10 Снайперы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

Снайперы

Мне было семь лет, когда я осенью 63-го года пошла в третий класс; в том же возрасте в тот же класс перешел Симор в рассказе «Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года», напечатанном в «Нью-Йоркере» полтора года спустя, в 1965-м. Рассказ представляет собой письмо, занявшее собою почти весь номер журнала: семилетний Симор пишет его из летнего лагеря родителям домой. Он их просит прислать «некоторые» книги для него и для пятилетнего брата Бадд,и. В его список включены: полное собрание сочинений Толстого, «Дон Кихот» Сервантеса, «Раджа-Йога» и «Бхакти-Йога» Вивекананды, все произведения Диккенса, некоторые — Джордж Элиот, Уильяма Мейкписа Теккерея, Джейн Остин, сестер Бронте, «Китайская Materia Medica» Портера Смита, некоторые вещи Виктора Гюго, Гюстава Флобера, Оноре де Бальзака; избранное Ги де Мопассана, Анатоля Франса, Мартена Леппера, Эжена Сю; полное собрание рассказов сэра Артура Конан Дойла — список нескончаем.

Это — не только список летнего внеклассного чтения некоего особенного вымышленного героя; это и способ обращения к читателю с теми же призывами и проповедями, каким мы, его реальные дети, частенько внимали, правда, не в семь лет, а немного позже. За исключением книг на иностранных языках, таких как «Разговорный итальянский» и двух «бесценно глупых» сочинений Эрдонны и Баума, в списке Симора нет ни единой книги, по поводу которой мы с братом не слышали бы восторгов или порицаний, повторяемых без конца слово в слово и надоевших до тошноты. Когда я обратилась к «Хэпворту» на четвертом десятке, мне было нелегко, потому что я снова почувствовала себя подростком, которому читают лекцию: я закатывала глаза и скрипела сквозь зубы: «Зпаю, папа, ты миллион раз уже это говорил». Эти сентенции я могу даже цитировать по памяти:

«Обе написаны выдающимися лже-учеными, людьми высокомерными, корыстными и втайне тщеславными…»

«хорошо бы в ней не было никаких превосходных фотографий…»

«замечательно независимая старая дева…»

«гений, которому просто так равных даже не подыскать!..»

«Вивекананда, индиец, один из самых увлекательных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю в двадцатом веке…»

«ценные образчики того, что представляет собой зловонная чума интеллектуализма и дешевой образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности… чтобы автор по возможности не был похваляющийся или ностальгирующий ветеран или предприимчивый газетчик без особых способностей и без совести…»[158].

Но нам, плейнфилдским третьеклассникам, хрестоматия «Классики для детей, издание Энциклопедии Коллиерс» очень нравилась. В первый день школьных занятий хорошенькая миссис Бопр велела нам забрать эту толстую книжку домой и там под руководством матери обернуть ее крафтом, написать посередине название, а имя и класс в правом верхнем углу. Помню, что, когда на занятиях мне бывало скучно, я путешествовала по ней от одной иллюстрации к другой. Судя по картинкам, индейцам в те времена было куда веселей, чем переселенцам.

Однажды после переменки мы расселись по местам и сложили руки на парте. «Дети, возьмите книгу «Классики для детей»», — сказала мисс Бопр. Розанна Лаплант уже приготовилась читать вслух, когда миссис Сполдинг, директриса, вошла в класс. Она попросила миссис Бопр выйти в коридор на минутку. Мэрилин Перси, одна из девочек, сидевших на первом ряду, была назначена старостой: это означало, что она должна записать имена всех, кто плохо себя ведет, пока нет учителя, а потом наябедничать на них. Мы с Виолой сидели на задних партах, с мальчишками, откуда могли плеваться жеваной бумагой из трубочек вместе с самыми достойными из них, и ни ее, ни меня никогда не назначали старостами, как, впрочем, и мальчишек, которые в те дни были по определению неспособны кляузничать, поскольку были сделаны «из гвоздей, из болтов, из щенячьих хвостов», в отличие от девочек, которые состояли «из меда, сластей и приятных вещей».

Но на этот раз никто из нас не шалил. Мы все раздумывали, с чьим отцом произошел несчастный случай на ферме или на заводе шарикоподшипников, и кому прямо сейчас придется идти домой. У миссис Бопр был странный вид, когда они с миссис Сполдинг вернулись в класс. Она сказала: «Дети, только что застрелили президента Кеннеди».

