Глава пятая. Московский розыск
Глава пятая. Московский розыск
Догадка голландского резидента Якова де Би о содержании уединенной беседы отца с сыном оказалась верной: Алексей назвал главных сообщников. Петр, как и во время розыска над стрельцами в 1698 году, взял руководство следствием в свои руки. Подогреваемый гневом, он сразу же после утомительной церемонии отречения царевича от наследования престола садится за стол и сочиняет письмо генерал-губернатору Петербурга князю А. Д. Меншикову. Курьеры царя один за другим отправлялись в новую столицу.
«Майн фринт, — обращается царь к князю 3 февраля 1718 года. — При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его (царевича. — Н. П.) Иван Афанасьев, того ради возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать».
Через несколько часов в Петербург помчался другой курьер с письмом к тому же Меншикову:
«Майн фринт, писал я давеча о Иване Афанасьеве с Сафоновым, но понеже два Ивана Афанасьева — братья родные, а причинен (причастен. — Н. П.) большой, и которого взять надлежит и сковать, а не хуже, чтобы и всех людей подержать, хотя не ковать; может быть, что друг от друга ведали, также у сего Ивана Афанасьева письма и цыфирь (шифр. — Н. П.) есть, все надобно взять и у протчих осмотреть».
Кикин, получив известие о возвращении царевича из бегов, смекнул, что его ожидают тяжелые испытания, и не сидел сложа руки. Он проявлял лихорадочную заботу о спасении своей жизни. Однако шансы это сделать у него практически отсутствовали. Бежать за границу или укрыться в своих вотчинах он не мог — Петр еще до своего отъезда из Петербурга в Москву заподозрил его в причастности к бегству сына и велел Меншикову не спускать с него глаз, следить за каждым его шагом.
И все же кое-какие мысли о спасении роились в предприимчивой голове Кикина, иначе ничем нельзя объяснить его поручение царскому денщику Баклановскому сообщать ему, Кикину, о всем, что происходит при царском дворе в связи с ожидаемым возвращением царевича.
Затея, однако, не удалась. 6 февраля царю стало известно, «что от Александра Кикина в Москву присылываны ис Питербурха денщики ево. И того ради его величество указал оных в Москве сыскать и осмотреть». У одного из них, Тельнова, было обнаружено письмо Кикина к Баклановскому с просьбой, «дабы не держать ево (Кикина. — Н. П.) безизвестна о деле известном, что чинится ныне, и с тем бы прислать к нему нарочно денщика брата ево Ивана Кикина, а Тельнову бы быть в Москве. И ежели крайняя нужда будет и тогда б ево к нему, Кикину, прислать». Баклановского тут же арестовали, допросили в застенке и выяснили, что «Кикин дружбу с ним имел с того времени, как он, Александр, женился на сестре ево, и что де об нем (Кикине. — Н. П.) слыхал от царского величества и от государыни царицы и от других, о том де ему всегда сказывал».
Семен Баклановский добросовестно известил Кикина о прибытии царевича в Ригу, затем в Тверь, а из Москвы прислал описание приема царевича отцом и извещение об отправке курьера Сафонова. Кикин во время следствия объяснил свои интересы к приезду царевича якобы тем, «чтоб де царевич на него чего не налгал».
Отправка письма 3 февраля Баклановским стала последней его услугой Кикину, впрочем, оказавшейся бесполезной: Сафонов прибыл в Петербург раньше Тельнова, и Ментиков успел Александра Васильевича арестовать.
6 февраля царь извещал Меншикова: «Майн фринт! В самый час приезда сына моего, когда уведал о Кикине, тотчас писал к вам с Сафоновым, но ныне зело сомневаюсь: понеже ныне явился в согласии с Кикиным домашний Июда мой, Баклановский, которой, увидя посылку Сафонова, тотчас Кикина денщика к нему послал. Того ради зело опасаясь, чтоб сей враг не ушол, только одну надежду имею, что я вам приказывал при отъезде, чтоб на него око имели, и стерегли, чтоб не ушол. В сем же деле и брат его приметался, также царевич Сибирской и Самарин. И когда сие получишь, то Кикина Ивана и царевича вели взять за караул, а о Самарине, вины не объявя, также возьми за караул, для чего в Сенат посылаю при сем письмо; также дела прикажи иным, чтоб не потерять времени».
7 февраля Меншиков получил еще два повеления царя. В первом из них царь велел пытать Кикина и Афанасьева «только вискою одною, а бить кнутом не вели». Этот указ вызван отнюдь не чувством сострадания или милосердия, а заботой о том, чтобы обоих можно было доставить в Москву пригодными к дальнейшему розыску. Москва должна была стать главным местом следствия.
8 февраля Меншиков предпринял попытку допросить арестованных, но те, в том числе и Афанасьев, отказались отвечать на вопросы. Тогда князь велел поднять Афанасьева на дыбу, после чего тот стал давать показания. Меншиков рапортовал царю: «Ив том ваше величество не изволите восприять на меня какого гнева, что я оным постращал (Афанасьева. — Н. П.), а оное чинили мы вместе с господином подполковником князем Голицыным и с майорами Юсуповым, Масловым и Салтыковым. С Кикиным же так поступать без указу не смеем».
Видимо, с этим же курьером царь отправил Меншикову ответы царевича на вопросные пункты, так что князю была известна роль Кикина в бегстве Алексея Петровича.
Вторым повелением царь обязывал Меншикова: «Ни для каких дел партикулярных ни за какие деньги не вели давать почтовых лошадей, кроме государственных курьеров за подорожными за твоею или моею рукою». Повеление царя исключало возможность предупреждения лиц, причастных к побегу, о грозившей им опасности.
