Баран и ярочка, или постамент
Баран и ярочка, или постамент
О заморском вздоре (Гумилев и пр.)
В. Ерофеев. Записные книжки. Книга вторая. Стр. 457
* * *
Жизнь идет. Дети становятся подростками. Мальчики открывают Гумилева, девочки — Ахматову. Потом немного стесняются. Пушкин, например, остается навсегда, и пожизненная привязанность к нему ничего однозначно не говорит о его поклоннике. Хорошо — да, но чем конкретно он продолжает удерживать человека, что ему дает — так сразу не ответишь. Пушкин — не ярлык. Любитель Гумилева или Ахматовой — вот это нечто более конкретное, как диагноз.
* * *
Николай Гумилев — поэт уровня КСП. Если Лев Толстой попал действительно на Кавказ, он стал писать историю, в которую попал или мог попасть ОН, каждый автор пишет только о себе. А как только появляются жирафы, жены вождей племени, марсельские матросы — это чисто мальчишеские фантазии. Можно было и прочитать в марсельской газете, что, оказывается, какая-то чернокожая принцесса матросского притона — жена (третья жена, дочь, сестра) вождя какого-то (название, конечно, приводится) африканского племени. Можно попытаться раскопать такую заметку во французской прессе того времени, когда эту сказочную страну посетил раздраженный недоверием соотечественников Николай Степанович Гумилев. А можно просто прочитать рассказ Антона Чехова с его героем «Монтигомо Ястребиный Коготь», чтобы понять, что Коле Гумилеву никакая Африка ничего дать не могла.
* * *
В русском языке для слова «жираф» рифм мало. Рифмуя с жирафом слово «Чад», поэт подтверждает это правило. Из чего складывается поэзия? С рифмами разобрались, теперь об эпитетах — об изысканном эпитете к слову «жираф». Русские не видели жирафов, не знали, что они изысканные, Гумилев увидел, нашел поразившее всех слово — роднее и нужнее жираф никому не стал. Те, кто решил, что такая-то поэзия и открывает что-то неведанное, сокровенное, нераскрытое, — стали туристами. Наконец-то полная поэзии душа знает, куда ей выплескиваться — в туризм. Занятие, которое существует для того, чтобы убить время и провести моцион для самого поверхностного слоя различных групп рецепторов.
* * *
То есть он сначала описал все, что мог: жирафа, озеро Чад. Интереснее и глубже он мыслить не мог. А потом, вдогонку, может, и отсмотрел антураж — и действительно по складу личности он интересовался «новым» — чтобы не углубляться в «старое», бояться — многого не боялся, но написать об увиденном уже ничего не мог. Вся его сфера интересов лежала в петербургских салонах, и то, чем их завсегдатаев можно было удивить, он написал. Отсмотрел Африку, чтобы отмести упреки. Дать это не дало ничего ни ему, ни нам.
* * *
Могли бы возникнуть серьезные подозрения, что Николай Гумилев ни в каких Абиссиниях и Африках не бывал, и все его стихотворения о леопардах, наложницах и женах королей племен, которыми со смехом овладевают пьяные матросы в Марселе, даже Анна Ахматова называет это маскарадом. «Жираф», во всяком случае, был написан до всяких поездок, реальных или нет, на озеро Чад. Гумилев, отъехав из Петербурга, обильно переписывался с мэтром Валерием Брюсовым — льстиво, восторженно. (И теперь моя высшая литературная гордость — это быть Вашим послушным учеником как в стихах, так и в прозе. (В. В. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 74) и пр.) Искал свои пути — чем удивить. В себе самом найти ресурсов не надеялся, их и не нашлось. Остановился на использованном в детстве приеме при обольщении гимназистки Тани: У этой девочки, как и у многих ее сверстниц, был «заветный альбом» с опросными листами. В нем подруги и поклонники отвечали на вопросы: «Какой Ваш любимый цветок и дерево? <…> Гимназистки писали — роза или фиалка. Дерево — береза или липа. Блюдо — мороженое или рябчик. Писатель — Чарская. Гимназисты предпочитали из деревьев дуб или ель, из блюд — индюшку, гуся или борщ, из писателей — Майн Рида, Вальтера Скотта или Жюля Верна. Когда очередь дошла до меня, — продолжал Гумилев, — я написал не задумываясь: цветок — орхидея, дерево — баобаб, писатель — Оскар Уайльд, блюдо — канандер. Эффект получился полный. Даже больший, чем я ожидал. Все стушевались передо мной. Я почувствовал, что у меня больше нет соперников, что Таня отдала мне свое сердце. (В. Л. