6 Затворничество

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

Затворничество

Затворничество: 1)образ жизни затворника, отшельника, давшего обет не выходите, из своей кельи; 2) образ жизни человека, оказавшегося в полном одиночестве, в заточении.

Словарь Уэбстера

Когда беременность Клэр стала заметной, влечение. Джерри, вспоминает она, сменилось «омерзением». В беременности каждой женщины, за исключением, возможно, самой Девы Марии, наступает такой период, когда иллюзию девственности поддерживать невозможно. Исчезла та чистая послушница, которую, как того желал отчаянно и страстно де Домье-Смит, увел с зеленых монастырских лугов Пьер Абеляр. Клэр потеряла чистоту; теперь мотив любого ее поступка был запятнан подозрением.

Мать рассказывала, что до женитьбы они с отцом встречались со многими его друзьями и часто ездили в Нью-Йорк или Бостон; однако после свадьбы ее изоляция все возрастала — до такой степени, что она стала чувствовать себя «фактически пленницей». Начиная с четвертого месяца ее беременности, они ни с кем не видались.

Надо, чтобы вы уяснили для себя одну вещь. В Корнише «не видаться ни с кем» вовсе не значит, что вы перестали принимать гостей; это значит, что на глаза вам не попадается ни единая живая душа, за исключением, может быть, Алекса Уайта, который раз в две недели забирал у нас мусор и отвозил на свалку, или мистера Маккоули, который бросал письма в почтовый ящик на перекрестке, располагавшемся внизу, в четверти мили от дома, и заходил только в том случае, если отец должен был что-то подписать. Мать точно не помнит, когда наконец провели телефон, — но кому она могла позвонить? Она сожгла все мосты: так хотел мой отец. Он требовал, как мать говорила, чтобы она не брала с собой в Корниш ничего из своей прошлой студенческой жизни в Рэдклиффе[106]. Она сожгла все свои бумаги, включая фрагменты рассказов и драм, которые она писала в колледже. Что же до того, чтобы поддерживать контакты со школьными подругами и семьей, мать могла и не рассказывать мне о том, как отец решил этот вопрос: я сама видела все эти годы, как высмеивал он любого друга, какой только у нес появлялся, любую попытку сближения с ее семьей. Навещать его семью — превосходно; однако визиты к моей бабушке со стороны матери были источником постоянных трений. Даже я, малышка, должна была тут же, на месте, ответить ему: как можно принимать подарки и поездки на отдых от человека, который, раз он так постановил, «недостоин уважения». До сих пор он терзает свою молодую жену Колин за то, что она поддерживает отношения со своей семьей, будто желание увидеться с родными — знак постыдной слабости и несовершенства. Оставь все и следуй за мной.

Моя мать, живя «фактически пленницей» в Корнише, нечасто видалась и с отцом. Она рассказывала, что Джерри, пока публиковался, еще не выработал тот удобный, ставший рутиной распорядок дня, который я хорошо помню: он вставал на заре, работал где-то до полудня, ездил в Виндзор за почтой, возвращался домой и отвечал на письма, которые называл «проклятым хламом на моем столе», и на этом заканчивал дневные труды, оставляя время, чтобы покопаться в саду, поиграть с детьми и собаками, сделать что-нибудь по дому. А тогда шестнадцать часов работы были для него нормой; он мог даже просидеть всю ночь и весь следующий день[107].

Когда он бывал дома, на Клэр сваливалось еще больше дел. Дом был примитивный — ни горячей воды, ни нормального отопления; но Джерри требовал комфорта, «как на Парк-авеню». Как и великий Торо, которому мать приносила еду в его лесную хижину, мой отец требовал, чтобы его кормили трижды в день, «как в нью-йоркских ресторанах», да еще стряпали его любимые блюда — так, по крайней мере, получается со слов матери. Потом, как раз когда она с этим научилась справляться, «было установлено, что простыни следует стирать и гладить дважды в неделю — когда горячей воды нет, а холодная на всем оставляет ржавые пятна. Прямо как в сказке, где бедная девушка старается изо всех сил, а ей все время подкидывают невыполнимые задания… Я была в отчаянии, загнана в ловушку. И меня же Джерри делал мишенью бесконечных, язвительных придирок, когда мне не удавалось удовлетворить его запросы».

