Карабас-Барабас

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Карабас-Барабас

Человек Дягилев был противный. Красавец, холеный такой, цедит что-то через губу, ножкой топает, а ориентация у самого при этом неправильная, ну, нетрадиционная. Неприятно. А куда денешься — первый русский продюсер! Мм-да…

«Оценка моих спектаклей, — цедит он бывало (через губу), — „странный“, „экстравагантный“, „отталкивающий“… Помню, мы выступали в Лондоне. Директор Ковент-Гардена пробежал передо мною, крича: „Это не танцы, это прыжки диких!“ Да ведь спектакль и должен быть странным!.. Мой дедушка так ненавидел первые поезда, что приказал везти его в карете по полотну железнодорожного пути и сгонять эти чудовищные поезда с дороги. Я сбил с дороги классический балет. Ну не знаю я ни одного классического движения, которое бы родилось в русской пляске. Почему надо идти от менуэтов, а не от русской деревни?» В самом деле, почему?

Если человек вырос, например, в деревне? Например, в Бикбарде? Папа Дягилева, например, знал наизусть «Руслана и Людмилу». От начала до конца. Сидит у камина и мурлыкает. Бывший, между прочим, кавалергард. Все прокутил и — в деревню, на заслуженный отдых.

«Но вот из залы, — вспоминал с умилением очевидец, — раздаются звуки фортепьяно, говор, крики, смех, движение… Всякий спешит к какому-нибудь месту… И все превращается в слух. Семья, в которой маленькие мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена, приступила к священнодействию…»

Вот какой образовался мальчик. «Надо, — говорит, — выносить в себе народность, быть, так сказать, ее родовитым потомком».

Очень вырос спесивый. Прямо с детства. Ну, с юности. Приятель его Саша Бенуа как-то стал вспоминать, говорит: о-ой! «Бывали случаи, когда Сережа и оскорблял нас. В театре он принимал совершенно особую и необычайно отталкивающую осанку, ходил задрав нос, еле здоровался и — что особенно злило — тут же дарил приятнейшими улыбками и усердными поклонами высокопоставленных знакомых…»

То есть когда ему нужно, он такой паинька! Например, нужны ему деньги на целый сезон в Париже для своего балета, а нету. Другой на его месте тихонечко уехал бы обратно в Россию и, пока денег не накопил, не высунул бы и носа. А этот — раз! — и сунул нос прямо к comtesse de Greffulhe. Та очень удивилась. Говорит: «Он показался мне каким-то проходимцем-авантюристом, который все знает и обо всем может говорить. Я не понимала, зачем он пришел и что ему, собственно, нужно. Сидит, долго смотрит вот на эту статую, потом вдруг вскочит, начинает смотреть на картины и говорить о них — правда, вещи очень замечательные… Скоро я убедилась, что он действительно все знает и что он человек исключительно большой художественной культуры, и это меня примирило с ним. Но когда он сел за рояль, открыл ноты и заиграл вещи русских композиторов, которых я до того совершенно не знала, тогда я поняла, зачем он пришел, и поняла его. Играл он прекрасно, и то, что он играл, было так ново и так изумительно чудесно, что, когда он стал говорить о том, что хочет на следующий год устроить фестиваль русской музыки, я тотчас же, без всяких сомнений и колебаний, обещала ему сделать все, что только в моих силах, чтобы задуманное им прекрасное его дело удалось в Париже».

Это он с ней проделал аж в 1907 году, а в 1930-м она уже хвасталась Лифарю: «Вот в этом кресле сидел Дягилев… Вот на эту статую много смотрел Дягилев… Вот на этом рояле Дягилев играл…»

Вообще с женщинами он делал что хотел. Очень они им интересовались. Понятное дело, красавец, 27 лет, седая прядь в черных волосах. Прядь они между собой звали «шеншеля», шиншилла то есть. Сама Кшесинская, которая вообще никого на свете не боялась, поскольку ее любили лично Государь-Император, потом сразу два Великих князя, за одного она даже замуж вышла, а публика просто носила на руках, — так даже она, как завидит в ложе во время спектакля чиновника по особым поручениям Дягилева, так сразу под подходящую вариацию танцует и мурлычет под нос, кокетка:

Сейчас узнала я,

Что в ложе — шеншеля,

И страшно я боюся,

Что в танце я собьюся!