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 23.) Ирония — казавшаяся спасительной самоирония — рассказа заключалась в том, что Гумилев будто бы действительно написал с ошибкой канандер, интересничая и не зная правильного названия сыра «камамбер». Собственно, это не имеет никакого значения. «Повзрослев», Николай Степанович не особенно изменился, отвечал на почти такие же вопросы словами героя Леонида Андреева: «Я очень люблю негритянок». Своим невеликим талантом Леонид Андреев довольно красочно описал комизм ситуации. Анна Ахматова — клюнула: чтобы увидеть жирафа и прочесть печаль в его глазах. В Африку ездили Хемингуэй, Агата Кристи, Лени Рифеншталь, это были все целые экспедиции, большие деньги, американские автомобили, консульские формальности, проводники и снова — плата за все. Одиночки — просто съедаются. Дневники Миклухо-Маклая наполовину состоят из описаний сложных, смертельно опасных переговоров и договоренностей с местными жителями. Африканцы — не менее простодушны. Они еще более злы и решительны. Все аборигены такие же люди, как все. Люди не любят чужаков и защищают свое. Каждый, кто хоть по каким-то ДОСТОВЕРНЫМ документам познакомился с тем, что такое на самом деле африканские племена, поймет, что тем людям нет дела до меланхолических фантазий петербургского поэта, и за (небесспорные) достоинства его стихов своих женщин и своих антилоп ему не отдадут. А уж своих леопардов! В библиотеке Сорбонны (откуда не вылезал) Гумилев, конечно, мог начитаться африканских сказок, записанных французскими образованными колонизаторами — и представлял себе, какое место в мифологической иерархии занимал леопард — ну и бросал его шкуру к туфелькам Ани Горенко. Та воспринимала благосклонно, пока с раздражением не заметила, что литературоведы маскарад принимают за чистую монету и собираются разбирать гумилевское творчество в таком ключе, а великой любовной лирики вроде и не видят вовсе. «Что они вычитывают из молодого Гумилева, кроме озера Чад, жирафа, капитанов и прочей маскарадной рухляди?» <…> Вся ранняя поэзия Гумилева была глубоко чужда Анне Андреевне, и лишь на склоне лет она об этом заявила вполне определенно. <…> За стихами влюбленного в нее молодого человека она хотела видеть не его «волнующий и странный мир», а лишь его чувства к ней. (В. В. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 68.)
Впоследствии поэт с восторгом рассказывал обо всем виденном: как он ночевал в трюме парохода вместе с пилигримами, как разделял с ними их скудную трапезу <…> От родителей это путешествие скрывалось, и они узнали о нем лишь постфактум. Поэт заранее написал письма родителям, и его друзья аккуратно каждые десять дней отправляли их из Парижа. (В. В. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 72.) Или наоборот — постфактум придумалось путешествие. Люди, действительно видевшие моря, дальние страны и пальмы в лучах заката, — Джозеф Конрад, например, — описывают не рухлядь маскарада, а людей. Ну или те же самые пальмы, или песок, но не интуристовские печальные глаза изящного жирафа.
* * *
Вот шестнадцатилетняя девочка видит в театре Николая Гумилева, весь вид которого выражает поклонение поэтическому гению Валерия Брюсова: совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице. Восхищение казалось диким, скорее глупым, а взгляд почти зверским. (Стр. 100). Чтобы с такими активами прослыть удачливым сердцеедом, надо неустанно трудиться на этом поприще. Гумилев был неутомим.
* * *
Баран и ярочка — это не Пастернак и Ахматова, Пастернак к ней не рядился, парочка ей — Гумилев. Дочь сказала: «Гумилев — поэт для женщин, он пишет так, как будто на него смотрит женщина». Она не знала, что Блок будто бы сказал об Ахматовой: «…как будто на вас смотрит мужчина, а нужно — как будто смотрит Бог». (М. Гаспаров. Записи и выписки. Стр. 130.)
