Бои у Дубно

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бои у Дубно

1

Я меньше всего хотел бы интриговать читателя «таинственной» противоречивостью приказов, вызывать подозрение, что ночной отход совершался по чьей-то злонамеренной воле или тут замешана вражеская разведка, или происходило нечто от лукавого. Ничуть не бывало.

Командование Юго-Западного фронта решило сходящимися ударами механизированных корпусов с юга и севера разбить стенки коридора, образовавшегося между двумя общевойсковыми армиями, и уничтожить вражеские дивизии, катившиеся на восток.

Что возразить против такой идеи? Во имя ее 8-й механизированный корпус 26 июня перешел в атаку, и коридор у Берестечко стал уже.

Этот успех нашего корпуса объясняется не какими-то выдающимися достоинствами его командования. Генерал Карпезо, я и поныне убежден, превосходный военачальник. Однако его войска, сцепившись намертво с гитлеровскими частями, уже несколько дней вели непрестанные бои. Как из таких тесных кровавых «объятий» рвануться в наступление?

Положение многих стрелковых дивизий осложнялось тем, что им приходилось вступать в действие с ходу — вместо контрудара получался встречный бой. А это давало преимущество немцам, механизированный кулак которых, непроницаемо прикрытый с воздуха, уже набрал большую силу инерции.

Иное дело у нашего корпуса. Хоть и тяжело дался ему четырехсоткилометровый марш, дивизии не были связаны боем. Мы могли развернуться, отвести руки и вложить в удар всю сохранившуюся силу. И еще в одном нам повезло. У Лешнева и Козина гитлеровцы в тот день не наступали. Прикрывшись заслонами, они двигались мимо, спешили к Дубно. Мы атаковали сравнительно небольшие силы противника. Танковый полк, контратаковавший Волкова у Лешнева, был неожиданно для самого себя с марша брошен в бой.

Почему же корпусу после успешного дневного наступления приказали отойти? По причине самой неожиданной и до удивления простой. Командование фронта вовсе не знало об этом успехе. В обстановке общих неудач, растерянности и суматохи рвались нити управления войсками. Наши донесения в штаб фронта, как видно, не поступали, и там невольно подумали, что нас, наверное, тоже расколошматили в пух и прах. Отсюда и возникло решение о том, чтобы мы хотя бы поддержали своими огневыми средствами части 37-го стрелкового корпуса.

Характерно, что в ночном приказе не указывался даже рубеж, с которого мы должны были отходить.

А между прочим, Гальдер к исходу 26 июня записал: «На стороне противника, действующего против армий «Юг», отмечается твердое и энергичное руководство. Противник все время подтягивает с юга свежие силы против нашего танкового клина».

Но на следующий день Гальдер отметил в своем дневнике: «Русские соединения, атаковавшие южный фланг группы Клейста, видимо, понесли тяжелые потери». Только этим мог он объяснить наш отход от Берестечко, не подозревая, что нами выполнялся приказ командования фронта.

Ну а как появился новый приказ, предписывавший 8 мк немедленно наступать на Дубно? Надо полагать, что до штаба фронта, хоть и с опозданием, но все же дошли смутные сведения о том, что корпус наш не потерял боеспособности, не разбит и, более того, сам может наступать.

Тем временем Верховное Командование требовало от фронта активных действий, особенно в районе Дубно — города, которому гитлеровские захватчики уготовили роль перевалочной базы на пути к Киеву. Вот нас и двинули туда…

Сейчас не так-то уж сложно разобраться во всем, рассортировать причины, отделить удачи от промахов, правильные решения от ошибочных. Но что мы с Дмитрием Ивановичем могли сказать командирам тогда, на новом КП в лесу неподалеку от Сигно? Где было найти оправдание отходу после успешного наступления, как объяснить новый приказ, требовавший скоропалительной перегруппировки корпуса, но вовсе не учитывавший реальной обстановки, сложившейся в районе Брод к утру 27 июня?

А что ответить бойцам в ротах, раненым в мед санбатах?..

К концу первого дня войны мы с Рябышевым решили: каждый приказ можно понять, если вдуматься, порассуждать. Поняв же, нетрудно растолковать подчиненным. Но вот пришли приказы, которые не поддаются объяснению. Как тут быть?

Выполнять. Выполнять, не рассуждая. На войне могут быть такие приказы.

А что в таком случае делать политработникам?

Помогать умнее, ловчее осуществлять приказ. На вопрос «почему?» (его обязательно зададут) честно отвечать: «Не знаю».

В боевых действиях вовсе не исключено подобное положение. И плох тот политработник, который начнет мудрствовать, вилять, придумывать всякие обоснования. Политработа сложнее априорных решений, пусть самых правильных и разумных. Нет греха в том, чтобы сказать «не знаю», «мне не известно», «не пришел еще час объяснять». Грех в другом — в неправде.

К девяти часам утра 27 июня корпус представлял собой три почти изолированные группы. По-прежнему держали занятые рубежи дивизии Герасимова и Васильева. Между ними — пятнадцатикилометровый разрыв, в центре которого Волков седлает дорогу Лешнев-Броды.

Гитлеровцы ночью обнаружили отход дивизии Мишанина. По ее следам осторожно, неторопливо — уж не ловушку ли готовят русские? — шли части 57-й пехотной и 16-й танковой дивизий противника. Полкам Мишанина нелегко дались и наступление, и ночной отход, и бомбежка. Роты разбрелись по лесу и лишь с рассветом собрались южнее Брод. Это и была третья группа нашего корпуса.

Дмитрий Иванович разложил на пеньке карту и склонился над ней, зажав в зубах карандаш. За спиной у нас или, как говорил Рябышев, «над душой» стоял Цинченко. В руках планшет, на планшете листок бумаги. Цинченко-то и заметил кавалькаду легковых машин, не спеша, ощупью едущих по лесной дороге.

— Товарищ генерал!

Рябышев обернулся, поднял с земли фуражку, одернул комбинезон и несколько торжественным шагом двинулся навстречу головной машине. Из нее выходил невысокий черноусый военный. Рябышев вытянулся:

— Товарищ член Военного совета фронта… Хлопали дверцы автомашин. Перед нами появлялись все новые и новые лица — полковники, подполковники. Некоторых я узнавал — прокурор, председатель Военного трибунала… Из кузова полуторки, замыкавшей колонну, выскакивали бойцы.