Ага! Так она вам и собьется! Из зала-то не слышно, а кордебалет заинтересовался. На следующий раз только Дягилев в ложу, только Кшесинская хитренько скосила глазки, ротик приоткрыла, кордебалет как рявкнул куплет! Публика в первых рядах кресел даже отшатнулась: оперу, что ли, дают?

Большим авторитетом пользовался среди дам наш герой. Хотя сами они его вообще не интересовали. Классический случай: «Чем меньше женщину мы любим…» Так или иначе, а деньгами помогали «Русско му балету» в основном женщины. То-то большинство балетов Дягилев посвящал princesse de Polignac, женщине влиятельной и богатой, которая чаще всего и поддерживала на плаву дягилевское дрыгоножество. А Мися Серт? Ну! Хорошенькая, молоденькая, замужем за стареньким газетным магнатом, он с нее пылинки сдувает, деньги без счета, яхта, ложа в опере, свой салон, ближайшая подруга Коко Шанель, художники вокруг, Ренуар, Дега, Мане, все ее рисуют, ну, понятное дело, импрессионисты, что с них взять, с одним вообще роман, да? И тут Дягилев! С седой прядью, оперой и балетом. Ата-ас! Мися Серт его от себя просто не отпускала. Рука в руке. Все советовала чего-то, все организовывала. По телефону мурлычут часами, чуть что — сцена ревности, померещится вдруг нехорошее, сразу шум, крик! Дягилев ей бац письмо: «Я люблю тебя со всеми твоими недостатками… Ты единственная женщина на земле, которую Мы любим». «Мы», это чтоб Нижинский чего плохого не начал подозревать. Бедные артисты за голову хватались, очень переживали: а ну как наш «женоненавистник» женится на мадам Серт?! Бросит своих бедных куколок. Он же толком-то ничего не расскажет, все мимоходом: «Быр-быр!»

А Мися, бывало, разнежится. «Я, — говорит, — муза русского балета». И имела основание. Под старость вспоминала: «Вспоминаю, — говорит, — как генеральная „Петрушки“ была задержана на двадцать минут. Полное тревоги ожидание. Зал, сверкающий бриллиантами, переполнен. Свет погашен. Ждут трех традиционных ударов молотка, возвещающих начало спектакля. Ничего… Начинается шепот. В нетерпении падают лорнеты, шелестят веера… Вдруг дверь моей ложи распахивается, как от порыва ветра. Бледный, покрытый потом Дягилев бросается ко мне: „У тебя есть четыре тысячи франков? — С собой нет. Дома. А что происходит? — Мне отказываются дать костюмы прежде, чем я заплачу. Грозят уйти со всеми вещами, если с ними немедленно не рассчитаются!..“

Не дав ему договорить, я выбежала из ложи. Это было счастливое время, когда шофер обязательно ждал вас у театра. Десять минут спустя занавес поднялся. Уф!.. Великолепный спектакль прошел безупречно, никто ничего не заподозрил…»

Ну, и что ты с него возьмешь? Продюсер он и есть. А мог бы стать неплохим артистом. Когда явился в Петербург восемнадцати лет от роду, он уже пел баритоном, играл на рояле и считал себя серьезным композитором, в портфеле у него лежало несколько сочинений, с которыми он, естественно, пошел сразу к Римскому-Корсакову, тот сочинения полистал, губу отвесил и говорит задумчиво: «Ну что ж, для начала… Надо бы вам, батенька, поучиться». Дягилев собрал свои сочинения и как хлопнет дверью! А перед тем как хлопнуть, в щелку крикнул злобно: «История покажет, кто из нас двоих будет более знаменит! Вы еще обо мне услышите!» Но потом остыл и решил композитором не становиться. Ну его к черту! Хлопотное дело. Одному нравится, другому нет. Музыку же всегда можно заказать. Были бы деньги.

Учитесь. Разбирался во всех искусствах, а плюнул и остался дилетантом. Потому что понимал: профессия у него другая. Названия у нее только не было. По тем временам. Не было такого слова — «продюсер». Было — «антрепренер». Но это как-то уж слишком для породистого человека. Антрепренер… Хозяйственник какой-то! Тьфу!