Не все, конечно, было как в страшной сказке. Мать говорит, что полюбила красоту Корниша, свой сад, мир и покой. Любила она и фотографии индийских гуру, составлявшие ей компанию. «Они были как образа святых, какие я хранила в детстве, когда была католичкой». Прилежно, с радостью она занималась крийя-йогой по Йогананде, утром и вечером. Однако же мир и покой никогда не длились подолгу. «Я хотела продолжать это [крийя-йогу], но Джерри перебросился на дианетику. Думаю, он ходил к самому Л. Рону Хаббарду. Придирался ко мне, докучал, выискивая у меня мысли, противоречащие дианетике. Эти мысли, мол, тебе вредят. Но скоро и в этом разочаровался и перешел к «христианской науке», а я все сражалась с техникой крийя-йоги. Но бросила после твоего рождения: была слишком угнетена».

Радикальные перемены в нем подчинялись внушающей тревогу закономерности. Когда он почти завершал «домашний вариант» какого-то своего произведения, то на долгие недели уезжал работать в Нью-Йорк, Монреаль или Атлантик-Сити. Мать вспоминала, что порой он пропадал чуть не по месяцу и возвращался, либо полностью перекроив произведение, которое хотел закончить, либо уничтожив его, и привозил с собой какой-нибудь новый «изм», которому мы должны были следовать[108]. Это повторялось с каждой испорченной или неопубликованной книгой: дзэн-буддизм, индуизм Веданты с 1950-х годов и до сих пор время от времени; крийя-йога — в 1954–1955 годах; «христианская наука» с 1954 года и периодами до сегодняшнего дня; сайентология, в свое время называвшаяся дианетикой и 1950-е годы; что-то связанное с трудами Эдгара Кайса, а также гомеопатия и акупунктура — с 1960-х годов до сегодняшнего дня; макробиотика — с 1966 года до их с матерью развода.

Тем, что вечно выбивало ее из колеи и впервые заставило потерять веру в Джерри, было вовсе «не дурное обращение, от которого временами никуда не денешься, а отсутствие логики! Я должна была полностью отвергнуть то, что совсем недавно была вынуждена принять на все сто процентов, и прибиться к чему-то новому, тоже безоглядно, только потому, что Джерри нашел себе нового супервождя, нового Бога. Думаю, все это делалось, чтобы скрыть тот факт, что Джерри только что уничтожил, или испортил свое творение, или не может примириться с его качеством, или не выносит самой мысли о публикации»[109].

Мне кажется, мать правильно определила природу того пламени, какое возжигало всякую новую веру: новый культ, или «изм», как она это называла, рождался из пепла загубленного труда. Тем не менее, не все, кто пишет с трудом, выходят из положения, поклоняясь воскресшему фениксу, новому гуру. Эта особенность отца оказала глубокое влияние на всех, кто был ему наиболее близок, — как на его кровных родных, так и на вымышленных героев его рассказов и повестей. В чем дело? Почему высыхал этот лес? Отчего так легко сгорал?

Одну из составляющих такого поведения я понимаю всеми фибрами моего существа. Даже наши привычные языковые клише говорят о том, как ранимы человеческие существа под огнем, под ужасным давлением: «Не бывает атеистов в окопах». В мучительные времена, когда потеряны карты или невозможно ф-у-н-к-ц-и-о-н-и-р-о-в-а-т-ь нормально, я, как «солдат во Франции», сержант из рассказа об Эсме, Холден и мой отец, всегда бывший солдатом, тоже просила спасения и тихой пристани у другого человеческого существа или у небесных воителей, распевая «Господи, Спасе, направь меня, прочерти мне карту жизни»[110], в смертельном страхе цепляясь за своих спасителей, чуть ли не топя людей, которые пытались помочь, — так плотно приникала я к ним, так хваталась за них в панике[111]. Люди, утратив путь, ищут твердый ориентир, будь то Полярная звезда, неизменная точка отсчета, либо, если все погружено во тьму, некий путеводный свет. Это справедливо и для мудрецов, удалившихся в пустыню, и для томимых жаждой глупцов, которые проходят мимо оазиса и гонятся за миражем, выбрав ложный ориентир.