Де Би нисколько не сгущал краски, когда 3 марта 1718 года (по новому стилю) отправил тревожную депешу из Москвы: «Отовсюду приходят известия об арестовании в Москве и Петербурге лиц как высшего, так и низших классов. Допросы, которыми их подвергают, заставили царя отсрочить выезд свой из Москвы».
Действительно, в иные дни февраля царь отправлял к Меншикову не одного, а двух курьеров с повелениями о заключении тех или иных лиц под стражу.
Приведем хронику их отправки в Петербург.
16 февраля: «Сын мой еще прибавил в деле своем на генерала князя Долгорукова и на протопопа Егора, которых возми за караул. Пред писал я к тебе, чтоб взять Аврама Лопухина, и что у него писем взято, пришли, а его там держи».
17 февраля: «По получении сего дьяков Воронова, Волкова, князя Богдана Гагарина вели взять и сковать, и как сих, так и всех, кои взяты за караул, немедленно сюда пришли до одного, ибо дело сие зело множитца. Эварлакова вискою спроси против приложенной цыдулы, и кто приключитца, также Петра Апраксина с ними же и сковав.
P. S. Алексея Волкова вели взять же за караул, а не присылай до указу».
17 февраля: «По написании о присылке ворофской компании и от вас письма и азбук (шифров. — Н. П.) разных копий, и по получении сего пришли аригиналы и тех, у кого взяты».
18 февраля: «По получении сего письма Василья Глебова сковаф, пришли, да из Риги подьячева, который у Исаева, Ивана Осипова, сына Протопопова, да в Петербурге вели держать под караулом Ивана Нарышкина».
22 февраля: «По получении сего архимандрита Симоновского, который, сказывают, в Питербурхе, сыскав, за крепким караулом пришли сюды».
4 марта: «По получении сего сестру бывшей жены моей, Троекурову, Варвару Головину и жену писаря манифеста Богданова, как наискорея пришли сюда, и с письмами, ежели какие найдутся, также письма у гофмейстерины, что у внучат, обрав, пришли же».
11 марта: «По оговору Аврама Лопухина князя Михаилу Володимирова сына Долгорукова вели арестовать в дому ево».
«Дело сие зело множится», — писал Петр Меншикову. Выполняя волю царя, светлейший отправил в Москву находившихся под стражей в Петербурге арестантов на пятидесяти семи подводах. Среди «пассажиров» растянувшегося более чем на полверсты обоза значились Кикин, братья Афанасьевы, Сибирский царевич Василий, сенатор Михаил Самарин, князь Василий Владимирович Долгорукий, брат адмирала Федора Матвеевича Апраксина Петр Матвеевич, брат первой жены царя Аврам Лопухин, дьяки Михаил Воинов, Федор Волков и др. Главе караульного отряда было положено четыре лошади, четырем офицерам, как и каждому арестованному, было определено по три лошади.
Среди взятых под стражу значилась и титулованная персона из царской фамилии — сводная сестра царя царевна Марья Алексеевна. Для нее были созданы особые условия содержания.
17 марта 1718 года царь отправил Меншикову повеление: «По получении сего велите в Шлютельбурхе хоромы свои, которые блиско церкви, хорошенько вычинить для житья сестре моей, царевне Марье Алексеевне, которая вскоре отсель приедет». Светлейший тут же запросил царя об условиях ее содержания и получил ответы. На вопрос, как снабжать ее провиантом и на какие средства, царь ответил: «Давать с ее деревень, что нужное, без чего нельзя», то есть питание должно быть скромным, без излишеств. На вопрос, сколько должно быть при ней служителей мужского и женского пола и какое давать им пропитание, царь наложил резолюцию: «Что самая нужда, стольким быть, и давать жалованья прежнее». «Ежели изволит куда из города ехать, пущать ли?» Резолюция: «Не пускать».
Напряжение в Москве, где следствием руководил царь, и в Петербурге, оставленном на попечение Меншикова, достигло высшего накала. Никто из вельмож не знал, кто еще будет оговорен царевичем в дополнение к 50 человекам, взятым под стражу, у кого оборвется карьера, кому придется расплачиваться пожитками, а кому и «животом» за неосторожно оброненную фразу, восхвалявшую царевича. Каждый судорожно вспоминал, не сказал ли он чего лишнего царевичу, не обернется ли случайно брошенная реплика трагедией.
В феврале — марте 1718 года Меншиков вел оживленную переписку с Толстым, Ягужинским, Екатериной Алексеевной, адмиралом Апраксиным, кабинет-секретарем Макаровым. Читая их письма, можно подумать, что корреспонденты либо стояли в стороне от драматических событий, либо ни в Москве, ни в Петербурге не происходило ничего заслуживающего внимания. Меншиков отправлял стереотипные послания с извещением, что в Петербурге «при помощи Божий все благополучно», и с просьбой «содержать нас в любительной своей корреспонденции». Корреспонденты в «любительных» ответах тоже умалчивали о самом важном и всех волновавшем. Единственная цель посланий, видимо, состояла в подтверждении друг другу, что каждый из них пока еще находится вне подозрений. Все же изредка проскальзывала кое-какая информация, если не прямо, то косвенно отражавшая события. Так, Екатерина в письме от 4 февраля извещала Меншикова, что царевич Алексей «прибыл сюда (в Москву. — Н. П.) вчерашнего числа». Но зато в следующем послании, отправленном в разгар розыска, 11 марта, о следствии ни слова. Царица сочла возможным лишь предупредить князя о намерении Петра вернуться в Петербург, «ежели еще что не задержит».
