Семья[4]
Семья[4]
У матери была особая теория воспитания: детей надо баловать до одурения — иначе не выдержать эту несносную жизнь, и еще — средство против капризов — предупреждать желания, чтобы и выдумать ничего не могли… Справлялась она со своей задачей довольно ловко. Я помню игру в неразменный рубль (по Лескову). Она насадила в экипаж кучу девчонок и каждой дала по рублю. Мы ездили по лавкам — кондитерским и игрушечным — и покупали, что вздумается, и каждый раз в сдаче возвращался этот заколдованный рубль. Иногда мы складывались — тогда возвращался не рубль, а все заплаченные рубли… На то, что мать шепталась с кассиршами, мы не обращали внимания — мало ли какие дела бывают у взрослых… И она почему-то задерживалась в магазинах и последняя садилась в экипаж — но какое до этого дело обладательницам волшебного рубля…
В своем рубле я однако разочаровалась. У нас был обычай «фундиться». Кто-то «фундился» деньгами, а другой «ногами», то есть сбегал в кондитерскую Семадени за пирожными или мороженым — куда это все девалось? Впрочем, мороженое есть, и даже ходил слух, что Сталин, жертвуя собой ради сограждан, пробует по утрам все сорта этой несъедобной дряни. Думаю, что слух этот клеветнический. Великомученик, решивший таким образом положить жизнь «за други своя», дал бы дуба на несколько лет раньше. Из всей социалреалистической поэзии я предпочитаю две строки —
«Спасибо вам, товарищ Сталин,
за то что жить вы перестали».
«Фундилась» я обычно «ногами» — источником дохода были карманы отцовского пальто, куда он клал мелочь. Братья поспевали раньше меня, и потому у меня было меньше денег, чем у них. Но получив неразменный рубль, я почувствовала себя богачкой и послала брата к Семадени. Он вернулся с добычей, но рубля почему-то не принес. Я обвинила его в похищении моего сокровища, но он обозвал меня дурой и с хохотом рассказывал, что я требую обратно рубль, потраченный на пирожные. Вернее, он истратил полтинник — пирожное стоило пять копеек, но где же рубль — он вернул мне сдачи только полтину. Не знаю, как с остальными рублями, но мой подвел…
У отца не было маминого воображения. Он просто был послушным и кротким отцом. Я представляю себе, как он на корточках сидит перед вернувшимися с прогулки детьми, широко раздвинув руки, чтобы сразу всех обнять. Но тогда еще меня не было на свете — я младшая. Они снимались все трое с бонной и с мамой, и я упорно показывала на маленького мальчика в девчоночьем платье и говорила, что это я. Мне объясняли, что я еще не родилась, но я не верила. Неужели было время, когда меня не было? Не может быть… Нас было двое кареглазых и двое голубоглазых. Шура, старший из мальчиков, был синеглазый; Женя, младший — они погодки — кареглазый. Мне показывали на карточке глаза — не твои… Я упрямилась. Мне казалось, что нарочно подрисовали глаза — в пику мне… Их было трое, а я одна. У двух старших — ужасная жизнь. Сестра старше меня на одиннадцать лет, умерла в Петербурге в те дни, когда О. М. был вторично арестован. Она жила в темной комнате для прислуги в квартире нашего дяди, брата отца, в нищете, совершенно одинокая. Я металась между ней и московскими тюрьмами. Тогда же умер и отец О. М. — и тоже от рака, и тоже совсем одинокий… Мой старший брат погиб в Белой армии или, может, в эмиграции. Блестящий молодой юрист, только что кончивший юридический факультет в Петербурге, он приехал в Киев на лето и застрял. От жизни он видел только сыпняк и преподавателя Первой гимназии, переименованной в Лицей, которую кончил с золотой медалью. Преподаватель и посоветовал ему ехать на Дон. Там следы его теряются. Маргулис говорит, что его видели в Константинополе… Кто проверит… Второй брат, Женя, тоже был в Белой армии, но его вытащила жена, Сонька Вишневецкая, потом жена Вишневского, советского драматурга, автора «Первой Конной».
Посреди всего семейного шума бегало маленькое вздорное существо, «седенькое», как говорят в деревнях, фыркало и капризничало. Нельзя сказать, чтобы братья хорошо обращались со мной. Они играли мною в футбол: удар ногой — и я лечу от одного к другому, снова удар, и я попадаю к первому… Еще они сажали меня на высоченный гардероб, и я визжала, пока не прибегала моя крошечная мама… Она летела за отцом — очень высоким — и он снимал меня и я ревела и училась ругани: «Идиоты, болваны»… На этом поприще я сделала за свою долгую жизнь большие успехи. Отец говорил: «Чего они обижают рыжика», — и утешал меня, как мог… И я его целовала и говорила: «Ты им скажи, болванам»… И он говорил мальчикам: «Она ведь маленькая»… Это все, что он мог. У него не было в голосе повелительных интонаций.
[февр. 1980 г.]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.