Тот, к кому обращался комкор, не стал слушать рапорт, не поднес ладонь к виску. Он шел, подминая начищенными сапогами кустарник, прямо на Рябышева. Когда приблизился, посмотрел снизу вверх в морщинистое скуластое лицо командира корпуса и сдавленным от ярости голосом спросил:

— За сколько продался, Иуда?

Рябышев стоял в струнку перед членом Военного совета, опешивший, не находивший что сказать, да и все мы растерянно смотрели на невысокого ладно скроенного корпусного комиссара.

Дмитрий Иванович заговорил первым:

— Вы бы выслушали, товарищ корпусной…

— Тебя, изменника, полевой суд слушать будет. Здесь, под сосной, выслушаем и у сосны расстреляем…

Я знал корпусного комиссара несколько лет. В 38 году он из командира полка стал членом Военного совета Ленинградского округа. Тогда и состоялось наше знакомство. Однажды член Военного совета вызвал меня спешно с учений, часа в два ночи. Я вошел в просторный строгий кабинет. Комиссар сидел за большим, заваленным бумагами столом. Люстра не была зажжена. Горела лишь канцелярская настольная лампа под зеленым абажуром. Свет ее падал на стол и бледное лицо с черными усами, с нервно подергивающимся веком правого глаза.

Справа на круглом, покрытом красным сукном столике несколько телефонных аппаратов, слева — раскрашенный под дуб массивный сейф. Между окон книжный шкаф. И все. Было что-то аскетическое в неприхотливом убранстве кабинета.

Член Военного совета протянул мне через стол правую руку, а левой сдвинул папку, прикрыл лежавшие перед ним бумаги.

Я не запомнил детально нашего разговора. Речь шла о партийно-политической работе в корпусе. Вчерашний командир полка не очень хорошо представлял все ее детали. Спрашивая, он старался, вероятно, что-то уяснить себе. И это мне нравилось. Ну что ж, думал я, он вовсе не обязан признаваться мне в своих слабостях.

Мы говорили долго, часа полтора. Невольное уважение вызывал человек, который работал ночи напролет, стремясь освоиться с нелегкой новой должностью.

Но мне все время казалось: как ни важен разговор, не ради него я сегодня вызван. И вот, наконец, без всякого перехода член Военного совета неожиданно спросил:

— Командир корпуса не кажется вам подозрительным? Я оторопел. Ждал любого вопроса, но не этого. Комиссар пристально, настороженно, в упор смотрел на меня. Голова наклонена к правому плечу. Вздрагивает веко.

— Вы молчите… Вам известно, что он бывший прапорщик?

— Известно.

— А что его жена — дочь кулака?

— Известно.

— А что он дружил с человеком, который сидел вот в этом кресле (член Военного совета постучал но подлокотникам) и ныне разоблачен как враг народа?

— Но ведь надо иметь в виду и другое — комкор с восемнадцатого года в партии. Я головой ручаюсь, что он честный и преданный партии человек…

— Во-первых, партийный стаж — не гарантия. Мы знаем всякие случаи. Во-вторых, я вовсе не считаю, что ваш командир корпуса — враг народа. А в-третьих, не следует так уж безоговорочно ручаться, да еще головой, за человека с не очень-то чистой анкетой. Тем более, что службу мы несем в приграничном округе. Это ко многому обязывает…

Я солгу, если напишу, будто тогдашний разговор с членом Военного совета восстановил меня против него. Остался только не совсем приятный осадок, не больше. В доводах его я видел определенный резон, хотя и не усомнился в честности тогдашнего моего комкора, который, к слову сказать, в годы Отечественной войны стал одним из видных наших военачальников.

Со временем неприятный осадок исчез. Этому немало способствовало то, что в Финляндии у меня на глазах корпусной комиссар в щегольски начищенных сапогах и белом полушубке, перечеркнутом крест-накрест ремнями, шел в цепи атакующих подразделений. Личная смелость на меня всегда действует неотразимо.

Я бы и не вспомнил о том ночном разговоре в штабе Ленинградского военного округа, если бы не это яростно процеженное сквозь зубы: «За сколько продался, Иуда?».

Дмитрий Иванович не был прапорщиком, и жена его не кулацкого происхождения. Много ли у нас в стране людей, как и он, получивших три ордена Красного Знамени за гражданскую войну? Но корпусной комиссар обвинял его в измене. Как же иначе? Мы терпим неудачу за неудачей. Корпусу приказано в 9:00 наступать, а дивизии и к 10:00 не вышли еще на исходный рубеж. Потому-то член Военного совета и предпринял это турне с полным составом полевого суда и взводом красноармейцев.

Я не выдержал и выступил вперед:

— Можете обвинять нас в чем угодно. Однако потрудитесь прежде выслушать.

— А, это ты, штатный адвокат при изменнике… Теперь поток ругательств обрушился на меня. Все знали, что член Военного совета не выносит, когда его перебивают. Но мне нечего было терять. Я воспользовался его же оружием. То не был сознательный прием. Гнев подсказал.

— Еще неизвестно, какими соображениями руководствуются те, кто приказом заставляет отдавать врагу с боем взятую территорию.

Корпусной комиссар остановился. Для того, чтобы смотреть мне в лицо, ему не надо поднимать голову. Мы одного роста. Перед моими глазами аккуратная черная полоска усов, нервно подергивается правое веко. В голосе члена Военного совета едва уловимая растерянность:

— Кто вам приказал отдавать территорию? Что вы мелете? Генерал Рябышев, докладывайте.

Дмитрий Иванович докладывает. Член Военного совета вышагивает перед нами, заложив руки за спину.

Корпусной комиссар понимает, что вышло не совсем ладно. Но не сдается. Он смотрит на часы и приказывает Дмитрию Ивановичу:

— Через двадцать минут доложите мне о своем решении.

Он быстро отходит к машине, а мы втроем — Рябышев, Цинченко и я — садимся у пня, на котором так и лежит придавленная двумя камнями карта. У Дмитрия Ивановича дрожат руки и влажно блестят глаза.