В письмах к Екатерине Меншиков тоже не затрагивал существа дела. Лишь однажды он, полагая, что изменнический поступок сына и кровавое следствие вызовет у Петра нежелательные эмоции, «слезно» умолял Екатерину отвращать супруга «от приключающейся печали», которая может вызвать тяжелые последствия «его величества здравию». В одном из писем Толстому Меншиков не ограничился сакраментальной фразой «Здесь при помощи Божий все благополучно» и решил выяснить у корреспондента волновавший его вопрос: «Послал я к царскому величеству Ивана Кикина допрос. А что по оному его величество изволил учинить, известия не имею. Того ради прошу ваше превосходительство о том меня уведомить». Напомним, что царь назначил Петра Андреевича Толстого руководителем Тайной розыскных дел канцелярии — ему Петр был безмерно благодарен за возвращение сына в Россию и именно ему, как специалисту по делу царевича, было поручено вести розыск. Толстой, однако, предпочел отмолчаться и не ответил князю.
Исключение составляют письма братьев Апраксиных. Петру Матвеевичу удалось отвести предъявленные ему обвинения. 8 марта 1718 года Петр отправил Сенату письмо: «Объявляем вам, что Петр Матвеевич Апраксин и Михайло Самарин по делам своим (для чего они взяты были к Москве) очистились, и для того они ныне отпущены в Петербург по прежнему к делам и для того ныне Михаилы Самарина дом велите разпечатать и людей его извольте освободить». Вина Петра Матвеевича Апраксина состояла в том, что он одолжил царевичу перед его бегством 3 тысячи рублей. Оказавшись на свободе, П. М. Апраксин с разрешения царя отправил к Меншикову курьера с извещением, в котором описал свои злоключения: он был доставлен в Москву и «во узах» в 6 утра оказался в застенках Тайной канцелярии в Преображенском. «Там, — продолжал Апраксин, — и была установлена моя правда и невинность». История, однако, имела продолжение, о котором Петр Матвеевич поведал в цидуле, приложенной к письму: «Брата моего Федора Матвеевича от такой великой печали застал едва жива». Сам Федор Матвеевич тоже известил Меншикова о своей болезни, причем сделал это весьма эмоционально. Письмо адмирала дает ключ к объяснению причин, вынуждавших корреспондентов избегать острой темы: «О здешних обстоятельствах вашей светлости верно донесть оставлю, ибо в том перу верить не могу и себя нахожу в немалых печалях, о чем вашей светлости уже известно».
События, связанные с розыском, были официально запрещенной темой переписки. Когда в июне 1718 года И. А. Мусин-Пушкин в письме к П. А. Толстому спросил того, «где его царское величество обретается» и что слышно об отъезде из России царевича и о других делах, руководитель Тайной канцелярии сделал ему внушение: «Весьма неприлично и не надлежит о таких делах писать», и предупредил, чтоб «о таких неприличных им делах не писали, за что могут истязаны быть жестоко».
В то время как царь давал одно повеление за другим об аресте подозреваемых, сам царевич, напрягая память, отвечал на предложенные ему семь вопросных пунктов, составленных царем на следующий день после церемонии лишения его права на наследство, 4 февраля.
Эти вопросные пункты царевичу положили начало Московскому розыску, к которому были привлечены десятки лиц. Вряд ли целесообразно приводить показания каждого из них. Достаточно изложить содержание добровольных признаний и пыточных речей главных действующих лиц, чтобы получить представление о сути дела. (При этом надлежит сделать оговорку. В рассказе о предшествующей жизни царевича мы уже не раз прибегали к показаниям как его самого, так и близких ему лиц, из которых и были извлечены многие подробности. Теперь же, при изложении показаний подследственных, для создания целостной картины автор вынужден либо повторять описание уже известных читателю фактов, либо хотя бы вскользь упоминать о них.)
Центральной фигурой Московского розыска был, разумеется, царевич Алексей Петрович. Среди его сообщников главными оказались Александр Васильевич Кикин, Иван Большой Афанасьев, генерал-лейтенант князь Василий Владимирович Долгорукий, управляющий домом царевича Федор Эварлаков, а также царевна Марья Алексеевна. Следствие над бывшей супругой царя Евдокией Федоровной Лопухиной, ее любовником капитаном Степаном Глебовым, ростовским епископом Досифеем хотя и производилось в Москве, но его целесообразнее было бы назвать первым Суздальским розыском, поскольку он касался лиц, близких к инокине Елене — царице Евдокии, прозябавшей в Суздале в Покровском девичьем монастыре (о нем речь пойдет в отдельной главе книги).
Итак, 4 февраля Петр составил «вопросные пункты», на которые сыну надлежало отвечать со всей искренностью.
«Понеже вчерась прощение получил на том, дабы все обстоятельства донести своего побегу и прочаго тому подобного, — писал царь, — а ежели что утаено будет, то лишен будешь живота; на что о некоторых причинах сказал словесно, но доя лучшего, чтоб очистить письменно по пунктам, ниже писанным».
Эти слова царя нельзя расценивать иначе, как отступление от ранее данных обязательств. Напомним: когда сын находился вне досягаемости царя, он твердо обещал помиловать его без всяких условий и оговорок. Зато эти условия возникли теперь, когда сын оказался в его власти.
Царя интересовали прежде всего сообщники сына, лица, руководившие его поступками, подсказавшими ему мысль об отречении от престола и посоветовавшие бежать за границу. Всего было сформулировано семь вопросов: «1…Понеже во всех твоих письмах, также и при прошении на словах все просился в монастырь, а ныне в самом деле явилось, что все то обман был, с кем о том думал и кто ведал, что ты обманом делал?»; «2. В тяжкую мою болезнь в Питербурхе не было ль от кого каких слов для забежания к тебе, ежели б я скончался?»; «3. О побеге своем давно ль зачал думать и с кем? Понеже так скоро собрался, может быть, что давно думано, чтоб ясно о том объявить, с кем, где, словесно или чрез письмо или чрез словесную пересылку и чрез кого… также и с дороги не писал ли кому?»; «4. Будучи в побеге, имел ли от кого из России письма или словесный приказ, прямо или посторонним образом или чрез иные руки, и чрез кого; также хотя и не из России, а о здешних делах, которые тебе и мне касаются?»; «5. Поп гречанин когда и где и для чего у тебя был?»; «6. Письмо, которое ты сказал, что тебя принудили цесарцы писать… также кто из цесарцев тебя принуждал? Коли и где и кто из людей твоих про то ведает, и кому ты оные отдал, и нет ли черного (черновика. — Н. П.) у тебя и подлинно ль цесарцы принудили?»; «7. Все, что к сему делу касается, хотя чего здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди».