* * *
Семейная зависть, ревность к Блоку.
* * *
Отец мой не любил его стихов и называл их «стекляшками».
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. Стр. 28
* * *
Николай Гумилев (моя жена и по канве еще прелестно вышивает) в меру сил продвигал жену по журналам (инкогнито, конечно: Обоснование авторства Н. С. Гумилева см.: Крейл В. Записки русской академической группы в США): Преломление в теперешней жизни вечной женской души остро и властно дает чувствовать лирика Анны Ахматовой. (Летопись. Стр. 79.) Властность они оба любят, она приписывает властность ему, он — ей. Есть людские свойства первого ранга, обладать которыми заповедано от Бога и которые делают людей самодостаточными, не зависящими от людей и обстоятельств, а есть вспомогательные, придуманные для затейливости и украшательства жизни, для того, чтобы заполнить ее пустоту. Быть властным — это именно такое, зависимое от других людей и их суждений, не существующее само по себе, для самого человека свойство. Властным может быть только тот, кто окружил себя желающими подчиниться власти. Ахматовой подчинялись со слезами счастья на глазах.
* * *
Шилейко и Пунин были оба комиссарами. Горький продвинул и Николая Степановича, и он тоже успел испытать власть.
Без санкции Николая Степановича трудно было не только напечатать свои стихи, но даже просто выступить с чтением стихов на каком-нибудь литературном вечере.
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. Стр. 31
От скрещения Брюсова и Бальмонта явился Гумилев.
М. Гаспаров. Записи и выписки. Стр. 233
… а Гумилев писал тогда <…> и пронесут знамена / От Каэро к Парижу <…> Очевидно, предполагался какой-то наполеоновский цикл. (Этого еще не хватало!) (Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 273.) Над Гумилевым подсмеиваться позволялось только ей: ему все подвластно, но если еще даже и Наполеон!!
Правда, «Андрей Рублев» написан под впечатлением статьи об Андрее Рублеве в «Аполлоне» — впечатление книжное. (А. Ахматова. Т. 1. Стр. 630.) Журнальное.
А закончилось все прямо-таки жирафом.
* * *
Гумилев, в отличие от Ахматовой, мог стать выдающимся литературным теоретиком — это тот жанр, в котором можно копить, набирать, а недостаточные для создания настоящих стихов — которые не конструируются — способности расцветят литературоведческие работы необходимыми озарениями или хотя бы приятным блеском.
* * *
Ахматова пришла к вдове Гумилева и сурово заявила: «Вам нечего плакать. Он не был способен на настоящую любовь, а тем более — к вам». (О. Гильдебрандт-Арбенина. Девочка, катящая серсо… Стр. 146.)
В те же дивные апрельские дни Гумилев дарит ей [Елизавете Дмитриевой, Черубине], его «царице», прекрасное стихотворение, именно с таким названием. Впоследствии Анна Ахматова настаивала: «Царицу» Гумилев посвятил ей. Но нет, стихотворение написано в апреле 1909 года, в дни, когда бурно развивался роман Гумилева и Дмитриевой. (Л. H. Агеева. Неразгаданная Черубина. Стр. 71.)
* * *
Дмитриева (Черубина де Габриак): Я вернулась совсем закрытая для Н.С. <…> мучила его, смеялась над ним, а он терпел и все просил меня выйти за него замуж. А я собиралась выходить замуж за M.A. [Волошина]. (В. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 145.) Черубина де Габриак не была большим поэтом, чем Анна Ахматова, а Елизавета Ивановна Дмитриева — более обольстительной женщиной, чем Аня Горенко. Снижает образ Ахматовой только эта наигранно-отстраненная манера каталогизировать господ, падавших к ее ногам.
* * *
Ахматова твердила, что за всем Гумилевым одна непреходящая любовь к ней: чем больше бабник, тем легче к нему присочинить такую легенду.
