Ад

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ад

Мы поселились на Можайской 24 апреля 1947 года, когда мне еще не было десяти, а уехал я оттуда с Ниной и пятимесячным Митей в самом конце 1963-го. До недавнего времени Можайская, 41, кв. 7 было самым длительным местом жительства в моей жизни, хотя и с сахалинским перерывом. По существу, я там вырос, а вот родным домом мне все равно всегда представлялся канал Грибоедова, 9, где я жил года два до войны и полтора в конце войны и сразу после. Все остальные жилища, в том числе и Можайская, смутно ощущались как немного обидные, как будто меня туда выгнали. Окончательно это чувство прошло только здесь, в Нью-Гемпшире, в нашем доме над Норковым ручьем.

И то сказать, были в Ленинграде и более унылые места, но не так уж много. "Иные ады являют собой вид разрушенных домов — городов после пожара, в коих обитают и скрываются адские духи. Ады умеренные вид имеют грубых жилищ, иногда составленных наподобие города с переулками и улицами, внутри же домов адские духи вовлечены в непрерывные ссоры, вражду, драки и жестокости…" Такие сведения об аде дает Сведенборг. Я наткнулся на эту цитату в очерке Милоша о Достоевском и Сведенборге. Одна из улиц, "рот", Семеновского полка — Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая — скучная Можайская только однажды попала в русскую литературу. У Достоевского в "Подростке" "Версилов живет в Семеновском полку, в Можайской улице, дом Литвиновой, номер семнадцать…". Эти адресные сведения "громко прокричал раздраженный женский голос". Таких голосов я наслушался в умеренном аду нашей кухни и школы. Семеновский плац, где за девяносто восемь без малого лет до нашего переезда на Можайскую Достоевский думал, что его вот сейчас убьют, был теперь обширным загаженным пустырем. Иногда мы ходили туда играть в футбол. Однажды меня там побили и отняли мяч.

Безопаснее для игр был другой пустырь на Обводном, напротив ремесленного училища в конце Можайской. Местные мальчишки называли его стадион "Золотая вошь".

В начале 47-го года в довоенную квартиру моего отчима И.В. (окнами на Нарвские ворота) вернулась из эвакуации его довоенная семья — Ольга Михайловна с сыном Вовой. Зажили так: в одной комнате мама с И.В., за стеной Ольга Михайловна с Вовой, в третьей комнатке мать И.В., Фаина Ильинична, и я. И.В. на дух не переносил свою первую жену, и с сыном, чуть старше меня, у него уже были натянутые отношения. Мама и Ольга Михайловна скрывали взаимную ненависть под тем, что обе считали "маской ледяной вежливости": "Здравствуйте, Ольга Михайловна". — "Здравствуйте, Ася Михайловна". Зато по вечерам из комнаты Ольги Михайловны разносился по квартире жаркий шепот: "Господи, покарай жидов…" Она была поповна, по молодости лет весело выскочившая замуж за веселого молодого еврея, но после его измены вернулась к отеческой вере. Ее вечерние молитвы были явно адресованы не только к Господу. Фаина Ильинична обожала сына, любила внука, не скрывая, ненавидела бывшую невестку и, скрывая, но не очень, нынешнюю, а заодно и ее отродье, меня. Жить в этом аду было невозможно, мама ринулась менять жилплощадь. Предлагала она не больно завидную комнату на проспекте Газа и темный, где-то в третьем дворе на Литейном, десятиметровый пенал, который ей дали от Союза писателей, выставляя с канала Грибоедова, и в котором мы ни одного дня не жили. Так что она считала, что на Можайскую выменяла очень удачно.

Помню, как она взяла меня с собой смотреть новое жилье. Там у людей было положение отчаянное. В задней комнате, которой предстояло стать моей, жила пожилая еврейская пара, а в большой, проходной — старуха в сапогах с каким-то терявшимся во мраке плохо освещенной комнаты семейством. То есть евреям нужно было по всякой нужде ходить через жилье чужой старухи, а старухе терпеть это еврейское хождение. Мама поговорила со старухой в сапогах, потом мы прошли в заднюю комнату. Подошел и наш будущий сосед Ефим Львович Рабинович. Он еще донашивал военный китель. Речь шла о запахах. Говорили, что зимой не пахнет, а летом только если ветер в нашу сторону. Видно было, что маме хотелось в это верить.

Мы переехали. Переезжали в апреле. Я даже помню — двадцать четвертого. Наняли открытый грузовик, нагрузили мебелью и осчастливили меня — разрешили сидеть в кузове среди вещей.