А в конце пунктов — новая угроза, напрочь перечеркивающая прежние обещания и гарантии: «А ежели что укроешь, а потом явно будет, на меня не пеняй: понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон (прощение. — Н. П.) не в пардон».
8 февраля царевич представил ответы на предложенные вопросы. Внешне его показания выглядят вполне чистосердечными. Так, написав развернутые ответы на все семь пунктов, он вспомнил, что кое-что запамятовал, и по собственной инициативе решил восполнить пробелы. Но когда вчитываешься в эти ответы и дополнения к ним, то нетрудно обнаружить, что царевич, как и всякая слабая натура, перекладывал ответственность за содеянное на других. Если верить Алексею, то он лишь пассивно воспринимал то, что ему подсказывали его многочисленные советчики: Кикин, Долгорукий, Самарин, Иван Афанасьев и другие.
Впоследствии царевич еще несколько раз вынужден был давать показания: 12, 14, 16 и 26 мая, 17, 19, 22 и 24 июня. Это объясняется тем, что у следствия возникали вопросы в связи с допросами других лиц, привлеченных к дознанию, из которых роль царевича вырисовывалась совсем по-другому. Здесь уместно сказать, что память царевича не могла сохранить всего, ранее происходившего, и о некоторых фактах и событиях он попросту не мог вспомнить. Но следствие также установило, что в одних случаях царевич сознательно скрывал истину, пытаясь смягчить свою вину или освободить от ответственности близких ему лиц, в других, напротив, клеветал на невинных, мстя им, потому что питал к ним неприязнь.
Так что же отвечал царевич отцу?
На первый вопрос, с кем он советовался, давая ответ на письма отца и соглашаясь отправиться в монастырь, царевич отвечал, что, получив первое письмо, он советовался по отдельности с Александром Кикиным и Никифором Вяземским, и оба дали одинаковый ответ: «отрицаться наследства и просить о лишении оного для моей слабости, чего я и сам желал и писал от истинного сердца, без всякого лукавства и обману, понеже что то на себя брать, чего не снесть?» Их совет по поводу второго письма царя тоже был однозначным: «Когда де иной дороги нет, то де лучше в монастырь, когда де так наследства не отлучишься». Вскоре после отъезда царя в Амстердам Кикин, как мы уже знаем, сам пришел к царевичу и заявил, что отправляется в Карлсбад: «Я де тебе место какое-нибудь сыщу».
Кроме Кикина и Вяземского царевич советовался с князем В. В. Долгоруким и Ф. М. Апраксиным. Обоих он просил ходатайствовать перед отцом, чтобы тот дал разрешение постричься. Разговаривал с отцом один Долгорукой: «Я де с отцом твоим говорил о тебе, чаю де тебя лишит наследства, и письмом де твоим, кажется, доволен». И затем добавил: «Я де тебя у отца с плахи снял… Теперь де ты радуйся, дела де тебе ни до чего не будет».
Вспомнил царевич и о похожих словах Кикина: «Тебе де покой будет, как де ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали, я де ведаю, что тебе не снести за слабостию своею; а напрасно де ты не отъехал, да уж того взять негде». Последняя фраза содержала упрек царевичу за то, что тот не остался за рубежом еще в 1714 году, когда ездил лечиться в Карлсбад. Кикин утешал царевича, что монашеский постриг можно будет впоследствии предать забвению: «Вить де клобук не прибит к голове гвоздем; мочно де его и снять».
Никифор Вяземский дал другой совет: в монастырь иди, но «пошли де до отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал; он де может сказать и архиерею Рязанскому о сем, чтоб де про тебя не думал, что ты за какую вину пострижен». Между прочим, оба они во время следствия наотрез отказались от приписываемых им царевичем слов.
Царевич согласился с этим советом и отправил два письма: одно духовнику Якову Игнатьеву, другое Ивану Кикину, брату Александра Кикина, «что по принуждению иду в монастырь». Оба также получили от царевича деньги, которые должны были после его пострижения передать его любовнице Евфросинье. Последнюю царевич всячески выгораживал. Он особо подчеркнул, что ни Евфросинья, ни другие из его окружения ничего не знали о его намерениях: «А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги, и отгуды взял с собою и сказал ей и людям, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу (союза. — Н. П.) против Турка, и чтоб тайно жить, чтоб не сведал Турок. И больше они от меня иного не ведали».
На второй вопрос, «не было ли каких слов» во время тяжелой болезни отца, сын решительно заявил, что никаких слов он не слыхал.
Самый важный вопрос касался замысла побега: как давно царевич задумал бежать и с кем советовался об этом?