М. Гаспаров. Записи и выписки. Стр. 124
* * *
О героине стихотворения «Ужас». По традиции этой женщине-гиене приписывали некий метафорический прообраз. Критикам казалось весьма глубокомысленным отождествлять это исчадие ада с каким-либо реальным женским существом из окружения. Естественно, наиболее пикантным было привлечение для этой цели личности Анны Ахматовой, некоторые высказывания которой как бы подтверждали правомерность такого сопоставления. Какие же? Так, много позднее (много позднее она действительно замкнула на себя всю историю мировой литературы) она писала, что «привыкла (все привычки выдуманы в старости) видеть себя в этих волшебных зеркалах и с головой гиены, и Евой, и Лилит, и девушкой, влюбленной в дьявола, и царицей беззаконий, и живой и мертвой, но всегда чужой». Ах, как красиво! Вероятно, Анне Андреевне импонировали данные отождествления. Ну слава богу, не одна Тамара Катаева видит ее сенильную манерность. Но она, конечно, ошибалась, преувеличивая свою роль в создании этих фантастических образов. Дело обстояло гораздо серьезнее. Да уж, если б дело поэзии Гумилева ограничилось делом воспевания жеманницы в льстящем ей пафосно-банальном ключе — Гумилев все-таки был бы совсем другим поэтом. (В. Н. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 75.)
* * *
Кроме Веры Евгеньевны были еще две сестры — Зоя и Лида. По словам Ахматовой, Зоя в тот период влюбилась в Гумилева, но он не ответил на ее чувство. Иначе его отношения сложились с Лидой <…> У них якобы произошел бурный роман, закончившийся скандалом в семье, и Лида вынуждена была покинуть родительский дом и поселиться отдельно. Однако следует сказать, что все эти сведения нельзя считать вполне достоверными и Ахматова могла исказить события. (В. В. Бронгулеев. Посредине странствия земного. Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Стр. 100.) Человек, написавший монографию о ранних годах жизни Гумилева, считает вполне вероятным, что Анна Ахматова могла — не ошибиться, не иметь неверные сведения, не воспользоваться чьей-то недостоверной информацией, а — ИСКАЗИТЬ события. Монография, как все, выпускаемое в этой стране, полна пиетета к великой поэтессе, но вот против научной точности не попрешь, и автор старается не заострять уж слишком внимания на открывающихся ему неприглядностях. Да и мы не будем. Хотя Лида — чья-то мать, чья-то бабка, а о ее юности рассказываются неприглядные небылицы, представляющие ее жертвой себя забывшей любви к сердцееду, к рыцарю одной-единственной королевы, которой-то уж ссориться с семьей и поселяться отдельно не приходилось.
* * *
Гумилев был самолюбив и не терпел отказов, не случайно и потом, в Петербурге, он преследовал Дмитриеву, почти уже с ненавистью настаивал, чтобы она вышла за него замуж.
Л. H. Агеева. Неразгаданная Черубина. Стр. 87
Ахматова выйти замуж согласилась. Его настойчивость, стандартную реакцию, соответствующую его психическому складу, обрисовывала красками страшной всесжигающей любви — а у него таких было много. За это он ее и не возненавидел, а — просто оставил, забыл. Когда доходили слухи о каких-то ее изменах — снова вспоминал. Вот и вся страшная любовь. Черубина же не вышла замуж, потому что был другой. Ах, зачем эти поклонники появились у нее одновременно — действительно, если бы по очереди, да сразу бы один за другим, можно было бы два раза выйти замуж. У Ахматовой никого на примете не было. «Просватанная девушка всему миру мила». Дамы, замеченные кем-то, сразу пользовались большим спросом. У Елизаветы Дмитриевой — Гумилев и Волошин, у Любови Менделеевой — Блок и Белый. В Ахматову вот так, партиями, не влюблялись, что, пожалуй, и лестно, но она раз и навсегда придумала себе образец: «просто дама». (А вот под «просто дамой» уже будет ого-го!). Раз дама — должны влюбляться. При красоте, стиле, таланте, известности — не влюблялись. Какие-то канатоходцы. А господа из общества не хотели с женами разводиться, заводили флирты с другими и пр. Но всему значение придает время. Любовь Дмитриевна, толстая, большая, с выбитыми зубами — скоро умерла, Черубина де Габриак, задавшая поэзии Ахматовой тон и концепцию, и управлявшая мужчинами, и доверенная Штайнера — «смотрящая за Россией» — высший чин его империи, — угасла своей родовой невыдуманной чахоткой в реальной, с печатями и предписаниями, ссылке в Ташкенте (без всяких… роз, сухого винограда нам Родина пристанище дала — Ахматовский Ташкент). Кто их помнит? Кто помнил бы жеманную прелестницу Аню Гумилеву, писавшую под псевдонимом Ахматова Ни один не дрогнул мускул просветленно-злого лица… — не случись и ей не вовремя умереть?