Несколько лет назад в ответ на мои расспросы относительно увлечения отца различными сектами, в которые он вкладывал немалые деньги — от дзэн-буддистов до индуистской Веданты, от Храма Самореализации Йогананды до «христианской науки», от сайентологии Рона Хаббарда до последователей Эдгара Кейса, от макробиотики Джорджа Ошавы до восточной медицины и сборной солянки всяческих практик, включая призывы пить собственную мочу, говорить на разные голоса и сидеть в оргоновом ящике Райха, — мать прислала мне книгу «Культы и их последствия»[112]. Эта неоценимая книга послужила отправным пунктом для раскрытия секрета отцовских путешествий в зазеркалье.

Прежде всего, я поняла, что содержание этих, по определению матери, «измов» ничего не значит, они могут быть как истиной, так и абсолютной чушью: важно то, как культ воздействует на ум верующего, а также способ приобщения к вере, особая связь между верующим и верой: это и отличает секту от религии, или верования, или философии[113].

Для человека, который, встретившись с какой-нибудь сектой, способен к ней примкнуть, характерны определенные жизненные установки, такие же, как у большинства отцовских героев — и, по правде говоря, у отца тоже. Многочисленные исследования сект как явления выяснили, что притяжение к ним вызвано «слабостью и ранимостью, какие возникают у каждого из нас в ключевые, стрессовые периоды жизни. В момент вербовки человек может испытывать легкую депрессию, переживать переходный период; одним словом, чувствует себя так или иначе отчужденным»[114]. В одном из таких исследований будто бы и вправду говорится об отце и его героях, которые «откуда-то выпали» и поэтому чувствуют себя уязвимыми: «Когда человек оставляет какое-то тесно замкнутое сообщество, это может породить проблемы — тяжело, например, уйдя из армии, приспособиться к гражданской жизни… многие страдали от депрессии… одиночества, безымянности»[115] — от того, что можно было бы назвать «ожидающей в будущем пустотой». Они стоят на краю — «над пропастью», как говорил Холден, — и высматривают ловца, ищут ландсмана, на которого можно опереться, прежде чем начнешь проваливаться вниз, вниз, вниз. Многих из тех, кто присоединяется к сектам, привлекает «тесное общение с единомышленниками»[116].

Смятенные герои отца находят ландсманов в живых десятилетних сестричках (Мэтти и Фиби) и умершем десятилетнем братишке (Алли); в сестре Ирме (де Домье-Смит); внутри семьи Глассов — в братьях и сестрах разных возрастов, как умерших, так и живых. Но с течением времени и отец, и его герои все больше и больше находят ландсманов только среди мертвых. Раньше всего мы это видим в сцене, когда Фиби требует, чтобы Холден назвал кого-то, кто ему по-настоящему нравится, а он может припомнить только Алли, своего умершего братишку, и Джеймса Касла, который выбросился из окна в школе Нэнси. В следующей повести отца Фрэнни говорит о Зуи, что «единственные люди, с которыми ему хотелось бы пойти выпить, или на том свете, или у черта на куличках…ему даже и завтракать ни с кем не хочется, если он не уверен, что это окажется Иисус — собственной персоной, или Будда, или Хойнэн, или Шанкарачарья, или кто-нибудь в этом роде». А в рассказе «Тедди» мы наблюдаем окончательный уход. Тедди не ищет ландсманов даже среди мертвых; он взыскует единства с небытием, растворения всего, отдельно существующего, личного. Он желает влиться в безбрежное море неразличимых душ в ином, непреходящем измерении. Десятилетний мальчик, заранее зная о своей близкой смерти, походя говорит о ней — только затем, чтобы внушить слушателю понятие о благотворности отречения и абсурдности поисков тихой пристани в этой жизни: ведь жизнь — просто майя, иллюзия.

«Не понимаю…отчего считается, что надо непременно испытывать какие-то эмоции. Мои родители убеждены, что ты не человек, если не находишь вещи очень грустными или очень неприятными, или очень…несправедливыми, что ли. Отец волнуется, даже когда читает газету. Он считает, что я бесчувственный»[117].

Николсон стряхнул в сторону пепел. «Я так понимаю, сами вы не подвержены эмоциям?» — спросил он.

Тедди задумался, прежде чем ответить. «Если и подвержен, то, во всяком случае, не помню, чтобы я давал им выход, — сказал он. — Не вижу, какая от них польза».

«Так глупо», — этими словами начинает Тедди описывать, как сестренка случайно столкнет его в пустой бассейн, он раскроит себе голову и мгновенно умрет.