Отвечая на этот вопрос, Алексей сообщил то, что нам уже известно: «О побеге моем с тем же Кикиным были слова многожды в разные времена и годы, и прежде сих писем, чтоб будет случится в чужих краях, чтоб остаться там где-нибудь не для чего иного, только б что прожить, отдаляясь от всего, в покое». Поведал царевич и о совете Кикина задержаться в Европе после излечения от болезни в 1714 году, когда он ездил в Карлсбад, и о его же, Кикина, укорах, когда царевич вернулся обратно в Россию, не переговорив ни с кем «от двора французского»; рассказал и о своей встрече с Кикиным в Либаве, и о том, как Кикин сыскал ему место в Вене, куда ездил не для чего иного, кроме как для царевичевых дел. Как известно, именно Кикин продумал до тонкостей план, как царевичу замести следы, чтобы сбить с толку отца, если тот вздумает организовать поиски сына. Царевич не скрыл и такие подробности. В Либаве он спросил Кикина: «Хорошо, что ты мне место сыскал; а когда бы письма от батюшки не было, как бы мне тогда уехать?» На это у Кикина ответ был готов: «Я де хотел таким образом сделать, чтоб ты сказал, что сам едешь к отцу, и сам бы ушел». Еще Кикин говорил царевичу, что «отец де тебя не пострижет ныне, хотя б ты хотел, ему де князь Василий (Долгорукий. — Н. П.) приговорил, чтоб тебя при себе ему держать неотступно и с собою возить всюду, чтобы ты от волокиты умер, понеже де ты труда не понесешь; и отец де сказал: хорошо де так. И рассуждал ему князь Василий, что де в чернечестве ему покой будет и может де он долго жить. И по сему слову я дивлюсь, что давно тебя не взяли, и ныне де тебя зовут для того, и тебе, кроме побегу, спастися ничем иным нельзя».
Кроме Кикина, по словам царевича, о побеге знал его камердинер Иван Большой Афанасьев: «…когда ваше письмо получил и уже свободно мне выехать из России, по прежним словам с Кикиным вздумал отъехать куда-нибудь, к цесарю или в республику которую, Венецкую или Швейцарскую, и о сем никому не говорил, только объявил Ивану Большому Афанасьеву, что я намерен отъехать в вышеписанные места, куда ни будь. А места прямо не сказал, понеже и сам намерения крепкого не имел… И Иван сказал, как я ему о побеге объявил: "Я де твою тайну хранить готов, только де нам беда будет, как ты уедешь; осмотрись де, что ты делаешь"».
Отвечая на четвертый вопрос — о переписке с кем-либо в России, царевич признал, что получал известия о том, что происходит на родине, только от вице-канцлера Шёнборна, причем известия явно недостоверные, но способные укрепить дух царевича, его уверенность, что недалек тот час, когда на его голове окажется корона русского царя. Царевичу сообщали, «что будто по отъезде моем есть некакие розыски домашними моими, и будто есть замешание в армии, которая обретается в Мекленбургской земле, а именно в гвардии, где большая часть шляхты, чтоб государя убить, а царицу с сыном сослать, где ныне старая царица (Евдокия Лопухина — Н. П.), а ее взять к Москве и сына ее, который пропал без вести (то есть самого царевича Алексея. — Н. П.), сыскав, посадить на престол. А все де в Петербурге жалуются, что де знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни де от строения городов и кораблей разорились». А «больше, что писано, не упомню», показывал царевич, и добавлял: «И в нынешнем побеге никогда цыфирью (шифром. — Н. П.) не писывал ни к кому и ведомостей, окроме вышеписанных и печатных газетов, не имел».
Интересовал царя «поп-гречанин», будто бы бывший у царевича. Но здесь Алексей был чист: «Поп греческий никакой нигде ни для чего… не бывал».
Отвечая на шестой вопрос — о собственных письмах в Россию, адресованных Сенату и духовным лицам, царевич пытался переложить вину за их появление на секретаря графа Шёнборна Кейля, который якобы принуждал написать их под тем предлогом, что «есть ведомости, что ты умер, иные есть — будто пойман и сослан в Сибирь; того ради пиши, а будет де не станешь писать, мы держать не станем». Царевич по памяти пересказал их содержание.
Заодно царевич рассказал об условиях своего пребывания в цесарских владениях. Он не возражал, чтобы его содержали втайне от русских, а прежде всего, от резидента Веселовского. Шёнборн после встречи с цесарем говорил ему: «Цесарь де тебе не оставит и будет де случай, будет по смерти отца, и вооруженной рукою хочет тебе помогать на престол». Царевич, по его собственным словам, возразил на это: «Я вас не о том прошу, только чтоб содержать меня в своей протекции; а оного я не желаю».
По седьмому пункту царевич должен был припомнить «все, что по сему делу касается». Характер вопроса определил мозаичность содержания ответа. Царевич вспомнил и о деньгах, которые он получил перед побегом от Меншикова и других лиц, и о разговорах с разными людьми, которые показались ему «достойны к доношению». Так, он вспомнил, что слышал от Сибирского царевича, что «говорил де мне Михайло Самарин, что де скоро у нас перемена будет: будешь ли ты добр ко мне, будет де тебе добро будет; а что де Самарин говорит, то сбывается… а какая перемена, не явил». Он же в марте 1716 года говорил, будто «в апреле месяце в первом числе будет перемена. И я стал спрашивать: что? И он сказал: "Или де отец умрет, или разорится Питербурх, я де во сне видел". И как оное число прошло, я спросил, что ничего не было. И он сказал, что де может быть в другие годы в сей день; я де не сказывал, что нынешнего года: только смотрите апреля первого числа, а года де я не знаю».
Передал царевич содержание и нескольких других разговоров. В одном из них участвовали посол в Англии Семен Нарышкин и кто-то из высших сановников государства: не то Ягужинский, не то Макаров — точно царевич не помнил. Зашла речь о престолонаследии в других странах. Нарышкин сказал: «У прусского де короля дядья отставлены, а племянник на престоле для того, что большого брата сын». «И, на меня глядя, молвил: "Видь де и мимо тебя брату отдал престол отец дурно". И я ему молвил: у нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы. И он сказал: "Это де не ведомо, что будет; будет так сделается, во всем де свете сего не водится"».