Класс превратился в сумасшедший дом: дети прыгали, топали ногами, хлопали в ладоши и свистели[159]. Даже если бы миссис Сполдинг вошла в класс и сняла перед нами трусы, я была бы не так потрясена. Меня поразил не столько сам факт гибели президента, сколько эта бурная радость из-за того, что кого-то застрелили; к тому же детишки без всякого стеснения ликовали прямо в классе, в присутствии директрисы.

Мать забрала меня как всегда, в обычное время. Я села в машину, и она стала мне рассказывать насчет президента. Я сказала, что уже знаю. Во время похорон папа молча сидел перед телевизором с пепельно-зеленым лицом, и слезы текли у него по щекам. За всю жизнь я единственный раз видела, как отец плачет, и было это, когда он смотрел по телевизору торжественные похороны Дж. Ф.К.

Глядя на траурное шествие, я думала, что никогда не должна этого забывать. И по какой-то причине я велела себе запомнить ритм барабанного боя, под который двигалась эта длинная процессия: тум-тум-тум, та-та-та; тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум, та-тум — по Пенсильвания-авеню к Арлингтонскому национальному кладбищу. Слушая, я думала о бабушке, как она сидит у окна своей спальни, выходящего на Парк-авеню: в это окно она смотрела каждое утро, надеясь увидеть хоть мельком, как маленькая Каролина Кеннеди идет в школу[160]. Однажды бабушка позвала и меня, и мы вместе уселись перед окном, и она мне рассказала, что Каролина — почти моя ровесница, и в последний раз, когда бабушка ее видела, была так красиво одета. Бабушка обожала «подглядывать». Мальчонка, Джон-младший, который в телевизоре стоял навытяжку перед гробом отца, был того же возраста, что и мой брат. Через несколько лет обоих детей Кеннеди отправили в интернат.

Мать уже проливала слезы из-за Кеннеди, весной, за полгода до того, как застрелили президента. Президент Кеннеди решил устроить вечер в честь американских писателей и художников и пригласил моих родителей в Белый дом. Помню, я еще думала, как это здорово — есть торт и мороженое с самим президентом. Они едва не поехали, так любил мой отец президента Кеннеди (хотя я сама испытываю к президенту Кеннеди самые теплые чувства, до сих пор не могу понять, за что его так выделил отец). Отец отложил решение, ответив, что подумает.

Миссис Кеннеди позвонила из Белого дома к нам в Корниш. Наш номер в то время был 401. Она говорила с матерью, и та сказала, что пришла бы с радостью, но, хотя об этом и неловко распространяться, ей трудно уговорить мужа — вы же знаете, как он ценит свое уединение. Миссис Кеннеди сказала — я попробую. Заговор хорошо воспитанных молодых дам. Мать рассказывала: «Джеки поговорила с ним, потом опять со мной. Она в самом деле добивалась, чтобы твой отец был на обеде. Но я, наверное, дала понять, что очень этого хочу. И он сказал: нет, ни за что. Джерри не желал, чтобы я почувствовала, что чего-то достойна, а прежде всего ему надо было убедиться, что я надежно защищена от женского порока, тщеславия, и что у меня нет ни малейшего шанса показать себя… У меня, наверное, еще сохранилось приглашение. Я тогда сочинила хокку и много лет его берегла. Что-то в этом роде:

Пришлось отклонить

В Белый дом приглашенье —

И она мечтает о платье.

В воздухе запахло убийством. Опасность была такой явственной, ощутимой, что ее можно было потрогать руками — годы спустя мать рассказала, что для моего тогдашнего чувства были веские основания. К родителям стали приходить ни с чем не сообразные анонимные письма, с красочными подробностями всяческих сексуальных извращений, с угрозами похитить детей и сотворить с нами ужасные вещи. Это, к несчастью, совпало со стремительным ростом славы отца и мистическим притяжением, его репутации отшельника. То и дело мы замечали репортеров, бродящих вокруг, — один даже залез на дерево. Мы наблюдали за ним из кухонного окна. Откуда нам было знать, кто эти люди: похитители детей, беглые арестанты из Виндзорской тюрьмы, которая находилась за рекой, наши старые друзья-извращенцы или репортеры. Атмосфера дома настолько была пропитана страхом и недоверием, что мы буквально задыхались.