«Но разве это такая уж трагедия? Я хочу сказать, чего так бояться? Произойдет только то, что мне предназначено, вот и все, разве нет?»

Николсон хмыкнул. «Для вас, может быть, и не трагедия, — сказал он, — но ваши мама с папой были бы наверняка весьма опечалены. Об этом вы не подумали?»

«Подумал, конечно, — ответил Тедди. — Но это оттого, что у них на все уже заготовлены названия и чувства».

К тому времени, как я прочла этот рассказ, мне столько раз приходилось слышать из уст отца подобные проповеди, что было трудно не ощущать себя умирающей от скуки девчонкой, которой «давят на мозги». Но сейчас, по зрелом размышлении, я ощущаю искреннюю грусть, не досаду и скуку. Я размышляю о том, как отец искал ландсманов, и когда не нашел их среди живых, обратился к другим мирам. В самом деле, такая реакция, такой порыв к альтернативной реальности или к трансцендентальному опыту были названы людьми, оставившими секту, в качестве второй из самых распространенных причин вступления в замкнутое религиозное сообщество (первая — одиночество и поиски тесного общения). «Культ предлагает путь — вам скажут: единственный путь — в неведомое, запредельное царство… В конце концов, и рассудок подсказывает: если вы хотите испытать что-то, чего не испытывали до сих пор, вы должны отправиться в места, где до сих пор никогда не бывали»[118].

Третья из чаще всего называемых причин влечения к сектам — «потребность в моральном авторитете» — еще больше касается семьи Сэлинджеров. Родители, принадлежащие к среднему классу, чьи дети в основном и пополняют ряды сектантов, зачастую чересчур охраняют и оберегают своих отпрысков. Им хочется дать детям то, чего сами они были лишены; сделать их счастливыми[119].

«В таких обстоятельствах у молодых людей часто выстраивается зависимость от родителей, которой они не замечают, пока длится отрочество, — а потом оказывается, что пора принять на себя ответственность за свою жизнь, стать независимыми, взрослыми людьми…неудивительно, что многих из молодежи такая внезапная ответственность тяготит и смущает, особенно в современном мире… Вот тут-то секты и вступают в игру… Они предлагают образ жизни… тщательно построенный, с очень ограниченным выбором и крайне специфическими требованиями. Некоторые с радостью прячутся под это теплое одеяло»[120].

Одеяло, которое Бэйб, «Солдат во Франции», натягивает на себя, надеясь на его магическую целительную силу.

Хотя в этом я не уверена, но подозреваю, что влечение отца к авторитарным, уверенным в себе вождям сект как-то связано с его воспитанием. В одном из своих рассказов он описывает именно то, что я наблюдала в его реальной семье, когда мы ездили в Нью-Йорк к бабушке, дедушке и тете Дорис. Симор рассказывает о своих визитах к Феддерам, родителям его невесты:

«…начинаю мечтать, чтобы мистер Феддер тоже принял участие в разговоре. Подчас мне это просто необходимо. А то, когда я вхожу в их дом, мне, по правде сказать, иногда кажется, что я попал в какой-то светский женский монастырь на две персоны, где царит вечный беспорядок. Иногда перед уходом у меня появляется такое чувство, будто М. и ее мама напихали мне полные карманы всяких флакончиков, тюбиков с губной помадой, румян, всяких сеточек для волос, кремов от пота и так далее… я не знаю, что делать с этими воображаемыми дарами»[121].

Неудовлетворенная потребность активного мужского присутствия в жизни мальчика может привести к ранимости или создать тягу к тому типу людей, который в литературе о сектах называется «авторитарной личностью». Когда я читаю описания так называемых авторитарных личностей и всяческие теории о них, мне кажется, будто исследователь был мухой и годами сидел у нас дома на стене, наблюдая странное поведение отца, охваченного порывом новой веры. В какой-то степени было облегчением обнаружить, что наш феномен — не единственный в своем роде. Но читать об этом было так же и страшно. Неутешительно сознавать, что наш остров связан с подобным материком. Как говорится, «прочти и заплачь». В особенности одна статья, «Религиозные секты как прибежище для людей с угнетенной психикой, идеалистов и интеллектуалов, и как оплот авторитарных личностей», могла бы иметь подзаголовок «Дома у Дж. Д.Сэлинджера». Ее автор[122] пишет:

«Во-первых, лидеры сект — люди с авторитарной, харизматической личностью; они источают — у некоторых, правда, это получается сдержанно и ненавязчиво — непререкаемую, незыблемую уверенность в себе и своих религиозных взглядах. Они — авторитарные символы, с которыми обращенные отождествляют себя; их взгляды, их изречения представляются непогрешимыми.