Корпусной комиссар не дал времени ни на разведку, ни на перегруппировку дивизий. Чем же наступать?

Рябышев встает и направляется к вышагивающему в одиночестве корпусному комиссару.

— Корпус сможет закончить перегруппировку только к завтрашнему утру.

Член Военного совета от негодования говорит чуть не шепотом:

— Через двадцать минут решение — и вперед.

— Чем же «вперед»?

— Приказываю немедленно начать наступление. Не начнете, отстраню от должности, отдам под суд.

Корпусной комиссар диктует приказ, Цинченко записывает.

— Давайте сюда.

Цинченко подставляет планшет. Корпусной комиссар выхватывает авторучку и расписывается так, что летят чернильные брызги.

Приходится принимать самоубийственное решение — по частям вводить корпус в бой.

Снова мы окружены плотным кольцом командиров. Член Военного совета, поглядывая на часы, выслушивает Рябышева.

Создается подвижная группа в составе дивизии Васильева, полка Волкова и мотоциклетного полка. Основные силы закончат перегруппировку и завтра вступят в бой.

— Давно бы так, — член Военного совета исподлобья смотрит на Дмитрия Ивановича. — Когда хотят принести пользу Родине, находят способ…

Рябышев молчит. Руки по швам. Глаза устремлены куда-то поверх головы корпусного комиссара.

Член Военного совета прикладывает узкую белую руку к фуражке.

— Выполняйте. А командовать подвижной группой будет Попель.

Корпусной комиссар поворачивается ко мне:

— Займете к вечеру Дубно, получите награду. Не займете — исключим из партии и расстреляем…

В груди у меня клокочет: эх, и мастер же вы, товарищ корпусной комиссар, в душу плевать! Хотите, чтобы я только ради награды наступал и из страха перед расстрелом бил фашистов. Коротко отвечаю: «Есть» — и поворачиваюсь так, как требует Строевой устав.

Обида, боль — все отступило на задний план. Мне вести подвижную группу. Мало сил, мало сведений о противнике, мало времени на подготовку… Правда, член Военного совета уверяет, что на Дубно с севера и востока наступают другие мехкорпуса…

Подходят танки Волкова. Сутки не покидавшие машины командиры спускаются на землю. Цыганистый Жердев скалит зубы:

— Ежели вперед, могем без харча и отдыха… Что за чертовщина! Из КВ вылезают какие-то люди в гражданском. Один с лауреатским значком, в фетровой шляпе, два других в перевернутых задом наперед кепках. Да это же кинооператоры! Совсем забыл о них. Ковальчук доволен:

— Бой за Лешнев, контратака и все такое прочее на пленочке!

Его модный, с короткими широкими лацканами, некогда светлый пиджак надет на голое тело.

— Что так? — спрашиваю.

— Обстоятельства потребовали, пришлось сорочку и майку на бинты пустить… Прошу разрешить и дальше следовать с товарищем Волковым.

— Да вы отлично обходитесь и без моего разрешения.

— Что попишешь, обстоятельства потребовали…

— Петр Ильич, — обращаюсь я к Волкову, — киностудию возьмем с собой?

— Берем…

Оксен залезает в мой танк на место башнера. Головкин включает мотор.

— Завтра поутру, чего бы то ни стоило, подойду к вам! — кричит на ухо Рябышев. — Ни пуха тебе, ни пера, милый мой!

Могли ли мы думать, что увидимся лишь через месяц, и какой месяц!..

Командный пункт Васильева на старом месте, там, где роща углом спускается к реке.

Васильеву ничего не известно о треволнениях минувшей ночи, о смене приказов, о визите члена Военного совета.

Узнав, что к вечеру надо быть в Дубно, он оторопел, заморгал, снял фуражку, стал приглаживать и без того гладко лежащие волосы.

— Вы не один, — попытался я успокоить комдива. — На подходе полк Волкова и мотоциклетный полк. Васильев прищурился:

— Лихо.

Потом улыбнулся:

— Вся штука в том, что фашисты не рассчитывают на наше наступление. Это я еще вчера понял. Сопротивляются не ахти как. Рассуждают на такой примерно манер: русским не до серьезного наступления, и обидно на фланги бросать много войск. Ну, пусть, на худой конец, продвинутся где-нибудь с боку на пятьдесят километров. Мы, дескать, тем временем на тридцать километров вперед уйдем. Противник слабее меня, глупее меня, менее маневрен — вот на чем построена тактика Гитлера. В отличие, к слову сказать, от наполеоновской. Если такой тактикой умно воспользоваться…

Мы прикидываем по карте так, этак. От того, как лягут сейчас красные стрелы, во многом зависит исход боя. Это — не штабная «игра», не учения судьба корпуса. Наконец решаем: мотоциклетному полку, Волкову, а во втором эшелоне полку Смирнова наступать вдоль шоссейной и железной дорог; полку Болховитина обогнуть рощи юго-западнее и западнее Дубно.

— Кроме того, пусть Болховитин выделит батальон, а Волков — роту тяжелых танков. Они пойдут вот так, — Васильев провел на карте две красные стрелы, которые сомкнулись остриями восточнее Дубно, на берегу Иквы, — Мы ведь тоже насчет Канн обучены… От Болховитина многое зависит. Вчера он мне понравился…

Через полчаса Васильев ставил задачу Николаю Дмитриевичу Болховитину. Это уж не молодой командир. Ему за сорок. Маленькие умные глазки-сверла насторожены. Не стесняется трижды переспросить, прежде чем произнести свое обычное: так, так, так… Васильев с удивительным терпением отвечает на все его вопросы.

— Артиллерии мне две батареи и больше ни-ни?

— Нет больше.

— Тягачи на ходу, не откажут?

— Не должны вроде.

— Отстанут, подбирать некому, прорвусь — на рысях пойду…

— На то и надежда.

— Так, так, так…

На одном танке с Болховитиным прибыл его заместитель по политчасти старший политрук Гуров, хваткий, смекалистый, живой. Это — политработник-заводила, человек, который все может: выступить с докладом и начертить диаграмму, продекламировать стихи и спеть песню. Нужно сыграть на гитаре — пожалуйста. На баяне? Тоже сумеет.