Наши три окна выходили на Малодетскосельский проспект, но все равно пахло. Другой границей квартала был Обводный канал. На другом берегу канала стояли толстые башни из почернелого кирпича, газгольдеры. То был построенный, когда еще только вводилось газовое освещение, газовый завод. Так что газом приванивало постоянно. Летом, действительно, сильней, чем зимой. Обводный канал, даже при моей неразборчивой любви ко всякой воде, тоже не радовал. В нем не вода текла, а густая, почти черная муть в радужных мазутных разводах, с белесыми вкраплениями использованных презервативов. Мне иногда снится эта тоскливая смесь спермы и солярки в заросших лебедой, замусоренных и засранных собаками берегах, как она тянется мимо закопченных кирпичных газгольдеров, закопченных кирпичных, в бездарном псевдорусском стиле церквей-складов на запад, на закат цвета розовой промокашки. Что она там оплодотворяет? Какие монстры родятся?

Планировкой наше жилье напоминало описанное Иосифом в "Полутора комнатах". Так же, как ему, мне надо было проходить к себе мимо двуспальной кровати в передней, большой комнате. Только наша "большая" была поменьше, без лепных арабеск и потолки пониже. У нас не было балкона. Из его окна, если посмотреть налево, увидишь Литейный, а направо — Спасо-Преображенский собор. У нас под окнами — булыжники Малодетскосельского (потом его заасфальтировали и устроили бульвар), угловая булочная, молочная. Направо взгляд упирается в Николаевские казармы на Рузовской. Там и в моем детстве были казармы. Я обычно ложился спать, когда солдат выводили на вечернюю прогулку. Рота топала по булыжнику и орала: "Стоим на страже всегда, всегда. А если скажет страна труда, даль-не-вос-точная даешь отпор! Крас-но-зна-менная…" "Даешь отпор"? "Рази в упор"? Никогда не мог разобрать. После того как солдат, надышавшихся нашего свежего загазованного воздуха, уводили баиньки, становились слышны осторожные посвистывания паровозов и громкие приказы диспетчера с Витебской железной дороги.

М.Л. Гаспаров вспоминает, что в детстве он каждое утро рыдал, так ему отвратно было ходить в школу. Это мне знакомо. В четвертый и пятый класс я ходил в 311-ю школу на Малодетскосельском. Учителя вспоминаются гоголевскими монстрами. Учитель литературы Александр Васильевич так нас ненавидел, что однажды ударил расшалившегося мальчика стулом по голове. Однорукий физрук Василий Кузьмич, когда мой отец приходил в школу выступать, долго с ним предавался воспоминаниям как фронтовик с фронтовиком, но вскоре февральским утром остановил меня в раздевалке и с гадкой улыбкой спросил: "Что, Лифшиц, читали у вас дома "Правду" сегодня?" В тот день в "Правде" была напечатана статья о "безродных космополитах", с которой началась страшная антиеврейская кампания, и ее у нас дома — о да! — читали. Наша классная руководительница, учительница естествознания Елена Михайловна, войдя в класс, орала: "Абдрашитов, сними свою тюбетейку, а то я ее говном вымажу!"

Абдрашитов, Бедреддинов… Мухитдинов, который сидел в пятом классе третий год, однажды пропал на неделю, а вернувшись, сообщил нам, что его женили. Он даже прочитал небольшую лекцию о технике брачных отношений, рисуя мелом на доске иллюстрации. В нашем классе было двенадцать татар, двенадцать евреев и небольшое славянское меньшинство. Все мы были какие-то сбесившиеся, и я в том числе. Несмотря на утренние рыдания, придя в школу, я тоже превращался в молодую обезьяну. Румяный Архипов кричал: "Вперед, голожопые индейцы!" И мы принимались скакать по партам, норовя чего-нибудь сломать. Всей сворой набрасывались на мелкорослого мальчика по прозвищу Карла: "Кастрировать Карлушу!" Кидали в чернильницы кусочки карбида, отчего чернила пузырились, а по классу разносилась гнусная вонь. Делали бумажные самолетики и макали их носом в чернила, прежде чем запустить в товарища. А то и в учителя. А иногда поджигали. Однажды в класс пришла какая-то новая безответная училка, уж не помню, по какому предмету. После первых пяти минут она бросила попытки навести порядок и села, закрыв лицо руками. И кто-то запустил горящий самолетик прямо ей в волосы. Запахло паленым. И вот тут я словно впервые очнулся и подумал: "Ад".

(Я пишу это и вспоминаю: ".. так писать — похоже на бред или облако", — упрекает себя герой "Подростка". И еще он себе напоминает: "Без фактов чувств не опишешь".)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.