Никифор Вяземский, приехав с Москвы в Торунь, сказывал царевичу, что, по слухам, «государю больше пяти лет не жить; а откудова де он ведает, не знаю». В другой раз в Петербурге тот же Вяземский говорил царевичу о его брате, малолетнем царевиче Петре Петровиче: «Брату де твоему больше семи лет не жить, лишь бы и то прожил».
Приведены в показаниях царевича и слова князя Василия Долгорукого. Будучи при Штеттине, он говорил так: «Кабы де на государев жестокий нрав да не царица, нам бы де жить нельзя, я бы де в Штетине первый изменил».
Отдав ответы на вопросные пункты, царевич стал припоминать, что еще может заинтересовать отца. Спустя некоторое время он сочинил дополнение к вышеизложенным ответам, назвав новые фамилии.
Как оказалось, о его отъезде знал Федор Дубровский. Накануне побега он спрашивал у царевича: «Едешь ли к отцу?» Царевич же отвечал: «Я поеду, Бог знает, к нему или в другую сторону». И тот молвил: «Многие де ваши братья бегством спасалися, я де чаю, тебя сродники не оставят». «Еще же просил денег пяти сот рублев: я де матери твоей дам. Я ему дал».
Узнав о намерении царевича бежать, Дубровский высказал опасение: «Я чаю де, отец Аврама, дядю твоего, распытает». Царевич возразил: «За что, когда он не ведает? Когда уже подлинно будете известны, что я отлучился, в то время можешь и Аврааму сказать, будет хочешь; а ныне не сказывай никому». «А сказывал или нет, того не ведаю».
Припомнил также царевич совет Семена Нарышкина во время их встречи между Мемелем и Кенигсбергом: «Напрасно де ты едешь, мог де бы ты побыть там и долго; мы де верные тебе о том думали, и Кикин де тебе писал».
На этот раз царевич решил выдать и свою тетку, царевну Марью Алексеевну, сообщив об уже известной нам беседе, состоявшейся между ними близ Либавы: помимо прочего, царевна вынудила Алексея передать 300 или 500 рублей для матери (сколько точно, он не помнил), а также написать ей письмо.
Царевич дал новые показания против Кикина и Ивана Афанасьева. Прозвучало и имя его прежнего духовника Якова Игнатьева: оказывается, еще лет одиннадцать или двенадцать назад он показывал царевичу письма его матери и давал их читать; по его же совету царевич писал доброжелательные письма своему дяде Авраму Лопухину. «Еще же вдова Марья Соловцова, — вспоминал царевич, — в Питербурх привезла мне от матери же молитвенник, книжку да две чашечки, чем водку пьют, четки, платок, без всякого письма и словесного приказу… Оная вдова своячина Никифора Вяземского, жены его родная сестра, а мне кума».
После того как царевич дал ответы на вопросные пункты, Тайная канцелярия оставила его в покое на три месяца. По свидетельству голландского резидента де Би, «его высочество находится под строгим караулом вблизи покоев царя и редко появляется при дворе. Говорят, что умственные способности его не в порядке».
Неизвестно, кому принадлежит коварный план ведения следствия над царевичем — царю или Толстому. Скорее всего, Толстому. План этот состоял в том, что интенсивные допросы царевича возобновились лишь в мае 1718 года, когда розыск был переведен в Петербург. В течение же трех месяцев, с февраля по апрель, Тайная канцелярия была целиком поглощена розыском других лиц, сообщавших компрометирующие сведения о царевиче. Их показания убеждали царя в том, что сын его многое утаил.
Голландский резидент де Би в депеше от 29 апреля писал о наличии в России двух партий, преследовавших одну цель: возвести на престол царевича Алексея. По его словам, «вождями одной из этих партий были отлученная царица, царевна Мария, майор Глебов и некоторые другие, между которыми находится митрополит Ростовский, успевший поддерживать всех заговорщиков в их замыслах посредством святотатственных вымыслов. Главным вождем заговорщиков другой партии был, как кажется, г. Кикин… бывший одним из первых любимцев его величества. По всем вероятиям, г. Кикин, приговоренный несколько лет перед этим к оштрафованию и к ссылке и вскоре потом помилованный, искал случая отмстить за перенесенное им оскорбление и для достижения этой цели составил вокруг себя партию преданных царевичу Алексею людей».
Суждение голландского резидента нуждается в существенных коррективах. Главная ошибка де Би состоит в том, что он придал действиям сторонников царевича Алексея значение заговора. Заговор подразумевал наличие организации, сплоченно действовавшей для достижения поставленной цели. Заговорщики должны были устраивать конспиративные сборища для выработки плана действий, распределения обязанностей между исполнителями и т. д. Среди заговорщиков непременно должен был существовать общепризнанный лидер, которому беспрекословно подчинялись заговорщики.
Ничего подобного в среде «заговорщиков» не наблюдалось; каждый из них действовал самостоятельно и независимо друг от друга, координация в осуществлении замысла отсутствовала. Активные действия совершал один Кикин, все остальные ограничивались разговорами с выражением антипатий к отцу и симпатий к сыну, причем каждый из мнимых заговорщиков преследовал корыстную цель — поддерживал наследника лишь потому, что рассчитывал его милостями удовлетворить свои честолюбивые притязания.
Вторая ошибка де Би состоит в том, что он главенствующую роль в «первой партии заговорщиков» (все они стали главными действующими лицами так называемого Суздальского розыска) приписывал бывшей царице Евдокии Федоровне, в то время как в действительности она по своему интеллекту и складу характера не могла принимать участие в «заговоре» и не участвовала в нем. Даже ее любовник капитан Степан Глебов не счел возможным, как увидим ниже, делиться с нею своими честолюбивыми замыслами, и она узнала о бегстве сына лишь после того, как оно было совершено.