Он стоит с Немцовым и одним ухом прислушивается к тому, о чем идет речь у Болховитина с Васильевым. Участвует одновременно в двух разговорах.

— Простите, товарищ полковой комиссар, разрешите обратиться, товарищ полковник. Нам бы еще снарядиков сорокапятимиллиметровых. Так ведь, Николай Дмитриевич?

Болховитин сразу же подхватывает:

— Справедливо старший политрук подметил.

Немцев не выдерживает такого разговора на два фронта.

— Послушай, Гуров, ты же заместитель командира полка, а не Фигаро.

— В этом-то все и дело Будь я Фигаро, на кой ляд мне пушки и снаряды, я бы медным тазиком довольствовался.

К 14 часам все утрясено, уточнено, согласовано. Рваные тучи уплыли на запад. Над полем голубеет чистое небо. Ежеминутно задираем головы. Нет, фашистских самолетов не видно. Лишь изредка где-то на горизонте проплывают черные крестики.

Танки — мой и Васильева — стоят рядом в недавно густых, а теперь смятых, изломанных кустах. Я махнул рукой, и адъютант Васильева картинным жестом поднял ракетницу. Дымные хвосты плавно изгибаются в небе и, медленно растворяясь, клонятся к земле.

Наш удар по шоссе для гитлеровцев — сюрприз. Им и в голову не приходило, что мы посмеем лезть на коммуникацию, по которой день и ночь гудят немецкие колонны. Бой шел где-то справа, а сюда лишь изредка залетали случайные снаряды.

Оборонявшие деревню Граиовка батальон нехоты и рота танков противника были застигнуты врасплох. К орудиям, к танкам, в окопы солдаты бросались в одних трусах — загорали.

С вражеским заслоном Волков разделался так быстро, что основным силам не пришлось даже притормаживать.

Во всю ширину шоссе шли наши мотоциклисты. Правее них, по-над железной дорогой двигались танки с пушками, обращенными влево. Когда я с пригорка увидел эту разлившуюся лавину, то испытал ту особую радость, какую дает сознание собственной силы. А ведь это не все. Где-то западнее, скрытые редкими перелесками, наступают танки Болховитина.

Здесь же, на шоссе, настигли мы тылы 11-й танковой дивизии гитлеровцев. Они спокойно совершали марш, строго соблюдая положенные интервалы. Через 2–3 километра — регулировщик, а рядом — мотоцикл, на котором он приехал. Все размеренно, основательно, чинно. В высоких трехтонных машинах под брезентовыми тентами — металлические бочки, картонные ящики с яркими этикетками, бумажные мешки. Солдаты либо спят, либо читают газеты, либо негромко наигрывают на губных гармошках.

Когда наши мотоциклисты стали нагонять автоколонны, гитлеровцы и не подумали, что это противник. По брезенту, по бочкам, по скатам, по моторам ударили с мотоциклов пулеметы. Все, что уцелело после этого, разлетелось и загорелось от снарядов, легло под гусеницы.

Трупы в зеленых кителях с засученными рукавами валялись среди муки, макарон и сахара, газет и цветастых журналов, раздавленных картонных ящиков и бумажных пакетов, в сизых лужах горючего, растекавшегося по асфальту.

С окраины Вербы через железнодорожное полотно бьют пушки противотанкового дивизиона.

— Не ввязываться в бой, — командует Васильев, — принять левее. Волков вперед. Темпы, темпы!

Темпы — для нас главное. Васильев готов оставить в тылу вражеский дивизион, только бы не терять скорость. Вспоминаю его ночное: «Жать, жать!».

За Вербой шоссе и железная дорога сближаются. Поток танков и мотоциклов становится уже и напористее. Он настигает все новые автоколонны.

Вот и врагу довелось узнать, что такое паника. Не одним шоферам, кладовщикам, каптенармусам, но и офицерам, которые разъезжают в роскошных «опелях» и «мер-седесах».

Танк ударяет в лакированный зад «опель-адмирала», и помятый автомобиль врезается носом в телеграфный столб. Коровкин удовлетворенно матерится. Оксен просит затормозить.

На заднем сидении автомашины два туго набитых, перетянутых мятыми ремнями желтых портфеля. Оксен берет с собой — пригодятся! — и обратно в танк.

Легковые машины — признак штаба. Быть бою. Штабные наверняка вызовут находящиеся поблизости части. У 11-й танковой дивизии хватает и танков, и пехоты, и артиллерии. Все дело в том, дадим ли мы им подойти и развернуться.

— Темпы, не сбавлять темпы! — раздается в наушниках голос Васильева.

Но почему я давно не слышу Волкова?

Шевченко тщетно вызывает командира полка. Кто-то из танкистов отвечает. Под Вербой «тридцатьчетверка» Волкова была подбита. Он, раненный в руку, пересел в другой танк, без рации. Достается Петру Ильичу…

Бой развернулся на широком, переливающем золотом ржаном поле километрах в десяти юго-западнее Дубно. Видимость отличная. После утренней грозы, после солнечного дня, после закупоренного танка воздух особенно прозрачен, краски ярки.

С высотки севернее Потлуже, не выходя из танков, мы с Васильевым наблюдали за боем. Какую службу сослужили в этот час верткие, подвижные, как ртуть, мотоциклы! Они колесили из конца в конец но высокой ржи, выскакивали то тут, то там, давали очередь-другую и исчезали.

Противнику было не по себе, он нервничал. Его танки бросались с фланга на фланг.

Оксен на минуту поманил меня.

— Любопытная книжица. Попалась в портфеле. Не силен в немецком, но кое-что разобрал. Характеристики всех наших командиров, начиная от командира полка, и всех приграничных частей. Про Дмитрия Ивановича указали, что он в тридцать девятом году разгромил кавалерийскую группу Андерса. Васильева называют выдающимся русским полковником. Есть и о том, кто насчет выпить, а кто насчет женщин. Поразительная осведомленность.

Я передал эти слова вместе с книгой в сером переплете «выдающемуся полковнику». Он полистал ее и вернул Оксену.