Он как рассуждал: «У нас в России люди разделяются на две категории — на вечно „во весь голос“ протестующих и на вечно покорно молчащих. И то и другое одинаково бесцельно, так как при этом у нас совершенно отсутствует третья категория — людей что-либо „делающих“». Вот он до чего додумался.

Сразу стало ясно, чего России-то не хватает для полного счастья.

Художник, музыкант или там танцор — они каждый сам по себе. Их, конечно, все уважают, но — по отдельности. А соберешь их вместе — выходит совсем другое дело. Дягилев хотел стать собирателем. А что? Собрал всех, придумал, чего им делать, дал указания: один музыку пишет, другой — декорации, третий под эту музыку и под эти картины и костюмы ставит танцы, получается хорошо. То есть ему хотелось быть Карабасом-Барабасом и чтоб весь его театр был в одном сундуке, каждая куколка висит на гвоздике и ждет своего часа. А дождавшись, делает все, что скажут.

Решил, допустим, Дягилев: будем ставить балет «Дафнис и Хлоя». Ну, «Дафнис» так «Дафнис», хозяин — барин. Музыку заказал Дягилев Равелю, хороший композитор. Написал. Дягилев говорит: «Гениально!» Стали ставить. Ц! Не получается. Там финал написан на счет 5/4, ну-ка станцуй за четыре такта пять движений, я на тебя погляжу. Ну и что? А станцевали. Только когда репетировали, все время хором считали, чтоб не сбиться: «Сергей-дя-ги-лев! Сергей-дя-ги-лев!»

Однажды отправился Дягилев со своим балетом в Испанию. А испанскому королю очень нравился русский балет. Он и пошел за кулисы любоваться на куколок вблизи, а навстречу Дягилев. Король говорит: «А что вы-то делаете в труппе? Вы не дирижируете, не танцуете, не играете на фортепиано — тогда что же?» — «Ваше величество, — отвечал ему Дягилев злобно, — я — как вы. Я ничего не делаю, но я незаменим».

Но это все потом. А в юности все его друзья, а там и Бенуа, и Бакст, большие художники, и Дима Философов, философ, естественно, все знатоки своего дела, однажды смотрят, а этот краснощекий Дягилев, который знал меньше всех, всеми ими командует, и они его слушаются, потому что его почему-то слушается уже вся художественная общественность. Почему? А потому. Тамара Карсавина, она же его лучшая куколка (одно время лучшей была Анна Павлова, но потом зазналась, решила, что может выступать сама, а — и ничего не вышло!), объясняла всем желающим: «Еще молодым человеком он уже обладал тем чувством совершенства, которое является, бесспорно, достоянием гения. Он умел отличить в искусстве истину преходящую от истины вечной. За все время, что я его знала, он никогда не ошибся в своих суждениях, и артисты имели абсолютную веру в его мнение».

А мнение у него было такое: «Все направления имеют одинаковое право на существование, так как ценность произведения искусства вовсе не зависит от того, к какому направлению оно принадлежит. Из-за того что Рембрандт хорош, Фра Беато не стал ни лучше, ни хуже».

А раз он был такой умный, то ни с кем и не церемонился. Вы только представьте себе: приехал в столицу из своей Перми, из какой-то Бикбарды восемнадцатилетний пацан, к тетке Анне Павловне Философовой, первой русской эмансипэ, у которой собирались лучшие умы, живет себе у нее на всем готовом, и вдруг ей, передовой женщине, выросшей на передвижниках и Чернышевском, о кумире и учителе ее вдруг начинает нести крутой бред: «Эта нездоровая фигура (Чернышевский то есть) еще не переварена… наши художественные судьи в глубине своих мыслей еще лелеют этот варварский образ, который с неумытыми руками прикасался к искусству и думал уничтожить его или по крайней мере замарать».

Оказалось, что Дягилев, конечно, все принимает и допускает, но терпеть не может две вещи: передвижников и революционеров. Казалось бы, ну не любишь, ну и помалкивай, особенно когда все вокруг просто трясутся от негодования: сатрапы! тираны! бомбистов сюда, бомбистов, да побольше! До того гнет их самодержавие. Бедная Философова, считавшая себя ответственной за всех живших в ее доме «детей», сразу кинулась писать в своих воспоминаниях: «Дети мои все прекрасны, и я их люблю, но я похожа на курицу, которая высидела утят… Когда вся моя молодежь в сборе, я прислушиваюсь к их спорам и разговорам — и меня мутит. Вспоминаются наши споры в 60-х годах о пользе, которую мы могли бы приносить народу. Где эта польза?»