Далее, каждый из лидеров секты заявляет, что лишь те религиозные взгляды, которые исповедует он, являются истинными; только примкнув к ним, можно решить как в идеальном плане, так и практически, проблемы, встающие перед миром и перед обращенными. Доктринальный характер подобных установлений дает обращенным ясное сознание смысла, верного направления, цели — как в умственной деятельности, так и во всей жизни, рассеивая тем самым смятение, неуверенность в себе, постоянные сомнения, характеризовавшие многих из них до обращения.

В-третьих, секты требуют исполнения специфических, ко многому обязывающих, часто аскетических и пуританских правил, которые регулируют все основные стороны повседневной жизни обращенных (в частности, соблюдение религиозных ритуалов, диета, внешний вид, нормы половой жизни, запрет на наркотики и т. д.). Сектанты воспринимают религиозные взгляды как указание истинного пути, объяснение смысла жизни и их роли в ней и с радостью принимают жесткие правила как практическое руководство в личностной, межличностной и социальной сфере. Все это предоставляет им твердую опору в жизни, являясь альтернативой безликой культуре, в которой они не могут найти своего места».

Чтобы понять влечение отца к подобным религиозным системам, можно пойти и другим путем — покинуть пределы индивидуальной психологии и бросить вместо того взгляд на нашу общую историю. Уверена: именно то, что отец, еврей или наполовину еврей по происхождению, вырос в Америке, сделало его, как и многих, ему подобных, беззащитным перед так называемыми «новыми религиями» — термин, наверное, не столь эмоционально окрашенный, как культы, или секты. Раввин Файн[123] красноречиво говорит о евреях и об утрате пути современным обществом:

«Молодые евреи…спрашивают: что это значит, быть евреем, подниматься из пепла всеобщего истребления? Что означает принадлежать к 3,5 процента населения в нееврейской культуре? Такие размышления глубоко затрагивают личность евреев. Они заставляют людей искать, задаваться вопросами. А когда люди ищут и задаются вопросами, в глубине души они жаждут найти решение. И Новые религиозные движения, конечно же, им это решение предоставляют».

Системы верований, которые раввин Файн перечисляет как особенно привлекательные для евреев, — как раз те самые, к которым всегда влекло моего отца и его героев. Файн считает, что восточные религии, особенно движения гуру «из-за их универсального охвата — мы принимаем и ведем к свету любого —…мгновенно разрешают множество чисто еврейских проблем…Ты можешь более или менее (чаще менее) считать себя иудаистом, но в новую веру принимаются все. Тебе уже не нужно биться над историческими проблемами или над проблемами меньшинства, ибо решение готово: «мы — одно»…»[124].

Может быть, взгляды раввина не касаются всех, или даже многих евреев, но, снова обращаясь к творчеству отца, я нахожу аргументам Фаина множество подтверждений. Если в ранних произведениях отца утратившие путь молодые люди время от времени ищут пристанища в чистоте ребенка, то эта стратегия меняется, превращается в некое подобие христианизированного восточного мистицизма в рассказе о де Домье-Смите, который находит выход из своего Голубого периода, прозревая чистоту в море грязи, где он утопает. Сначала сестра Ирма спасает его, а потом, в мистическом видении, все нечистоты этого мира — включая его самого, его кошмарных учеников и приборы для промывания кишечника — превращаются в дважды благословенные цветы. Де Домье-Смит заново воссоединяется с миром, вновь принимает своих жутких учеников и оставляет нас наедине со следующим откровением: «tout le monde est une nonne» — весь мир — монахиня, святая сестра. Он находит прибежище в осознании того, что мы — одно.

В последних двух повестях отца ставится та же проблема, дается то же решение. Во «Фрэнни и Зуи» Фрэнни сломлена, угнетена, потеряла ориентир из-за «пустозвонства» жизни в колледже. Она вновь обретает способность «функционировать» через откровение, гласящее, что все люди — Христос. — Ты не знала этой тайны?» — спрашивает у нее Зуи. Каждый, любой из этих «пустозвонов», любая клизма или клистирная трубка, «даже жуткий профессор Таппер…это сам Христос». Книга заканчивается так: «Несколько минут, перед тем как заснуть глубоким, без сновидений, сном, она просто лежала очень тихо, глядя на потолок и улыбаясь».