— Вынюхивать умеют… Но сегодня мы им все равно дадим прикурить. Характеристика обязывает…

Чего немцы совершенно не ожидали — это появления в своем тылу полка Болховитина. О, как заюлили по полю жуки-танки, как забегали муравьи-пехотинцы! А тем временем в атаку перешел и волковский полк. С флангов ударили мотоциклисты.

И тут, скрытый до той минуты высокой рожью, поднялся в воздух легкий немецкий самолет — «костыль». Это, как мы узнали ночью от пленных, бросил свои войска генерал Мильче, командир 11-й танковой дивизии.

Нас не особенно тревожил взлетевший «костыль». Мы, не отрывая от глаз биноклей, следили за головным танком, ворвавшимся с запада в расположение немцев. Танк был подожжен, но продолжал разить врагов. Из тоненького ствола пушки короткими вспышками вылетало пламя. Экипаж не хотел сдаваться, он дрался до того мгновения, пока черно-оранжевый столб не поднялся на месте, где стоял танк. А часом позже нам стало известно, что именно в этом танке находился командир полка Николай Дмитриевич Болховитин…

К ночи с окруженной группировкой противника было покончено. Пехота прочесывала поле, извлекая из ржи то начальника штаба 11-й танковой дивизии, то начальника разведки, то еще кого-нибудь.

Когда мы входили в Дубно, было совсем темно. Тучи заволокли молодую луну. Ни звездочки на небе, ни огонька в окнах, ни живой души на тротуарах. По ночным улицам, по безжизненным домам молотили снаряды, мины. С северо-востока, где, судя по карте, находилось кладбище, доносился неутихающий треск пулеметов.

Отряды, высланные вперед Болховитиным и Волковым, вели бой с зажатым в тиски противником. Мы поспешили на помощь товарищам.

…А в Берлине генерал Гальдер записывал у себя в дневнике: «На правом фланге первой танковой группы 8-й русский танковый корпус глубоко вклинился в наше расположение и вышел в тыл 11-й танковой дивизии…».

Полковник Васильев, сунув руки в карманы плаща, стоял в воротах. Ворота уцелели, а дом нет. Тяжелый снаряд угодил в переднюю стену — пролом соединил два окна. Сверху и снизу косыми брызгами царапины от осколков. Васильев следил за кошкой, которая, мягко ступая, шла по обнажившимся кирпичам. Она привыкла сидеть на подоконнике и теперь исследовала площадку, неожиданно появившуюся на том месте, где некогда была стена.

— Надо бы послать людей по подвалам разыскивать местных жителей, а то такое начнется… — сказал Васильев, показав глазами в сторону улицы.

На мостовой, на сиденьях и крыльях дымящихся машин, в тележках разбитых мотоциклов — трупы. Даже на деревьях куски тел, окровавленные серо-зеленые лоскутья.

Порой в этом чудовищном месиве раздается стон, звучат едва различимые нерусские слова. Наши санитары в шинелях, пропитанных кровью, извлекают раненых.

Ночью мы предлагали немцам сдаться. Те отказались, хотя и знали, что окружены. Дрались яростно, до последнего, не в силах понять, что же произошло, как они, солдаты фюрера, самим провидением предназначенные на роль триумфаторов, зажаты на узких улочках какого-то городка.

Тогда пушки ударили шрапнелью и пошли танки.

Сейчас на эти танки страшно смотреть. Трудно поверить, что настоящая их окраска — защитная, а не красно-бурая, которую не может смыть мелко моросящий дождик…

Бой еще не кончился. Из крепости доносится стрельба. Да и здесь, на кладбище, из-за склепов и замысловатых надгробных памятников бьют танковые пулеметы.

— Ни одного не выпущу! — цедит сквозь зубы Сытник. Со вчерашнего вечера он командует полком Болховитина. Всегда-то худой, Сытник теперь совсем высох. Глубоко ввалились блестящие хитроватые глаза. Мослами торчат скулы. Под острым подбородком, натягивая кожу на жилистой шее, ходит кадык.

— Я же им говорил: сдавайтесь, мать вашу… Лейтенант Родинов охрип, всю ночь орал в рупор по-немецки. Не послушались, пусть пеняют на себя. Им тут дид Мазай даст перцу…

Разговаривая с Сытником, я незаметно для самого себя перехожу на украинский язык.

— Якый дид?

— Це Моташ.

Ничего не понимаю. Сытник лукаво щурится, не спеша выговаривает по слогам:

— Мо-таш Хом-зат-ха-но-вич, капитан Мазаев.

— Капитан Мазаев в госпитале…

— Да ну? Це ж быть того не может. А що це за тыква? Сытник биноклем ткнул в сторону одного из танков, над башней которого торчала забинтованная голова.

Это был капитан Мазаев. Двое суток назад его, раненного в ногу, обожженного, экипаж вынес из горящего танка. Вчера утром замполит батальона заехал проститься с капитаном.

— Одна просьба на прощанье, — жалостливо вымолвил Мазаев. — Дайте, братцы, посидеть в танке. Когда-то теперь придется…

Кто откажет в такой просьбе командиру? Танкисты помогли раненому комбату влезть в машину. И тут, по словам Сытника, дид Мазай проявил «азиатское коварство».

— Я — командир батальона, слушать мою команду… На исходном рубеже Мазаев предусмотрительно не выглядывал из своего Т-35. Распоряжался через замполита. Только когда Болховитин дал батальону самостоятельную задачу — прорваться на северо-восточную окраину Дубно, Мазаев счел, что можно «выйти из подполья».

Я подошел к Т-35. Командир батальона приложил руку к забинтованной голове. В свободном от бинтов четырехугольнике рот, нос, щелки глаз.

— Своевольничаете, Мазаев?

— Никак нет, воюю. Прошу разрешить остаться в строю.

— До каких же пор остаться?

— До конца войны.

— Разделаетесь на берегу с противником, отправляйтесь в медсанбат. Войны на ваш век хватит…

Сытнику приказываю представить капитана Мазаева к награде.

— Мазаев что ж? Мазаев меня не удивляет, — рассуждал Васильев, когда мы возвращались в центр города. — Я считаю, что героизм для наших людей дело естественное, норма. А трусость или что-нибудь в этом роде — отклонение от нормы. Но фашисты… Почему фашисты так сопротивлялись? Стойко ведь держались?

