XVI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XVI

Мой час «Истины» близился.

Я сделала пробы с несколькими молодыми актерами. Я заново осваивалась в студии, училась играть и каждому из оцепеневших от испуга юношей давала шанс. Клузо заставил меня целый день повторять одну и ту же сцену — с Жан-Полем Бельмондо, Югом Офрэ, Жераром Бленом, Марком Мишелем, Жан-Пьером Касселем и Сэми Фреем.

Это была любовная сцена!

Я сжимала их в объятиях и чувствовала их дрожь, их пот, их страх. Я говорила им всем одни и те же слова с одинаковым пылом, а они отвечали мне каждый по-своему.

Жан-Поль Бельмондо был слишком самоуверен, хоть его сердце и билось очень сильно у моей груди. Жан-Пьер Кассель не подходил по внешности! Жерар Блен оказался ниже меня ростом! Юг Офрэ чересчур нервничал, я даже испугалась, что он потеряет сознание в моих объятиях. Марк Мишель не обладал достаточной индивидуальностью, был слишком «как все», да еще страх мешал ему быть самим собой! А Сэми Фрей был именно таким, как надо — отчужденным и родным, суровым и нежным, влюбленным и проникновенным. Он и был приглашен на «Истину» вместе с Шарлем Ванелем, Полем Мёриссом, Луи Сенье, Мари-Жозе Нат и Жаклин Порель.

Вернувшись домой, я узнала от доктора Д., что Жак находится в частной клинике где-то за городом: его окончательно признали негодным к воинской службе. Это было победой и поражением одновременно. Ален, совсем потерявший голову от любви, давно не появлялся. Почты накопилась гора, горничная ничего не делала. Только верная Муся оставалась на своем посту, надзирая за Николя.

Я устала, страшно устала. Мне хотелось другой жизни, с надежным человеком, который был бы всегда со мной, взял бы мою ношу на себя, я больше не могла! Я примеряла костюмы с Таниной Отре, делала фотопробы с Арманом Тираром. 2 мая 1960 года я снималась в первой сцене у Клузо, на студии в Жуанвиле.

По вечерам я навещала Жака в клинике. Он был совершенно не в себе. Я плакала о нем, о себе, о нас!

Когда я возвращалась домой, на меня наваливались проблемы: кефир для Николя, Ален со своей любовью, хозяйственные вопросы. Сколько надо было иметь энергии, чтобы все это вынести. Каждое утро я уезжала, меня ждал утомительный день, и я не знала, что еще будет уготовано мне вечером. Жак вернулся домой, но ему пришлось еще много дней лежать в постели.

Актриса днем, сиделка ночью — вот какая была у меня программа.

* * *

Однажды Жан-Клод Симон явился ко мне в уборную с тремя фотографиями. На них были запечатлены великолепная плакучая ива, прелестный домишко, маленький пруд. Эта дача в Базоше близ Монфор-л’Амори продавалась. В воскресенье я поехала с Жан-Клодом посмотреть ее. Это была моя мечта: крытая соломой старая овчарня, холмы, столетние деревья и водоем.

Я купила без промедления!

Я бы с удовольствием осталась в этом домике, но надо было сниматься. Я сказала ему «до свидания», твердо решив укрываться здесь всякий раз, когда появится возможность.

Мои отношения с Жаком стали просто невыносимыми!

Он выздоравливал после болезни, уж не знаю, насколько мнимой, я же действовала, трудилась, боролась. Да еще и снималась!

Клузо был деспотом.

Он хотел, чтобы я принадлежала ему безраздельно, и чувствовал себя надо мной полным хозяином. Если он говорил мне «плачь», я должна была плакать. Если приказывал хохотать, я должна была немедленно повиноваться. А ведь нет ничего тяжелее для актрисы, чем плакать или смеяться по команде.

Однажды мне надо было сыграть трагическую сцену. Клузо отвел меня в уголок и тихо говорил со мной о грустном, о страшном, стараясь вызвать во мне эмоции, которые заставили бы меня заплакать. Потом он оставил меня, чтобы я сосредоточилась. На съемочной площадке стояла гробовая тишина. Все ждали моих слез. Закрыв лицо руками, я думала о родителях, о том, какой трагедией была бы их смерть. Сквозь пальцы я видела, как рабочие сцены поглядывают на часы, слышала чей-то кашель. И вдруг я осознала, до чего все это смешно, залилась нервным смехом и никак не могла остановиться.

Съемочная группа так и ахнула.

Клузо подбежал и в ярости влепил мне пару звонких пощечин. Не раздумывая, я тотчас дала ему сдачи.

Он остолбенел! Никто никогда не позволял себе так с ним обращаться!