В общем, со своим двоюродным братишкой Димой Философовым они напугали тетку до колик, объявив, что она присутствует при рождении нового направления в искусстве. Как называется, они пока не знают, но очень хорошее направление. «Декаденты!» — ахнула тетка, дрожащими руками пересчитывая серебряные ложечки, и как в воду глядела. «Русское декадентство, — взволнованно фиксировала тетка Философова в своих записях, — родилось у нас в Богдановском, и главными заправилами были мой сын Дмитрий Владимирович и мой племянник С. П. Дягилев. „Мир искусства“ зачался у нас. Для меня, женщины 60-х годов, все это было так дико, что я с трудом сдерживала свое негодование. Они надо мной смеялись!» Позже все кому не лень обзывали их декадентами, хотя сами они декадентами считали стариков из Академии художеств, поскольку их искусство — это и колобку понятно — мертво, уныло и в полном упадке.

И тут Дягилев предлагает своим приятелям кончать трепаться бесконечно на кухне, а взять и выпустить для оболваненного передвижниками общества журнал о настоящих художниках. «Мир искусства». Тут же нашлась и женщина, готовая его издавать, такая княгиня Тенишева. Меценатка.

Художники, которым она денег не давала, изображали ее, бывало, в виде здоровенной коровы, а к вымени уже Дягилев противный пристраивается с ведром. Но Тенишева хоть и была женщина больших размеров, но трусоватая, свои деньги в журнал вкладывать побоялась. Зато сразу нашла человека, готового вкладывать, был в те времена заядлый вкладчик во все непонятное: Савва Мамонтов. Он, правда, как человек дикий, поинтересовался: «Что за гриб этот Дягилев?» Бенуа испугался и тут же написал приятелям: «Дай Бог ему (Дягилеву то есть) устоять перед напором Мамонтова, который хоть и грандиозен и почтенен, но и весьма безвкусен и опасен». Ха! Это Мамонтову предстояло стоять пень пнем перед напором «гриба». Не устоял. Но остался удовлетворен. Почуял в «грибе» своего. В искусствах Мамонтов, конечно, не сильно соображал, но уж в продюсерах-то разбирался.

Эпиграф к первой своей статье, открывающей первый номер журнала, Дягилев списал у Микеланджело: «Тот, кто идет за другими, никогда не опередит их». Вот так. За что же его было любить? Гиппиус взяла и пригвоздила наглеца:

Курятнику петух единый дан.

Он властвует, своих вассалов множа.

И в стаде есть Наполеон — баран,

И в «Мир искусстве» есть — Сережа.

А тому уже все равно, его несет. Какой гвоздь его удержит! Он теперь кого захочет, того гением и назначает.

Ну вот. Решил он ставить «Жар-птицу». Балет. Сказка такая. Художники сразу все нарисовали, радуются. Осталось музыку написать. Дягилев заказывает ее автору любимого всеми романса «Соловей мой, соловей!», а также собирателю народных песен гению Лядову. А Лядов, как сочинил свою «Музыкальную табакерку», жутко обленился. То есть он, конечно, гений, но малопродуктивный. Проще говоря, тормоз. Прошло три месяца, пора бы репетировать, Бенуа, лапочка, идет по улице, смотрит — Лядов. Бенуа робко так интересуется: «Ну?..» А Лядов бабах его по плечу ручищей и фамильярно так говорит, зевая: «Все путем! Я уже купил нотную бумагу!» Бенуа побелел и побежал к Дягилеву жаловаться. Дягилев сказал: «Так. Лядова из гениев вычеркиваем. Сейчас я пойду и чего-нибудь подыщу». И сразу в консерваторию.

А там в этот момент исполняется небольшая такая, но симфоническая вещица «Фейерверк». Студент Стравинский сочинил ее в виде подхалимажа к свадьбе дочери своего учителя Римского-Корсакова. Ну, она и исполняется. Дягилев говорит: «Так. Вот этого как фамилия? Стравинский? Назначаю гением. Он у нас теперь будет главой новой музыки, заказываю ему балет!» И вышел. Оставшиеся с открытым ртом долго еще сидели.

