, но он еще существовал, так как мама говорила, что «сегодня в Охотном были дешевые языки и я купила». Неужели я все это помню? Да, и притом отчетливо.

До Охотного было полчаса езды на трамвае. А до Земляного вала всего две остановки. Там был любимый кинотеатр «Спартак», а рядом Торгсин. Однажды мы с мамой там были, но ничего не купили, а смотрели какую-то материю, и я запомнил блестящие прилавки. В «Спартак» меня отпускали одного с девяти лет, там иногда днем еще шли немые фильмы, с тапером. Помню — Пат и Паташона я видел три раза подряд, так как после конца прятался под стулья и зайцем смотрел следующий сеанс. Это было ужасно смешно — по ходу дела они мазались мелом и делали вид, что статуи. А уж когда вышли «Веселые ребята», я смотрел их каждый день, пока они шли, очень их любил, любил и потом, разбуди меня ночью — расскажу всю картину кадр за кадром (так же, как «Новые времена» и «Большой вальс»). Но они — чуть позднее.

Тридцать пять лет прожили мы на Разгуляе, в огромной коммуналке, где, по выражению Ильфа — Петрова, «сами собою проросли фикусы». Подобно «Вороньей слободке», нашу квартиру окрестили «Доброй слободкой» по названию переулка — Доброслободского. Я знал, что родители были знакомы с Ильфом, он бывал у нас на вечеринках, и порою мне казалось, что они вывели в романе нашу коммуналку. Это было, конечно, не так, таких квартир было тогда множество, но очень уж было похоже.

Дом — большой двухэтажный особняк, который до революции принадлежал немецкому консулу. Потом его разбили на квартиры с длинными, заковыристыми и темными коридорами, подвалами, закоулками, лестницами. Из черного хода сделали парадный, а из парадного кладовку. Когда мы там поселились в 1928 году, дом принадлежал хозяину-нэпману и квартплату мы платили ему. Я помню толстого дядю, который сидел на верхней веранде и смотрел во двор. В нашей квартире тоже жил нэпман Рубин, в одной из комнат стояли машинки, на них две работницы выделывали чулки, а мы, дети, забегали туда посмотреть, как на пол спускались длинные заготовки.

На кухне стояло восемь столов, восемь помойных ведер, восемь керосинок — по числу семей. В центре была огромная холодная плита, облицованная кафелем, — наследство от кухмистера немецкого консула. Она вызывала у всех хозяек фантазии о шикарных, обильных обедах и горничной, которая несла в столовую супник. (С отменой НЭПа плиту почему-то сломали к чертовой бабушке.) В кухне всегда стоял запах подсолнечного масла, и я, вскормленный в довоенной Москве, люблю его до сих пор. Это вкус моего детства.

Мы очень дружили с пятилетним Вовиком Рубиным, это был мой первый приятель в жизни. Вместе пошли и в школу, в нулевой класс. По вечерам у Рубиных играли в карты и Виня Исаевна, хозяйка, каждому давала стакан чаю и блюдечко вишневого варенья. Там лежала — всегда! — только одна ягодка. Меня это поражало. Однажды из их комнаты послышались душераздирающие крики, мы с мамой бросились туда и увидели, что Виня Исаевна очень метко кидает ножницы в своего десятилетнего сына Леву, который бегает от нее в окровавленной ночной рубашке, а она за ним с криком: «Жирный мопс, чтоб ты сдох!!!» Он разбил дорогую вазу, и если бы мама не скрутила Виню Исаевну, то неизвестно, чем бы эта ваза обернулась. Вернее, ее осколки… Мы потом так играли — бегали вокруг стола друг за другом, кидали что-то не особенно колющее и кричали: «Жирный мопс, чтоб ты сдох!» Увлекательная была игра.

Когда НЭП ликвидировали, исчез наш хозяин и Рубины, зато приехали какие-то люди из деревни. Они заселили полупустующий бревенчатый флигель во дворе, который раньше служил подсобным помещением, а теперь стал сырым и темным жилищем. Сегодня я понимаю, что это был период раскулачивания. Появилось много нищих, которые подходили к окнам кухни, — мы жили на первом этаже. Однажды молодая крестьянка с грудным ребенком на руках, — а дело было зимой, — распахнула рваный тулуп, и мы все увидели, что под ним не было ничегошеньки. Меня быстро увели… Тогда была карточная система, хлеб был серый, а не белый. Мама всегда подавала через форточку, что могла. Много было нищих, много.