Думается, де Би ошибался, когда считал побудительным мотивом действий Кикина желание отомстить за унижение, которое ему довелось претерпеть от царя. В действительности Кикин в своих поступках руководствовался не местью, а чрезмерным честолюбием, удовлетворить которое он утратил всякую надежду при Петре I.
Де Би был прав в одном — все причастные к делу царевича вожделенно желали, чтобы трон занимал не энергичный Петр I с сильной волей и суровым характером, непреклонно следовавший взятому курсу на преобразования, а его слабовольный сын, ничего так не желавший, как покоя, жизни по старинке, без ломки веками устоявшихся обычаев, без крутых перемен. Все это обещало покой для старомосковской знати, полагавшей к тому же, что при слабовольном монархе она получит больше возможностей для получения людишек и землицы, для взяток и казнокрадства.
Первой жертвой розыска, как и следовало ожидать, стал Кикин — главный вдохновитель и организатор побега царевича. 11 февраля 1718 года в Петербурге он был подвергнут первому истязанию в застенке — виске на дыбе, считавшейся наиболее легким из применявшихся пыток. Руководил допросом князь Меншиков, а в состав комиссии, участвовавшей в розыске, входили князь Голицын, полковник и комендант Бахметов, Петр Курбатов, Панеев, дьяк Дохудовский и подьячий Федор Назаров.
На первом допросе Кикин далеко не во всем сознался. Он ограничился признанием того, что ведал о побеге, советовал ехать к цесарю: «Там де место будет; тако ж, ежели позовет случай, что будут вас просить, цесарь вас николи не отдаст». Кикин заявил, что в бытность свою в Вене «его высочеству никакого способа он не искал и с министрами тамошними о том ничего не говорил», умолчав, что этого рода забота легла на плечи Веселовского. «Ежели у цесаря случая не будет, — указывал Кикин царевичу, — то изволишь ехать к папе и в другие места».
Относительно наследства и возможного пострижения царевича Кикин признался в таком совете: «Лучше ныне постричься, а наследство ваше впредь благовременно не уйдет; а что де клобук не гвоздем будет прибит и мочно де его снять, того он, Кикин, царевичу не говаривал». А вот советовал ли он царевичу бежать до смерти супруги и упрекал ли его за возвращение из Карлсбада в Россию в 1714 году, того Кикин «не упомнил». Зато признал, что «советовал уйти и не ездить, если и батюшко кого за царевичем пришлет».
Упреждая события, отметим: поведение Александра Васильевича во время следствия вызывает и удивление, и недоумение. До своего ареста он представляется умным и изворотливым интриганом, человеком дальновидным, умеющим рассчитывать свои действия на несколько ходов вперед. Во время же следствия перед нами словно совсем другой человек — растерянный, недалекий, решивший спасать свою жизнь совершенно непригодными средствами: то полным отрицанием своей вины, то поисками алиби, то признанием вины отчасти.
На что надеялся Александр Васильевич, избрав подобную тактику? На милосердие Петра? Так он знал не понаслышке о его жестоком нраве. Надеялся на то, что другие, причастные к делу царевича, станут, как и он, отрицать свою вину и, обеляя себя, «очистят» и его? Но это тоже было безнадежным делом: ему ли не был известен розыск в застенке, где — он хорошо знал это — следователи умели добывать признания не только в совершённом преступлении или намерении его совершить, но и в таком преступлении, которое представляло из себя чистой воды наговор. Истязаемый признавал все, лишь бы хотя бы на время избавиться от мучительных пыток. Знал Кикин и о том, что противоречивые показания, равно как и улики, сообщенные другими обвиняемыми, влекли за собой новые пытки и новые мучения. Недаром он значится среди четверых обвиняемых, подвергавшихся пыткам по три раза.
Поведение Кикина являлось странным еще и потому, что сам он, когда его арестовал Меншиков, полагая, что Долгорукий останется на свободе, произнес фразу, выражавшую желание потопить князя Василия: «Взят ли князь Долгорукий? Нас истяжут, а Долгорукого царевич ради фамилии закрыл».
Доставленный в Москву Кикин 18 февраля был допрошен по девяти пунктам, составленным царем. Вот их перечень с ответами подследственного:
«1. Какой ради причины так давно зачато думать, чтоб уехать? — Думали пред отъездом в Карлсбад.
2. А понеже он в республику которую хотел уйтить, чего для к цесарю лучше советовал? Понеже ему тот двор не знаем, и чрез кого знаемость та учинилась, от здесь живущих или чрез письма и от кого? — Запирался.
3. В какую надежду долгое его б тамошнее бытье у них было, и что потом делать намерены были? — В такую надежду, чтоб он ему заплатил.
4. Кто в сем деле помогали и ведали и не было ль из чужих сторон подсылок и чрез кого и от кого? — Никто не помогал и никто не ведал, и подсылок ни от кого не было.
5. С самим с ним о чем советовали и кто был и в каких советах? — Запирается.
6. Из сродников ево Аврама (Лопухина. — Н. П.) иные ведали ль начатия сего дела или часть, кто и как ведали, и от матери его не было ль писем о сей материи или и о ином тому ж, или к ней и чрез кого? — Не сказал ничего.
7. Других Баклановских имеет ли и кто также с ним не прихаживал ли кто к дому нашего с вестьми, также Баклановский хотя не все ведал ли? — Баклановского он имел к себе года с три и тайну сказывал. А окромя его, Баклановского, никого он не имел.
8. Понеже с чужестранными министры, а паче с Лосем (польский посол в России. — Н. П.) непрестанное имея обхождение, не давал ли каких ведомостей, проведав: понеже многое, что говорено в домах при кумпаниях, ведают? — Не ведает.
9. Чего здесь и нет, а ведает противное за собою, или за иным кем, чтоб сказал. — Не спрашивай».