Хуже того: я как-то наткнулась на библиотечную книгу, в которой были фотографии узников концентрационных лагерей: такие картинки могут нагнать ужас выше шкалы Рихтера на любого, не то, что на семилетнюю девочку. Насколько мне помнится, я всегда знала, что я — на четверть еврейка, и, живи я в гитлеровской Германии, этого было бы достаточно, чтобы послать меня в газовую камеру. Этот факт, эта угроза были частью моего существа, с тех самых пор, как я осознала себя, то есть я понятия не имела о том, что такое иудаизм, и что означает быть евреем. Но душой и сердцем я чувствовала, во всей широте и глубине постигала, что это опасно. Это перешло ко мне из неизданных, неназванных кошмаров отца, его коротких высказываний о войне, например то, что ты за всю жизнь так и не избавишься от запаха горящего человеческого мяса, — скопление простейших образов и эмоций, без контекста, без повествования, без объяснений. Когда я увидела четкие, черно-белые фотографии лагерей смерти, новый, ужасный факт поразил меня: эти люди были большей частью голыми. По своей детской логике я заключила: вот что случается со скверными еврейскими девчонками — даже на четверть еврейскими, как я, — которые, как я, думают о сексе и голых телах, и спускают трусики перед мальчиком, показывая ему свою штучку, и смотрят, когда он показывает свою. А здесь — толпы людей, которых наказывают, морят голодом и убивают за то же самое.

В период этих моих первоначальных страхов я не видела католических картин, изображающих обнаженные, подвергаемые пыткам, тела в чистилище и аду (вроде картины Босха — вы знаете, о чем я, — где на фоне целой диорамы адских мучений дьявол засовывает кому-то в зад букетик цветов): подобные картины были пугалом, кошмаром для других, не для меня. Когда мать каждый Сочельник читала мне историю Рождества: бегство в Египет, рождение младенца в хлеву, звезда на востоке, фимиам, ладан и мирра, — я думала, что все дети мира слушают ту же самую историю о необыкновенной ночи и о событиях, случившихся давным-давно. Эта история не была религией, она была просто историей, и захватывающей к тому же; даже теперь чудесный Санта Клаус непременно положит что-нибудь в мой чулок и откусит кусочек от сандвича, который я для него оставлю. Я понятия не имела, что Рождество как-то связано с тем, еврей ты или католик, и с тем злом, которое могли тебе причинить. В тех историях, что читала мать, с Иисусом не случалось ничего дурного — волхвы ему приносили красивые подарки. В музее «Метрополитэн» меня сумели отвлечь от картин, изображавших Распятие. Пасха связывалась исключительно с крашеными яйцами и сластями.

Родители говорили, что религию я выберу себе сама, когда стану постарше, если проявлю к этому интерес. Я знала, что мать, когда выросла, решила порвать с католической верой. Но не было выбора в том, что касалось еврейской крови внутри меня, и того факта, что я в Германии подлежала бы уничтожению, — как нельзя было ничего сделать с документальными фотографиями живых — или полуживых — людей, идущих к смерти.

В отроческие годы я стала христианкой, надеясь, что меня примет к себе Святое семейство, но, как ни пыталась, так и не смогла поверить в Христа и Богоматерь столь же глубоко, как я верила в нацистов, или моя мать в детстве верила в чертей. Нацисты были пугалами для меня, а не черти[161].

Примерно в это же время у меня начались проблемы с аллигаторами. Теми, что жили у меня под кроватью. Очень долго я чувствовала себя в безопасности, когда ни единый кусочек тела не служил приманкой, не свисал с края: этого хватало. Я крепко прижимала руки и ноги к туловищу и туго заворачивалась в одеяло. Никто из знакомых мне детей не был настолько глуп, чтобы свесить руку с кровати даже в самую жаркую погоду. Но примерно в это время аллигаторы начали действовать. Когда я ложилась спать, мне приходилось на цыпочках бежать через спальню, делая большие прыжки, и наконец валиться в постель. Через несколько ночей они включились в игру. Чтобы их опередить, я прыгала все дальше и дальше. Почистив зубы и пописав напоследок, я шептала: «На старт…внимание…марш!», выскакивала за дверь ванной, разбегалась в коридоре и с порога прыгала на четыре фута прямо к изножью кровати.

Отец не пытался убедить меня, что никаких аллигаторов нет; вместо того он занялся моим дыханием. Он клал мне руку на живот, чтобы определить, грудное ли у меня дыхание — мелкое, напряженное и болезненное, или брюшное — глубокое и здоровое. Он учил меня той же технике дыхания, какой юный Симор учит свою семью в «Хэпворте»: один вдох надо делать через левую ноздрю, закрыв правую; следующий — наоборот. Еще он советовал перед сном произносить вслух или про себя на вдохе слово «хонг», на выдохе — «ша». Или же слово «ом»[162].