Вы же понимаете, Стравинскому ничего не оставалось делать, как сочинить «Жар-птицу» и стать главой новой музыки. Но! Через три года дягилевский балет приезжает в Вену, а оркестр Венской оперы, с которым предстояло танцевать, считался, между прочим, лучшим в мире, и музыканты в нем были все — профессора консерватории. Ну, вот…

Сцена 1

Профессора смотрят вытаращенными глазами на расставленные по пюпитрам ноты и говорят, что почитают за оскорбление играть музыку, где ни одна нота не соответствует законам гармонии. Им: «Да вы что?! Тс-с! В зале находится Игорь Стравинский, глава новой музыки, Дягилев сказал, что он гений!»

А профессора: «Хм! А кто такой Дягилев? — И смычками по пюпитрам! — Сейчас, — говорят, — достучим — и домой. С вами больше не играем!»

Сцена 2

(входит Дягилев)

Дягилев (в изложении Брониславы Нижинской) хорошо поставленным голосом: «Не могу поверить, что нахожусь в Венской опере, среди музыкантов с мировым именем, а не среди сапожников, ничего не понимающих в музыке. (Сует в глаз монокль и рассматривает струхнувших профессоров.) Стравинский — величайший из современных композиторов! Стравинский молодой человек, но в музыкальном отношении он старше вас. И вам всем, по-видимому, недостает культуры, если вы не понимаете Стравинского. Однажды в Вене Бетховена (!) обвинили в том, что он нарушает законы гармонии. Не демонстрируйте второй раз свое невежество. Попробуйте сыграть это произведение, а потом осуждайте».

Напряглись, стали играть. И, можете себе представить, им вдруг все это очень понравилось. Они въехали. Потому что все-таки профессора, а не сапожники. А уж когда закончили играть эту «Петрушку», просто разом встали все и давай устраивать Стравинскому овацию. Дягилев улыбался им самой противной из своих улыбок. Как он их сделал!

Он назначил гением Нижинского. Впрочем, это уже была любовь. Стравинский пришел в ужас. Ничего более негодного для танца, чем Нижинский, он представить себе не мог. «Его невежество, — писал несчастный Стравинский свою отчаянную правду, — в самых элементарных музыкальных понятиях было потрясающее. Несчастный юноша не умел ни читать нот, ни играть на каком-нибудь инструменте. Действие, которое на него производила музыка, выражалось им или банальными фразами, или повторением того, что говорилось в окружении. Не находя в нем личных впечатлений, можно было сомневаться в их существовании».

Что же с ним сделал Дягилев? Он носился с ним как с писаной торбой. Никого не подпускает, приставил телохранителя, ходит с Нижинским по музеям, рассматривают античные вазы, как на них во всяких позах расположены древние греки. Толстый Карабас сам показывает Нижинскому, как в древности передвигался фавн и как его теперь надо будет на сцене изображать. «Послеполуденный отдых фавна» — вещица вот такусенькая, а репетировали удивительным образом: Нижинский сделает ручкой или ножкой, обернется к Дягилеву: «Так? А что теперь?» И так ручка за ножкой больше ста репетиций. Потом-то Карсавина догадалась: «Дягилев-чародей его тронул своей волшебной палочкой». Вот оно что… А вы что подумали?

В общем, к очередному триумфу «Русский балет» был готов. Но Париж, который все дягилевские штуки принимал с детским восторгом, вдруг натопорщился. Все-таки народ тогда был неиспорченный. Ну что там они видели? Пляс Пигаль, Фоли Бержер, сто ног, и все как заводные: ноги вверх — ноги вниз! И так до утра. Ужас!