Наш двор, где прошло мое детство, — двор тридцатых годов. Бревенчатый флигель с резными наличниками. Большие старые деревья, сараи для дров, качели для детворы. Дворник Комраков, который в подвале топил печи, — отопление было калориферное. Тогда еще по дворам ходили редкие петрушечники, и однажды было представление у нас. Мы любили играть в лапту и в прятки. А в пятнадцатую годовщину Октября всех ребят со двора посадили на грузовик и повезли показывать иллюминацию — я запомнил на многих зданиях сверкающие цифры «15».

Во флигеле тоже были коммуналки, но не столь махровые, как у нас. В одной из них жил старый большевик с женой. Был он небольшого роста, страшно кривоногий (кавалерист, наверно) и всегда ходил в потертой кожанке. Дядя Коля. Утром и вечером он подолгу гулял с собакой и, пока она задирала ногу, поучал нас, детвору, что собака друг человека и животных надо любить. Мы не спорили, тем более что я обожал нашего шпица Мишку. Есть фото, где я снят с ним на руках на фоне флигеля, а рядом дворовые ребята, мои товарищи по лапте. Я знаю, что из них одна девочка в двадцать лет покончила с собой от несчастной любви, другая вышла замуж за дипломата и уехала в Африку. На фронте, к счастью, никого не убили — все мальчики были маленькие и к призыву на войну еще не подросли.

Тогда служила у нас работница, няня Маша, из монахинь. В шестидесятых годах она вдруг объявилась из тьмы веков, приехала из Саранска хлопотать пенсию — уже очень старая, но все еще прямая. Мы ей потом посылали продуктовые посылки. Так вот, она пила у нас чай и рассказывала, как этот самый дядя Коля, чтоб ему пусто было, склонял ее в 1937 году подписать донос на моего отца. Но она — ни в какую. Была глубоко религиозна и против совести не пошла, хотя он и угрожал ей, как бывшей монашенке. Вот вам и «собака — друг человека». Собака-то друг. Кстати, Маша собак не любила и боялась. А вот Бога и людей, в отличие от старого большевика, любила. И тем спасла нашу семью.

Как-то все, в общем, становится известно.

Было мне десять лет, и однажды я чего-то набедокурил во дворе. Спасаясь от погони, прибежал напротив в «Клуб строителей», прямо в парикмахерскую. Там брился какой-то дядька, который от нечего делать стал меня расспрашивать. Выяснил, что я племянник Вани Катаняна, а тот его друг. Дядька оказался директором клуба, велел мне прийти завтра и привел меня в драмкружок. Там я прозанимался несколько лет, до войны.

Руководил нами Сергей Львович Штейн, и ему я обязан любовью к театру. Мы с ним не только что-то разыгрывали, но он вел с нами занятия по азам актерского мастерства — внимание, пластика, дикция. Мы играли на большой клубной сцене, в настоящих костюмах, в париках и гриме. С тех пор, как учую запах грима, так вспоминаю Сергея Львовича. Но в последние годы грим стал пахнуть по-другому, не как в детстве.

Лет в двенадцать — тринадцать я затеял выпускать рукописный театральный журнал: сочинял «пьесы», рисовал эскизы, клеил фотомонтажи. Кроме того создавал на картоне нечто из куска бечевки, почтовых марок, «Пионерской правды» и голубиного помета. Все шло хорошо, пока мама однажды не обнаружила композицию, где какой-то дядька был посажен мною на трапецию, а вместо шляпы на нем красовался ночной горшок. Так, не подозревая кто это, я украсил Георгия Димитрова. А шел 37-й год. Мама дала мне подзатыльник, и журнал полетел в дачный костер вместе с моими опусами.

Но, как известно, рукописи не горят и кое-что уцелело.