Последняя опубликованная книга отца, «Выше стропила, плотники» и «Симор: Введение» заканчивается тем, что Бадди осознает: Симор был прав, и «ужасная триста седьмая аудитория», куда придут на занятия девушки, вернувшись со своих повитых плющом уикэндов, на самом деле Святая Земля, и даже «Грозная Мисс Цабель» ему такая же сестра, как Бу-Бу или Фрэнни.

В каждой книге напряжение снимается открытием того, что «мы — одно»: те же слова приводил и раввин Файн. Страдающий герой уже не должен биться над проблемами истории или над проблемами меньшинства, как героиня «Затянувшегося дебюта Лоис Тэггет», или Лайонел из рассказа «В лодке», или Холден с его «полукатолическим» происхождением, или мой отец, которого ранило то, как «принято было говорить», по словам моей тети. Мы — одно.

Но выдуманное решение рассыпается в прах при первом соприкосновении с реальностью. Одно дело слиться с человечеством, даже с одним человеком, пережив общий экстаз, общее ликование, и совсем другое — прожить с ним или с ней следующее утро, и потом жить день за днем, неделя за неделей. Пьер Абеляр уходит из зеленеющего монастырского сада, уводя за собой чистую молодую девушку, едва не принявшую постриг, и сразу за воротами обнаруживает, что она превратилась в мешок со слизью, грязью и испражнениями.

Из разговора, переданного одной молодой женщиной, видно, как отец попался в сети своих собственных головоломок. Она ему рассказывает о концерте народной песни, на котором побывала:

«На несколько минут возникло такое чувство, будто все в этой комнате — добрые люди. Мы все вдруг стали друзьями. Я оглядывалась вокруг и всех любила. Было легко и приятно чувствовать так». — «Но песня кончилась, полагаю? — сказал Джерри с такой горькой язвительностью в голосе, что я удивилась. — Вот в чем подвох. Несколько куплетов еще можно продержаться, а потом каждый начинает вспоминать, что сосед его бесит до чертиков»[125].

Отец не мог лучше описать свою реальную жизнь, во всем противоположную миру его произведений. Я не раз наблюдала, что его эпифанические опыты ликования и единства со всем сущим похожи скорее на «радость, жидкое», чем на «счастье — твердое тело»[126]. Наутро они ускользают из пальцев, как туманные видения сна.

Выйдя за пределы вымысла, отец способен держаться за свое «мы — одно» лишь худо-бедно, да и то только в затворничестве. Здесь и проявляются два значения слова «затворничество»: то, что для одного — избранный добровольно приют отшельника (уединенная жизнь), для другого становится тюрьмой (заточение). Чтобы исполнилось обещание, данное Парамахансой Йоганандой, и отец мог бы сочетать затворническую религиозную жизнь с жизнью женатого мужчины, реальные девушки и молодые женщины, к которым его влечет, должны стать частью его мечты, его снов.

Чтобы стать единой с ним, каждая оставляет свой прежний мир, свои надежды и мечты и присоединяется к его миру, его мечтам. Вспомните, как рассказывал Йогананда историю брака любимого йога моих родителей, Лахири Махасайи, то место, где жена вспоминает, как открылась ей божественная природа супруга:

«Господин», — вскричала я… — я умираю от стыда, уразумей, что оставалась погруженной в сон невежества рядом с божественно пробужденным. С этой ночи ты больше не муж мой, но мой гуру. Примешь ли ты меня, ничтожную, к себе в ученицы?»

Я часто задавалась вопросом, как жены и возлюбленные отца, умные молодые женщины, столь много обещавшие, могли, подобно нимфе Эхо из древних мифов, развоплотиться, утратить себя. Но по зрелом размышлении пришла к выводу, что прошлое, детские годы сделали их необычайно, до крайности беззащитными — детство моей матери, истинный плач по страданиям неприкаянного ребенка, которого носит по волнам морским, яркий тому пример — и траектория их вхождения в мир моего отца ничем не отличается от типичного, стандартного вхождения в секту.