* * *
…когда обнаружилось, что у Левы есть брат, почти точный его ровесник. «Не очень-то приятно, когда узнаешь такое», — сказала она, а я удивленно на нее поглядела: ей-то, казалось мне, не все ли равно — ведь она «не женщина земная…» И действительно, она вела себя не как бывшая жена, а как друг поэта, расстрелянного поэта — по самой высокой шкале. (Н. Л. Мандельштам. Об Ахматовой. Стр. 190.) За поэта и выходила замуж, бывшего мужа почти и не было.
* * *
Гумилев отвез ее к себе и сразу уехал в Абиссинию. У него была своеобразная особенность: добившись своего, сразу бросать женщин, но Анна Андреевна быстро эмансипировалась, обзавелась друзьями и зажила своей жизнью, независимой от Гумилева.
Н. Я. Мандельштам. Третья книга. Стр. 101
* * *
Думаю, что нам будет очень трудно с деньгами осенью. У меня ничего нет, у тебя, наверно, тоже. С «Аполлона» получишь пустяки. А нам уже в августе будут нужны несколько сот рублей. Хорошо, если с «Четок» что-нибудь получим. Меня это все очень тревожит. Пожалуйста, не забудь, что заложены вещи. Если возможно, выкупи их и дай кому-нибудь спрятать.
17 июля 1914 года. А. А. Ахматова. Собр. соч. в 2 т. Стр. 188
* * *
Он первый внушил Ахматовой идею гламурности.
За обедом у нас он познакомился с двумя прехорошенькими и очень светскими барышнями Терещенко. Это были дочери того богатейшего сахарозаводчика Терещенко, который при Керенском был министром финансов. Гумилев, видимо, несколько растерялся в их присутствии, потому что отец мой после обеда сказал мне: «Никогда не думал, что Николай Степанович способен так робеть в женском обществе. Он вел себя, как гимназист.
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. Стр. 28
Имея высокий рост, длинную шею, худобу, вялый и внимательный взгляд, довольно рискованно написать стихотворение о жирафе. Конечно, получил по полной.
Во «Всемирной литературе» ему придумали прозвище: «Изысканный жираф» — и за глаза иначе не называли.
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. Стр. 45
Заметим, что по поводу процитированных Глебом Струве фраз Андрея Левинсона о Гумилеве («Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно, редкостно чужд был ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности») А.А. заметила о мемуаристе в разговоре с Н. Н. Глен: «Ничего не понимал. Н. Г<умилев> был полон самоиронии».
Р. Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Стр. 723
Такой он был всегда — прямой, надменный, выспренный, с уродливым черепом, вытянутым вверх, как огурец, с самоуверенным скрипучим голосом и неуверенными, добрыми, слегка косыми глазами. Он вещал, а не говорил и, хотя имел склонность порою тяжеловесно и сложно пошутить, был полностью лишен юмора.
Н. Чуковский. Литературные воспоминания. Стр. 27
* * *
Ахматовой надо было, по вполне понятным причинам, доказать, что Гумилев был великим поэтом и однолюбом, посвятившим свою жизнь ей. У нее для этого было достаточно времени и вознагражденного усердия. Ему не позволили остаться спокойно в Серебряном веке, нелепо и жестоко погибнуть, не просочившись в совписательские будни, надувая остатки стихотворческих способностей административным пылом, хоть в последний год жизни он и стал писать значительно лучше, не даря, впрочем, совсем уж чрезмерных надежд, — и быть закономерно полузабытым.
* * *
Как Владимиру Ульянову-Ленину, Николаю Гумилеву не дали умереть спокойно, вернее — упокоиться.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.