— Очень стойко.

— Позавчера разведчики принесли какое-то воззвание их командования к солдатам. Каждому обещана земля, поместье. Русские будут вроде крепостных. Неужели верят? Ведь перед нами металлисты, учителя, печатники, доценты. Небось, Тельмана слушали… В чем тут дело — никак не могу до конца в толк взять. Может, страх перед пленом: думают, что большевики будут иголки под ногти загонять. Или уж настолько уверовали в свое расовое величие? А дисциплина какая! В плену солдат при ефрейторе без разрешения не закурит… Худо будет, если с первых дней не оценим германскую армию.

— Пожалуй, один из «секретов» стойкости сейчас откроем, — перебил я Васильева.

Мы шли вдоль колонны легковых машин, брошенных гитлеровцами. Некоторые подбиты, у иных спущены скаты, но большинство, кажется, на ходу. Открываю багажник. В нем чемодан. Наш, советский чемодан. Щелкаю замком. В чемодане проложенный тряпками сервиз. Блюдце к блюдцу, чашка к чашке. Сервиз нашего, советского производства. А то, что приняли за тряпки, — новенькое женское белье.

— Чертовщина какая-то. Невероятно, — Васильев разводит руками. — Да и откуда вы знали? Подошли — и нате, пожалуйста, фокус-покус.

— Без всяких фокусов. Я уже утром в два или три багажника заглянул.

— Не представлял себе, что современная армия может хапать сервизы и дамские сорочки! Ну, там махновцы или Маруся… Читал когда-то. Но регулярные части…

— Мне тоже еще не все ясно. Но начинаю представлять себе, что значит годами внушать людям мысль: вам все дозволено, вы — высшая раса. А потом дать возможность на практике применить эту идею… Мы старались вытравить из людей звериное, что веками развивало в них эксплуататорское общество, а фашизм культивировал в человеке зверя, играл на низменных инстинктах.

Васильев был так поражен чемоданом, что не мог отойти от колонны. В глаза лезли предметы и вещи, которые никак не примешь за военное снаряжение. В легковых машинах немецких полковников, майоров и капитанов лежали детские ботинки, кружева, платья, туфли, настольные часы, письменные приборы, статуэтки. В штабных портфелях — обручальные кольца, броши, серьги.

В небольшом с закругленными углами чемоданчике, обтянутом блестящей черной клеенкой, — целая парфюмерная коллекция: баночки, склянки, флаконы, тюбики. Этикетки французские, немецкие, русские. А в кармане из розового шелка на обратной стороне крышки — собрание порнографических фотоснимков.

Вообще порнографии, самой мерзкой, самой грязной, — пропасть. Альбомы, наборы открыток, раскладывающиеся книжечки, штуковины наподобие наших детских калейдоскопов.

Множество журналов, газет, брошюр. Богато иллюстрированных и наспех отпечатанных в полевых типографиях. Потом мы привыкли — вокруг разгромленной немецкой колонны непременно пестрит пропущенная через ротации бумага.

А вот книжек нет. Ни классиков, ни известных современных писателей.

Я облазил десятки машин и танков. Нагляделся на всевозможные полиграфические изделия, от листовок с патетическими обращениями к солдатам до массивных фотоальбомов. Но нигде не обнаружил даже следа того, что принято считать литературой.

Мы постигали противника, мы разгадывали механизм, который приводил в действие вражеских солдат, заставлял их водить танки, нажимать на гашетки, делать перебежки, рыть окопы, неистово наступать и яростно обороняться.

У меня мелькнула мысль — а не покажется ли кому-нибудь из наших бойцов заманчивым этот нехитрый способ обогащения на войне? Присмотрелся — нет. Никому и в голову не приходит сунуть в вещевой мешок лакированные штиблеты или в карман — позолоченный браслет.

У одного только заметил подозрительно набитый «сидор». Странный предмет торчал из мешка трубой наружу. Я окликнул бойца.

— Красноармеец Барышев по вашему приказанию… Круглые голубые глаза спокойно уставились на меня. Пухлая физиономия, короткий с редкими веснушками нос. Что-то от озорного паренька. «Неужели ты, миляга, поддался грязному соблазну?».

— Что у вас в вещевом мешке, товарищ Барышев? Красноармеец едва заметно улыбнулся.

— Самовар.

— Личные трофеи?

Барышев держался с достоинством, не испытывая ни малейшего беспокойства.

— Не личные и не трофеи. Обыкновенный одноведерный русский самовар. Клеймо тульское. Взял в фашистском танке и передам в медсанбат. Для раненого человека чай из самовара — не последнее дело.

От этой спокойной, обстоятельной речи мне стало немного не по себе. Чуть не заподозрил парня.

— Разрешите быть свободным? — спросил Барышев.

— Да. А если в медсанбате не захотят брать, скажите я приказал. Ясно?

Опять та же едва приметная улыбка.

— Ясно.

К Васильеву щеголеватым строевым шагом — так ходят сверхсрочники — подошел старшина в плащ-палатке, с грязной повязкой на голове. В левой руке узелок из носового платка.

— Товарищ полковник, личный состав третьей роты обследовал трофейный транспорт, собрал золотишко, драгоценности. Не такое время, чтобы добром бросаться. Разрешите передать начфину.

Все это хорошо. Только почему бойцы бродят по городу? Кто разрешил экскурсии?

Тем и опасна победа, что рождает самообольщение. Сутки назад враг представлялся страшным, а сегодня, после того, как он потерпел поражение, кажется пустяковым. Иной, вчера с круглыми глазами вопивший: «У него танков тыщи», — нынче презрительно усмехается: «Нам его танки — тьфу…».

А положение наше никак не плевое. От Рябышева никаких известий. Где они, обещанные членом Военного совета корпуса, что должны прийти к нам на помощь?

Мы одни, совсем одни, без соседей, связи, информации, без соприкосновения с противником (остатки гитлеровцев в крепости — не в счет). Даже неясно, откуда можно ждать врага, как строить оборону…

Неочиненным концом карандаша Васильев раздумчиво водил по карте и мурлыкал.

— Если появятся гости, то все же с севера и с востока. Как вам кажется?