Моя мать оставила все и вышла за отца как раз перед последним семестром выпускного класса в Рэдклиффе. Именно в такое трудное время — первая неделя занятий, например, когда новенькие часто чувствуют себя одинокими и потерянными в чуждой, непривычной среде, или последние недели перед экзаменами, когда многие студенты ощущают сильный стресс и неуверенность в будущем, — распространители культов разворачивают особенно активную и успешную деятельность в кампусах[127].

В такое неверное, опасное время распространители культов прибегают к весьма притягательной стратегии, которую исследователи называют «бомбить любовью»[128]: эти люди искренне улыбаются, смотрят вам прямо в глаза, держат за руку, всячески выражают великую приязнь; эту безусловную, всеобъемлющую любовь во всей ее ослепляющей мощи трудно описать, если только ты сам не был пленен ее светом, — но мало найдется людей, не способных ощутить ее зов. Разумеется, можно понять, что и мама была полна священного трепета, глубоко тронута вниманием тридцатилетнего писателя, который писал письма ей, ученице выпускного класса средней школы. А вот это мне понять труднее: как она могла бросить все и последовать за ним, как оказалось, что ее оплели «побеги, прочные, как плоть и кровь», и не отпускали даже после того, как она стала более критично смотреть на вещи. И здесь я тоже нахожу классическую схему. Ее изучают под разными названиями — контроле за средой или тотализм, например, — но сам метод не меняется. Основной элемент этой, на первый взгляд таинственной, «пляски призраков» — затворничество. Оранжерейныи цветок мечты не может выдержать ярости стихий вне охранительных стен. Такие отношения, такая система верований не может выдержать испытания реальностью. Таким образом, «возможность обращения становится гораздо выше, если секта в состоянии держать под контролем окружающую индивидуума среду и все каналы коммуникации»[129]. Методы разнообразны и включают в себя контроль над всеми формами коммуникации с окружающим миром, лишение сна, перемену пищи, выбор тех, с кем можно видеться и говорить; субъекту внушают, что он избран для особой роли в божественном миропорядке, а для этого нужна чистота; его/ее убеждают в том, что ранее они были полны скверны, а теперь необходимо очиститься, чтобы достичь совершенства; затем им преподают «священную науку» и внушают, что верования, принятые группой (или отдельным человеком), — единственно истинная, разумная система, а потому следует ее принять и ей подчиняться; все, кто с нею не согласен, обречены[130]. Разрыв с прошлым, с семьей, с друзьями, с собственной личностью представляют собой, как считает бывший советник, офицер полиции Марк Роджемен, самый важный шаг в установлении контроля над человеком[131].

Лейла Хедли, писательница, с которой отец изредка встречался незадолго до того, как познакомился с Клэр, размышляя об их отношениях, сказала так: «Думаю, ему нравилось унижать меня. Был в этом какой-то оттенок садизма… Он был очень похож на героя «Перевернутого леса», Рэймонда Форда… Он обладал не сексуальной, а умственной притягательностью. Ты чувствовала, что он может тебя заточить силой ума. Твой ум был в опасности, а не добродетель»[132].

Я вспоминаю об этом, когда мать рассказывает мне, как отец за ней ухаживал: «Весь мир заключался в твоем отце — в том, что он сказал, написал, помыслил. Я читала те книги, какие он велел, а не те, что задавали в колледже, смотрела на мир его глазами, жила так, будто он все время наблюдал за мной». Когда Клэр отказалась оставить колледж по первой просьбе Джерри, и он ее покинул, возникло такое сильное чувство заброшенности, что мать, по ее словам, отдала бы все, лишь бы только быть с ним, — но нигде не могла его отыскать. Она оказалась в больнице, на грани нервного срыва, а потом очертя голову выскочила замуж за другого[133]. Когда мой отец снова появился в ее жизни, она поистине делала все возможное, чтобы сохранить его любовь, но время шло, и угождать ему становилось все труднее. Она чувствовала себя так, говорила мать, будто попала в страшную сказку: выполнишь одно требование — возникнут новые, до бесконечности. Хотя Клэр довольно рано уверилась, что сама, невзирая на все усилия, уже не способна подняться в глазах отца на прежнюю высоту, ей все же казалось, что, родив ребенка, — ведь всем известно, как Джерри любит детей, — она хотя бы частично вернет утраченное положение[134]. Она была потрясена, впала в депрессию и чуть не дошла до самоубийства, когда обнаружила, что ее беременность лишь отталкивает Джерри, и он все глубже забирается в чащу леса, где после бесчисленных часов тяжелейших родов на свет появляются двое детей Глассов: «Фрэнни», повесть, опубликованная в «Нью-Йоркере» в январе 1955 года, а за ней, в ноябре, — «Выше стропила, плотники».