Релаксация и дыхательные упражнения могли бы помочь, если бы проблема состояла в том, что мне трудно заснуть. Но засыпала я легко: почти весь год вечерние звуки полей и лесов баюкали меня. Приятнее всего было слышать, как коровы Дэя возвращаются на ферму для вечерней дойки. Когда они проходили одна за другой по тропинке, я узнавала их по звону бубенчиков, болтавшихся у каждой из них на кожаных ремешках; эти бубенчики выковывались вручную и различались по звуку; под конец я слышала всю изумительную симфонию, когда они удалялись, направляясь домой, в хлев.

Моей тайной бедой были сновидения, которые запутывали меня настолько, что я не могла найти дорогу обратно к яви. Чем упорнее я боролась, тем плотнее паутина оплетала меня. Мне бывало так страшно, что даже сейчас не хочется об этом писать. Меня всегда мучили ужасные кошмары, но в какой-то момент стала меняться их структура: грань между сном и явью, когда-то плотная дверь, которую я могла за собой захлопнуть, начала чудовищно прогибаться[163]. Когда сны обступили меня плотным кольцом, я начинала самую настоящую Битву за выступ[164], чтобы вырваться из ловушки. Например, я просыпаюсь посреди мучительного кошмара и лежу в своей кровати — влажные волосы прилипли к затылку, словно водоросли к голове утопленника, — и радуюсь, что наступило утро, что кошмар позади. Через несколько минут замечаю: что-то немного сместилось, что-то не так. Потом, к моему ужасу, убеждаюсь, что все еще сплю. Этот ад мог претерпевать пять, или шесть, или семь превращений; иногда я успевала почистить зубы и выйти к завтраку и только тогда обнаруживала, что все еще сплю, что ужас вот-вот начнется снова. И снова.

Моя жизнь во сне была Алисиной Страной чудес, Зазеркальем, где отображалось все, что происходило со мной наяву. Перед лицом превосходящих сил противника ребенок, как хорошее воинское подразделение, жертвует частью или частями, чтобы сохранить целое. У некоторых начинается самое настоящее умножение личностей. А другие собирают коллекцию осколков, или «черепкового народца», как я называю мои отколовшиеся личности. На первый взгляд, эти частицы меня, брошенные при отступлении, умирают или, во всяком случае, пропадают навсегда. Некоторые действительно умерли в изгнании, каждая на собственном бесприютном острове, еще в детстве. Другие живы, но пропали без вести. Долгие годы с помощью врача и друзей я объезжаю этот архипелаг, взывая: «Ау, ау, выходите».

Вести об умерших и пропавших без вести приходят ко мне во сне — это настоящие послания в бутылках. Мне было уже под тридцать, когда я снова, как в детстве, стала влипать в паутину снов и впервые по-настоящему умерла. Это явилось для меня ударом: я твердо верила, что во сне умереть нельзя, что спящий всегда просыпается перед тем, как долетит до дна пропасти[165]. Я долетела. Нацисты привязали меня к столбу, потом разожгли у меня под ногами костер. Я чувствовала, как горит моя плоть[166]; мучительная, ужасная, неописуемая боль — пламя лижет мне ноги, подбирается все выше и выше. Когда пламя достигло паха, я легко покинула свое тело. Не болезненным рывком, как обычно себе воображают. Я просто выскользнула из тела и смотрела, как оно горит. Я знала, что умерла. Когда я проснулась, сон показался мне таким реальным, что я подумала, — а не вторгся ли сюда опыт предыдущего существования, если верить в такие вещи?

Когда я умерла во сне в следующий раз, это была именно я, а не какая-нибудь прошлая реинкарнация. Я убедилась в том, что мне нужно в собственной жизни искать объяснения и помощи. Я была в ужасе. Меня схватили два огромных металлических существа. Не говоря ни слова, они строили всех в колонну, и мы шли и шли, пока не поднялись на вершину холма, и тут я увидела пилораму у края скалистого обрыва. Люди потоком движутся к этой пилораме, голова к голове, как бревна, пока не достигают высшей точки: там металлические существа орудуют циркулярной пилой, отрезая всем головы. Тела падают со скалы, и река уносит их из поля зрения. Когда пила приближается ко мне, я чувствую, как ее зубья вонзаются мне в горло; а когда я лечу со скалы, начинает сосать под ложечкой, как на карусели, или в постели после попойки, когда комната вращается вокруг тебя. Когда я достигаю реки, сознание начинает меркнуть, медленно, плавно; и вот я плыву по течению. Вижу, как поверхность воды расступается, а я пропадаю, гасну, как звезды на рассвете; проваливаюсь в пустоту.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.