А вот когда Нижинский в заключение «Фавна» бросился на вуаль, оставленную Нимфой, и начал ее терзать взамен хозяйки, делая неприличные движения тазом, тут господин Кальметт на следующий же день написал в «Фигаро»: «Те, кто говорит об искусстве и поэзии по поводу этого балета, насмехаются над нами… Мы увидели похотливого фавна с бесстыдной и какой-то бестиальной эротикой движений. И это все…»

И вся продажная французская пресса не замедлила и начала оскорблять нашего Нижинского. Тогда в газету «Монд» пришел Роден и принес такую заметку: «…Нижинского отличают физическое совершенство и гармония пропорций. В „Послеполуденном отдыхе фавна“ никаких прыжков, никаких скачков. Только позами и движениями полусознательной бестиальности он добивается чего-то сказочно чудесного. Идеальная гармония мимики и пластики. Он обладает красотой античных фресок и статуй. Он идеальная модель, о которой может только мечтать любой скульптор или живописец… Мне хочется, чтобы каждый художник, действительно влюбленный в свое искусство, увидел это совершенное воплощение античной эллинской красоты». С тех пор Дягилев всюду возил с собой статью Родена. И всем показывал.

А самому Родену он разрешил пользоваться Нижинским и его полусознательной бестиальностью как моделью. Потом испугался и давай ревновать. Мучился, на всех кричал, потом не выдержал и вломился к Родену в мастерскую. Смотрит: а они спят! Нижинский позировал-позировал и уснул. А старенький Роден лепил-лепил и тоже уснул. От криков Дягилева они проснулись, перепугались, вскочили, побежали куда-то… Вот была стыдоба!

А Нижинский все равно бросил его. Уже в следующем году увели. Поехал на гастроли в Америку без Дягилева, тот переплывать океан отказался, боялся утонуть. Несколько лет спустя, правда, попробовал сплавать в Америку, так едва с ума не сошел, целыми днями кричал на весь пароход от страха, а верный слуга его Василий по приказу барина непрерывно бил поклоны на палубе, молился о его спасении. Но уцелели. Так вот, только слабохарактерный Нижинский ступил на палубу без Дягилева, как его тут же утащила в свою каюту некая девица из кордебалета Ромола Пульска. Приехали в Америку и давай венчаться. Эта самая Пульска и уговорила Нижинского Дягилева бросить, начать выступать самому, ведь он же гений. Он попробовал, но почему-то ничего у него не вышло. Стало ему плохо, потом еще хуже. И отправили бедного Нижинского в сумасшедший дом. Там он и умер.

Жалость какая. Вот так Дягилев делал-делал гениев, а они все его бросали. С обидами: да кто он такой? Эксплуататор! Вся его слава за счет бедных куколок. Кто танцует? Дягилев? Кому аплодируют? И сколько им платит жирный Карабас? Чего? Вот эти деньги — достойны их таланта? Уй, не смешите меня. Так все они говорили, уходя, обещая без него-то и показать наконец на что способны. И никто ничего не показал. Для большинства тут и закатывалась карьера.

В конце жизни остался возле эксплуататора один хитренький Лифарь, который звал Дягилева Котяшей. И этот необъятный Котяша встанет, бывало, поутру в длинной ночной рубашке перед своим полусонным Лифарем и, чтоб его развеселить, принимается вперевалочку танцевать, обозначая толстой ножкой и пируэты, и фуэте, и подпрыгивает слегка, показывая, как прыгал Нижинский. Мебель покачивается, пол вздрагивает, Лифарь жмурится, еще не проснувшись, а потом хохочет всласть.

В общем, дальше уже неинтересно. Хотя была еще у нашего безобразника «Весна священная» — много с ней мороки и триумф в конце концов. Было еще семнадцать лет скитаний по свету, толпы новых учеников и тьмы новых обличений. У России своя пойдет жизнь и судьба.

Хотя он всю жизнь помнил, как привез в Париж Шаляпина, в те еще благословенные годы, когда мир и благолепие разливались в воздухе, а Шаляпин пел парижанам о «кровавых мальчиках»: «Вон там, в углу! Движется, колышется, растет!!!» И публика, шарахнувшись, подымалась и вытаращенными глазами всматривалась в страшный угол. Кто ж знал тогда, что там, внутри России, зреет и уже ворочается…

Вот так, постепенно Дягилеву исполнилось 130 лет, с чем мы вас и поздравляем. А его не поздравляем, потому что аж семьдесят три года назад он умер в Венеции, и его увезли в сопровождении четырех черных гондол на русское кладбище.

На родине о нем и думать забыли. И все его забыли и бросили. Несчастный он был человек. Перед смертью все плакал и говорил, что счастлив был только в детстве.

Вот такая жизнь, господа. Стараешься для чего-то, живешь, а там, глядь, и умрешь. И лишь круги по воде…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.