Следователи не были удовлетворены ответами Кикина. Он оказался в застенке, где ему задавали те же вышеперечисленные вопросы. Во время пытки (ему было дано 25 ударов) Кикин показал: «На 1-е: тож; царевич просил его, чтоб ему здесь не жить. На 2-е: Венский двор ему знаем потому, что он в Вене был и ездил для того, чтобы царевичу путь показать. С Веселовским говорил: как будет царевич в Вене, не выдадут ли его? Он отвечал: чаю, не выдадут. А подлинного намерения ему, Веселовскому, не сказывал. На 3-е: в такую надежду, что он его хотел не оставить; а делать ничего не намерен, только в Вене прожить. На 4-е: ведал один Иван Афанасьев. На 5-е: обещал, как Бог живот его спасет, не оставить его. На 6-е: никто не ведал, кроме Ивана Афанасьева, и писем от матери не было. На 7-е: кроме Баклановского никого не имел, и Баклановский о том ничего не ведал. На 8-е: никому никаких ведомостей не давывал. На 9-е: не спрашивай».
22 февраля Кикину предоставили возможность обратиться с письмом к самому царю. Содержание письма наводит на мысль, что потрясенное жестокой пыткой сознание Кикина потеряло ориентировку. Хотя он и писал, что доносит «истину», но в письме нетрудно обнаружить множество ее искажений и придуманных им ситуаций, которых на самом деле не было.
Уже в самом начале письма Кикин излагает содержание разговора, состоявшегося между ним и царевичем перед отъездом последнего в Дрезден. Царевич заявил, что рад той посылке. «Я спросил, — писал Кикин царю, — для чего рад? Сказал, что будет жить там, как хочет. Я ему ответствовал, что надобно смотреть, с чем назад приехать, понеже государь на нем изволит взыскивать дела, зачем он послан. Сказал мне: сколько де мочно, стану учиться. И с Семеном Нарышкиным приказывал, чтоб он не спеша сюда ехал, для обучения его дела, и в письме писал к нему то ж. А когда он приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились… После того времени, увидя, что приехал он оттуда с тем же, с чем поехал, тогда я, видев его состояние, начал от него отдаляться и года за два до нынешнего его отъезду был в его доме разве трижды или четырежды… А что я ему будто советовал, чтобы идти в то время во Францию, и то явная немилость…» Кикин, по его словам, отдалился от царевича настолько, что уехал в Карлсбад, «с ним не простясь».
Приведенный выше разговор мог состояться, ибо перед отъездом царевича за границу Кикин еще пользовался доверием Петра: в опале он оказался уже после возвращения царевича на родину, а именно в 1712 году. Но в это время произошло не отторжение, а наоборот, сближение между ними — Кикин сделал ставку на царевича, оказался в числе его самых надежных советников, хотя, как мы знаем, стремился скрыть от посторонних глаз свою близость к нему, встречаясь с ним либо поздно вечером, либо рано утром, либо обмениваясь письмами, отправленными с надежными курьерами. Но Кикин, надо полагать, переоценил свою конспирацию.
Если верить Кикину, то царевич, получив первое послание отца, трижды приглашал его к себе, но Кикин не откликнулся на просьбы, а когда наконец приехал и прочел послание Петра, то заявил царевичу, «что отец ваш не хочет, чтобы вы были наследником одним именем, но самым делом». На что царевич сказал: «Кто же тому виноват, что меня такого родили? Правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу». Кикин советовал царевичу постричься, а «что клобук гвоздем не прибит, истинно не говаривал».
Самая большая ложь Кикина скрыта в его словах: «А что царевич изволил говорить, будто я его послал в Вену, и то истинно напрасно, по немилости своей». «Ежели бы мне готовить место царевичу в Вене, — пытался убеждать Кикин царя, — тогда бы я сделал при себе, мочно ли там жить, или не примут. А не делав ничего, а посылать "поезжай в Вену" сие было бы глупее всякого скота. И если бы я ему советовал ехать куды ни будь, то надлежало быть междо нами цыфирей и как содержать корреспонденцию, а без сего никоторыми делы пробыть невозможно».
«Немилость» царевича Кикин объяснял тем, «что я от него за долгое время отстал», а кроме того и тем, что он якобы отправил доношение Екатерине, в котором извещал ее о намерении царевича бежать. «И ежели б он не был надобен, я бы на него и не доносил. И царевич о том известен, что ему ничего не будет; а что скажут, тому верят».
Как и следовало ожидать, этим письмом Кикин исхлопотал себе лишь очередной розыск. В тот же день, 22 февраля, Кикину дано было 4 удара, и он признал, «что в письме своем, которое царскому величеству вручил, ныне написал, что о побеге царевичеве не ведал, и то он ведал. И что с прежней пытки говорил, то все правда».
С третьей пытки, когда ему было нанесено девять ударов, Кикин полностью признал свою вину: «во всем том он виноват. А тот побег царевичу делал и место он сыскал в такую меру: когда бы царевич был на царстве, чтоб к нему был милостив».
В Тайной канцелярии письмо Кикина оценили правильно: «Кикин подал своеручное письмо, а в нем написал многое к своему оправданию и будто о побеге царевичева он не ведал, а в другом и запирался, хотя то все закрыто». Розыск же установил безоговорочно, что Кикин не только внушил царевичу мысль о том, что единственным средством спасения его жизни было бегство, но и явился главным организатором побега.
Судебная практика того времени при рассмотрении особо важных преступлений предполагала составление Тайной розыскных дел канцелярией документа с изложением преступлений обвиняемого и предложением меры наказания ему. Далее решение судьбы обвиняемого передавалось на рассмотрение царя или судебной инстанции для вынесения окончательного приговора.
Предложение Тайной канцелярии состояло в следующем:
«Указ о наказании Кикина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.