В конце того же года, 10 декабря, родилось еще одно дитя, безвременно оторванное от отцовского воображения. Меня чуть было не назвали Фиби, как любимую сестренку Холдена, однако мать настояла на своем, и в последний момент мне дали имя, которое я ношу, Маргарет Энн, сокращенно — Пегги. Со временем, конечно же, у отца появилась другая версия по поводу выбора имен. Летом 1997 года, когда мы с братом навещали его, он сказал, что, если бы не Клэр, «я бы, ребята, не дал бы вам никаких имен: вы бы сами себе их придумали лет в двенадцать». Сейчас у него три кошки, которых зовут Киса 1-я, Киса 2-я и Киса 3-я.

Через целое поколение после того, как моя мать забеременела, когда я уже стала взрослой, мне довелось обнаружить, что отец все еще живет мечтами и снами, не желая иметь дела с реальными детьми. Поскольку я прошла через все это ребенком и поскольку теперь я сама — мать и имею весьма реального сына, тяжелее всего мне было прочесть в мемуарах Джойс Мейнард, что все осталось по-прежнему. Несмотря на проблему, о которой упоминает Джойс — на невозможность сексуального контакта, — она пишет:

«Мы все больше и больше говорим о ребенке, и когда мы говорим о ребенке, это всегда девочка. Мы не говорим о том, где станем жить, во что превратят наши дни заботы о малыше; мы даже не обсуждаем, как Мэтью и Пегги посмотрят на это; даже не задаемся вопросом, где в маленьком, тесном доме ребенок будет спать и играть, хотя, конечно же, такие вопросы вставали перед Джерри раньше, когда он жил со своей женой Клэр и родились Мэтью и Пегги, да и в последующие годы, когда дети были маленькими, вплоть до развода. Я не спрашиваю, как нам удастся избежать прививки, хотя знаю, что в этом вопросе Джерри будет неколебим. Может быть, она просто не будет ходить в школу.

«Построю ей кукольный дом, — говорю я. — Мы наделаем кукол и мебели, и игрушечной еды из кукурузного крахмала, теста и пищевых красителей». Я ему рассказываю, как мама делала пироги для моих Барби…»[135]

Проблема (их неспособность иметь интимные отношения) остается, даже усугубляется, поскольку никто не пытается справиться с нею, хотя разговоры о ребенке дошли уже до того, что ему выбрано имя. Странное имя — если вообще имя.

«Мне приснилось, что у нас с тобой родился ребенок, — сказал он мне однажды утром. — Я ясно видел лицо девочки. Ее звали Бинт».

Джерри смотрит в словарь. «И что бы ты думала? — говорит он. — Это — старинное британское слово, оно значит «маленькая девочка». С тех пор мы называем нашего будущего ребенка именем, которое приснилось Джерри»[136]

Теперешняя жена отца, Колин — гэльское слово, которое значит «молодая девушка», — встретилась с отцом, когда ей было чуть больше двадцати; он на пятьдесят лет старше; она смотрит на меня ясными голубыми глазами, мило улыбается, ее чудесная персиковая кожа так и светится в обрамлении рыжевато-золотистых волос, подстриженных «под эльфа», — не хватает только форменного платьица католической школы — и эта девочка говорит мне, сорокалетней, что они с отцом пытаются завести ребенка. Я начинаю рассказывать ей, что значит для ребенка такое затворничество; я спрашиваю — собираются ли они переезжать? Я упоминаю о том, что отцу уже почти восемьдесят. А потом умолкаю, чувствуя, что говорю об ответственности и о последствиях поступков с девушкой, слишком юной, чтобы даже ощущать зов плоти, вторгаюсь с моим хромым рассудком в мечту, в сон, в мерцание лунного света.

Бью по столу и говорю:

— Для жен с мужьями ты проклятьем стала,

Спознавшись с тем,

Кто хуже всех на свете;

В ответ я слышу: волосы его

Красивы, и, как зимний ветр,

Пронзительны глаза и беспощадны.

У. Б. Йейтс, Отец и дитя[137]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.