Вероятно, полковник прав. Луцк несколько дней у фашистов, через Дубно двое суток шли гитлеровские войска. Член Военного совета сказал, что немецкие танки уже в Остроге.

Васильев повернул карандаш остро заточенным грифелем и прочертил две красные дужки, полукольцом охватывающие город. От дужек короткие штрихи-волосики.

Оборона. Жесткая оборона. Принцип ее прост, стоять насмерть.

Тебя засыпают бомбами — фугасными, осколочными, зажигательными. А ты стоишь. В тебя бьют из пушек, пулеметов, автоматов, винтовок. А ты стоишь. Тебе зашли во фланг, в тебя уже целят с тыла. А ты стоишь. Погибли твои товарищи, нет в живых командира. Ты стоишь. Не просто стоишь. Ты бьешь врага. Стреляешь из пулемета, винтовки, пистолета, бросаешь гранаты, идешь в штыковую. Ты можешь драться чем угодно — прикладом, камнем, сапогом, финкой. Только не имеешь права отойти. Отойти хотя бы на шаг!..

Первую неделю войны командиры, политработники, агитаторы, партийные и комсомольские активисты внушали бойцам корпуса одну мысль — мы обязаны наступать. Что бы ни было, как бы ни было — только не останавливаться, только вперед.

«Не мешкать!» — властно повторял Волков, ведя свой полк на Лешнев. «Темпы! Темпы!» — звучал в наушниках голос Васильева, когда дивизия рвалась на Дубно.

Теперь всем известна цена стремительности. Вот он, город, отбитый у врага. Бойцы гуляют по улицам, рассматривают дома, пробоины на танковой броне, балагурят с вылезшими из подвалов «паненками».

Денек хмурый. Немецкая авиация не появляется. Фронт неведомо где, даже канонады не слышно. Какая тут еще оборона!

Надо было пересилить это беззаботное победное опьянение, преодолеть эту психологическую неподготовленность к жесткой обороне. Политработники, командиры, коммунисты, комсомольцы, агитаторы — вся сила воспитательного воздействия должна перестроить сознание бойца, внушить ему одну непререкаемую истину: успех даст стойкая оборона.

Канаву надо превратить в противотанковый ров, каменные глыбы — в надолбы, куски рельсов — в ежи, дома — в опорные пункты. Деревья станут ориентирами, столбы — точками наводки.

Ценность каждого здания, предмета, любого бугра и любой выбоины сегодня определяется одним — пригодностью к обороне.

Оборона — тяжкий физический труд, мозоли на руках. Изрытая земля — союзник бойца, отбивающего атаку.

Но люди не спали несколько суток, иные по десять-пятнадцать часон не вылезали из танков, не сходили с мотоциклов. С Васильевым и Немцовым мы решаем: пусть те, кто непосредственно вел бои, ложатся спать. А в это время технический и обслуживающий персонал, ремонтники, писаря и кладовщики будут оборудовать окопы, долговременные огневые точки, охранять сон отдыхающих товарищей.

Я знакомлю Немцова с новой задачей. Он сосет трубку, крутит выбившийся из-под суконной пилотки черный вихор и словно не слушает. Я уже привык к этой манере Немцева, которому можно советовать, но навязывать свои соображения не надо. Он должен сосредоточиться, сам все продумать. Импровизировать Немцев не охотник.

Когда я кончаю, полковой комиссар решительно встает, выбивает о каблук сапога трубку, сует ее в карман.

— Все ясно.

Он подходит к политотдельцам, сидящим на бревнах в углу просторного, поросшего высокой травой двора. Жестом предупреждает их намерение встать. Сам устраивается рядом.

— С этого часа отдел политпропаганды и каждый из нас работает на оборону. Сейчас доложу обстановку, потом каждый запишет задание. В нашем распоряжении максимум тридцать минут…

В штабе Васильев нарезает по карте участки обороны, распределяет огневые средства, танки, боеприпасы. Из штаба приказания поступают в полки, потом, уточняясь и конкретизируясь, в батальоны, роты, взводы.

А из отдела политпропаганды в части и подразделения идут доводы, разъясняющие новый приказ, мысли, которые будят отвагу, стойкость, делают зорче глаз и тверже руку.

Там, в роте, взводе, экипаже, эти два потока сольются, чтобы дать сплав высокой прочности.

Неподалеку от кладбища старший политрук Гуров собирает агитаторов. Пока суть да дело, красноармейцы и младшие командиры забрались в две свалившиеся в кювет полуторки.

Несколько дней назад подбили эти машины, на которых эвакуировалась городская библиотека. Бойцы набросились на книги.

— Я доложил Немцову, — рассказывает Гуров. — Он велел распределить по полковым библиотекам. Обещал сам прийти посмотреть…

В наклонившейся набок полуторке размахивает длинными руками высокий худой сержант:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать

В Россию можно только верить.

Стараюсь оставаться незамеченным, смотрю и слушаю. Сержант декламирует с «подвывом», как заправский поэт. В книгу не заглядывает, Тютчева знает наизусть.

Едва кончил, заказывают еще.

— Про войну что-нибудь, товарищ сержант.

— Давай-ка Блока, Лева.

Сержант, как видно, привык к таким просьбам, не куражится:

И вечный бой! Покой нам только снится.

Сквозь кровь и пыль

Летит, летит степная кобылица

И мнет ковыль…

Бойцы слушают задумчиво, с отрешенными лицами.

— Знаете что, — предлагает чтец, — пусть каждый выберет одну книгу, только одну, которую ему хочется иметь с собой. Начальство, думаю, разрешит.

Я выхожу из своего укрытия.

— Начальство разрешает.

Сержант немного смутился. Он не подозревал, что я его слушаю.

— При одном условии… Как ваша фамилия?.. Тимашевский? Только, товарищ Тимашевский, при условии, что и начальству разрешается взять одну книгу.

Я залезаю в машину и вместе со всеми роюсь в ящиках. Милое дело — копаться в книгах. Можно, кажется, забыть обо всем на свете…

Малорослый красноармеец в желтой от глины шинели извлек здоровенный том в сером переплете.

— Я свое нашел. Четыре книги «Тихого Дона» вместе. Кто-то взял Некрасова, кто-то раскопал тоненькую, изданную библиотечкой «Огонька» книжку Есенина.