Например, под влиянием частых декад национального искусства, я поместил анонс:

«С 20 по 30 января 1936 года в Москве состоится

ДЕКАДА САМАРСКОГО ИСКУССТВА!!!»

В программе, в частности, значилось:

САМАРСКИЙ «ТЕАТР НАСТРОЕНИЙ»

«Душа идет пешком»

Пьеса в 3 д.

Фулдырин, бывший поп, ныне эстрадник — Палкин

Лиза, его дочь 8 лет, беспартийная — Малкина

Стопроцентов, сторож-самоучка — Галкин

Семеновна, инструктор по футболу — Шалкина

Дед Махорка и — Салкин

Мишка — близнецы — Залкин

Атаман, скрывается в яслях — Жалкин

Прибрежная вдова с сыном — Малкина 2-я

Пожилая утопленница — Малкина 3-я

Воины, мертвецы, родственники, пассажиры — артисты театра

Постановка Зудеева

Расстановка Гордеева

Перестановка Агеева

Музыкальные паузы Дудеева

Эскизы антрактов Лудеева

Общий свет Мух

Синий свет Мопс

Красный свет Гопс

Соло на шарманке — трио Семеновых

Вешалка под управлением Жницына

Буфет — Староводкин

Контролер — Рубахин-Мех

Автор пьесы Карл Пупермейер

Дирекция за украденные пальто не отвечает!

Неужели это все я написал? А может, заимствовал, переписал откуда-нибудь? Сейчас мне уж не выяснить… Но ребята в школе хихикали, я им давал читать на уроках. А еще одна пьеса, что уцелела в огне, была такой жеребятиной, что ясно — списать ее было неоткуда и она появилась наверняка из головы.

Школьные годы шли под страхом фашизма и надвигающейся войны. И стихи читали про фашистов, и сочинения писали про шпионов, и фильмы смотрели про будущую войну, которая оказалась непохожей на настоящую. В учебниках постоянно замазывали чернилами портреты полководцев, которые обернулись «врагами народа».

Действительно, время было тревожное. У нас была учительница в шестом классе (Нина Юльевна Астахова) — очень активная, делегатка чего-то, — которая постоянно держала нас в страхе. На перемене звучат горны, бьют барабаны, всех нас ведут в зал, мы поднимаем руки в салюте и сердца наши замирают… Что случилось? «Пионеры! Вы все знаете, какая сейчас обстановка. Мы окружены врагами! На озере Хасан японцы рвутся к Москве. Фашисты арестовали Тельмана. Враги народа и диверсанты хотят нас уничтожить изнутри. Всюду шпионы!»

Мы дрожим, ожидая худшего. И что же?

«И в такой важный момент Володя Гопаков курит в уборной! Володя, выйди перед строем!»

Слава Богу! А мы уж думали… Кстати, с Гопаковым мы потом встречались в зрелые годы, и он никогда не курил. Видно, тогда черт попутал.

У меня был закадычный друг с 4-го по 9-й класс, Миша Любушин. Мы с ним всегда готовили вместе уроки, играли в закоулках Доброй слободки, ходили на каток и в кино. Он был сыном знаменитого профессора Любушина, который держал психиатрическую клинику. После революции клинику отобрали, самого профессора выслали в Кзыл-Орду, но семья осталась в Москве. Больница, построенная Любушиным, продолжала функционировать. Квартира при больнице была оставлена семье, и мы играли в саду среди психов и алкашей. Пациенты иногда совали нам деньги и просили купить вина, но мы были ученые и знали, что этого нельзя делать.

В девятом классе при школе открыли курсы западных танцев, и мы, робея, обнимали одноклассниц, разучивая вальс-бостон или фокстрот, это было модно. У Миши плохо было со слухом, и танцы шли со скрипом, тогда он дома заводил патефон, ставил «Сашу» Изабеллы Юрьевой или «Утомленное солнце», и мы репетировали, натыкаясь на мебель.

Окончив 9-й класс в июне 1941-го, он уехал к отцу в Среднюю Азию и больше я его не видел. Его убили на войне. У меня осталась пожухлая фотография, где мы сняты вдвоем, я подолгу на нее смотрю, вглядываясь в детство. И храню несколько его писем с фронта.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.