— А вы чем разжились, сержант Тимашевский?

— Да вот, товарищ бригадный комиссар…

В руках у сержанта «Верноподданный» Генриха Манна.

— Кое-что объясняющая книга. Беспощадно написана…

— Вы филолог?

— Нет, физик. Недоучившийся физик. Еще точнее, едва начавший учиться физик. Три месяца на первом курсе и — ать-два. Призывник тридцать девятого года.

Я помню парней, которых пришлось сорвать со студенческой скамьи. Многим мучительно дался призыв. Но почти все стали со временем толковыми бойцами и сержантами.

Наверно, длиннорукий и длинноногий Тимашевский нелегко овладел этим «ать-два». «Заправочка» и сейчас неважнецкая. Вид не лихой. Гимнастерка пузырем выбилась из-под ремня, сухопарым ногам просторно в широких кирзовых голенищах. Да и вообще не красавец сержант Тимашевский. Красное обветренное лицо, глаза навыкате, нос, будто срезанный снизу. При разговоре верхняя губа поднимается, обнажая розовые десны и длинные зубы.

Если полюбят тебя, сержант Тимашевский, девчата, то уж никак не за красоту. За ум твой полюбят, за высокую душу.

— … Сейчас книга столько сказать может. И о немцах и о нас. Вон как Блока и Тютчева слушают. А сегодня ночью я в танке подряд Маяковского на память читал. Помните вот это:

На землю, которую завоевал и полуживую вынянчил…

— …Я прежде и не подозревал, что столько наизусть знаю. По наитию вспомнил. Как иной раз на экзаменах.

Подошедший Немцев залез в машину и тоже принялся рыться в ящиках. Мне было любопытно, что выберет замкомдив. Полковой комиссар долго не находил книгу по душе. Наконец достал одну небольшого формата, в пестром библиотечном переплете. На лице Немцова отразились удивление, радость, сомнение. Никому ничего не говоря, он сунул книгу в карман плаща.

Подбежал Гуров (ходить ему было несвойственно).

— Товарищ бригадный комиссар, разрешите начинать. — И, не дожидаясь разрешения, повернулся к агитаторам: — прошу из читального зала на лоно природы.

Шагая вслед за агитаторами, я тихо спросил у Немцева:

— Что же вы выбрали?

— Так, пустяки…

Полковому комиссару не хотелось отвечать.

— А все-таки?

— Книга подлежит изъятию. Каким-то чудом в провинциальной библиотеке сохранилась.

Он посмотрел на меня и задиристо улыбнулся. Эту улыбку, подумал я, Васильев и считает «одесской жилкой».

— Николай Кириллыч, я выбрал «Одесские рассказы» Бабеля. А вы, разрешите полюбопытствовать?

— Я всех хитрее. Однотомник Пушкина.

Этот однотомник прошел со мной всю войну. Он и сейчас у меня в книжном шкафу. Истрепанный, с трехзначным библиотечным номером, с фиолетовыми кляксами печати на титульном листе и семнадцатой странице…

Пока агитаторы рассаживались, я спросил у Гурова, о чем он будет вести речь. Старший политрук протянул мне листок. Почти все вопросы так или иначе связаны с обороной. Один пункт мне показался оригинальным:

«У Дубно Тарас Бульба расстрелял за измену сына Андрия. О долге и преданности».

Начался инструктаж несколько необычно: каждому агитатору Гуров предложил открыть ячейку.

Мы с Немцевым отошли в сторону. Я машинально посмотрел на часы. В который уже раз! Жду не дождусь, когда появится, наконец, Рябышев с двумя дивизиями. Меня все сильнее тревожит судьба корпуса. Да за дубненский гарнизон неспокойно. Разведка Сытника натолкнулась на фашистов южнее Млынова и около Демидовки. Противник охватывал нас полукольцом. Правда, это еще просторное, не сжавшееся полукольцо, с широким проходом на юго-западе. Но с часу на час противник может закрыть ворота.

Я был един в двух лицах: и командир подвижной группы, захватившей Дубно, и замполит корпуса, оставшегося в районе Броды — Ситно. Для тревоги оснований более, чем достаточно.

Стали готовиться к обороне, уповая только на себя. Из тридцати исправных немецких танков создали новый батальон, поставив во главе его капитана Михальчука. «Безмашинных» танкистов и экипажей подбитых машин у нас хватало. Новому комбату и его зампотеху инженеру 2 ранга Зыкову приказано: «Обеспечить, чтобы к вечеру люди владели немецкими танками не хуже, чем своими». И артиллеристам, которым досталось до полусотни брошенных гитлеровцами орудий, вменено в обязанность стрелять из них, как из отечественных.

Отдав эти распоряжения, я поехал в тылы, которые расположились в деревушке Птыча, примерно на полпути между Дубно и рубежом, с которого вчера началось наше наступление. Тылы надо тоже перестраивать на оборону. А кроме того, буду поближе к корпусу, может узнаю, наконец, что-нибудь о нем.

На шоссе, что служит центральной улицей Птычи, встречаю два бронеавтомобиля. Выхожу из танка и вижу перед собой выпрыгнувшего из броневика, радостно улыбающегося Зарубина.

— Товарищ бригадный комиссар, головной батальон прибыл. Со мной также артдивизион. Остальные части на подходе.

Гора с плеч. Расспрашивать Зарубина нет времени. Ставлю задачу: занять оборону но высотам западнее Подлуже, быстрее освободить шоссе. С минуты на минуту могут подойти остальные полки, не ровен час — появится фашистская авиация.

Еще утром Немцев прислал в тылы своего заместителя Новикова. Старший батальонный комиссар Новиков в корпусе недавно. Я мало с ним знаком. Помню по первой беседе:

родом с Орловщины, прошел все ступени политработы в пол- ку, воевал в Финляндии. Сведений не густо. Спрашивал у Немцева: «Грамотен, серьезен, даже, пожалуй, суров, а там — поживем — увидим, до аттестаций еще далеко». Немцев верен себе, с выводами не спешит.

Из немногословных толковых ответов старшего батальонного комиссара я узнал все, что мне нужно, о тылах.