Вне себя — его смертельно оскорбили, унизили при свидетелях! — он со всей силы наступил мне на ноги своими каблуками. Я была босиком. Я взвыла и разрыдалась от боли. Он тут же скомандовал «мотор!» — ему-то только моих слез и надо было, чтобы снять сцену. Но я, хоть и хромала на обе ноги, покинула площадку с видом оскорбленной королевы и, вернувшись в свою уборную, потребовала вызвать судебного исполнителя.

Когда тот официально засвидетельствовал, в какое плачевное состояние привел Клузо пальцы моих ног, я уехала домой, заявив, что не появлюсь в студии, пока ноги не заживут, а Клузо не извинится.

В другой раз снимали сцену самоубийства.

Я будто бы наглоталась барбитала и должна была лежать в бреду, хрипло дыша. Мне эти вещи были, увы, хорошо знакомы… Я думала, что выгляжу в полукоматозном состоянии естественней некуда, но Клузо не нравилось. Клузо хотел, чтобы я обливалась потом, пускала слюни; гримеры наносили мне пену в уголки рта, глицериновую воду на лоб. У меня разболелась голова, не было больше сил без конца повторять эту тягостную сцену.

Я попросила принести мне стакан воды и две таблетки аспирина. Клузо сказал, что у него есть аспирин, и я проглотила две белые таблетки, которые он мне дал.

Я почувствовала себя странно: какое-то оцепенение сковало меня, глаза весили по тонне каждый, я слышала как сквозь вату… Двум рабочим пришлось нести меня домой на руках. Дедетта, перепугавшись, сообщила маме, что Клузо дал мне вместо аспирина две таблетки сильнейшего снотворного.

Я не могла проснуться 48 часов!

Зато сцена была снята с натуры и получилась более чем правдивой.

Таков был Клузо — он не отступал ни перед чем, если хотел добиться своего.

Перед Сэми Фреем я ужасно робела.

Он был очень сдержан, даже замкнут, так сказать, соблюдал дистанцию и смотрел на все ироничным, слегка насмешливым взглядом. В перерывах между сценами он читал Брехта, разговаривал мало, не откровенничал. Это был актер в самом глубоком смысле слова.

Он обожал репетировать каждую сцену множество раз, пытаясь сыграть лучше. Полная противоположность мне! Репетиции наводили на меня тоску, я выдавала все, на что способна, только в момент съемки. К чему выкладываться, повторяя одно и то же, какой в этом смысл?

Сэми был вежлив, но не более; насколько я понимаю, он сторонился той экстравагантности, которую я олицетворяла. Я знала, что он живет с Паскаль Одре, — и только. Это был очень скрытный человек. Его равнодушие и некоторая отчужденность смущали меня. Раздражало то, что я не могу ближе сойтись с человеком, который будет любить меня безумной любовью, играть со мной сцены бесподобной страсти. Он, должно быть, считал меня ограниченной и пустоголовой, может, и некрасивой, может, я вообще была ему противна. Когда он обнимал меня, я чувствовала, что краснею до ушей. Его взгляд становился удивительно нежным в любовных сценах. То, что он говорил мне, звучало так естественно, что на меня порой накатывало безумное желание в это поверить. «Снято!» Клузо падало как нож гильотины, безжалостно рассекая мир грез, в который я уносилась, а моя голова оставалась на плече Сэми чуть дольше, чем следовало бы после того, как сцена была закончена.

Я привязывалась к Сэми, а он ко мне — нет!

Однажды я пришла совершенно убитая.

Бурная ссора с Жаком доконала меня.

Мы с Сэми стояли за щитом и ждали, когда загорится сигнальная лампочка. Мы были одни, каждый в своих мыслях. Я силилась и не могла удержать подступавшие к глазам слезы. Сэми заметил это. Он не сказал ни слова, просто взял меня за руку, сжал крепко-крепко и не выпускал. Мне стало хорошо, я ощутила острое, как боль, счастье. С тех пор, стоило нам остаться вдвоем, Сэми брал мою руку или прижимал меня к своей груди, и его глаза говорили мне все, что невозможно было сказать иначе.

Как это прекрасно — влюбиться!

Как сразу переменилось все!

То, что происходило между мной и Сэми, озарило светом мое лицо и мою жизнь. Ради него я старалась раскрыть лучшее во мне, перестала отлынивать от репетиций, свой текст знала назубок, не капризничала и не заводилась понапрасну. Клузо не узнавал меня: я стала почти шелковой. Мои девочки что-то почуяли и тактично удалялись, когда подходил Сэми.

Мы хотели сохранить в тайне нашу новорожденную любовь из уважения к Паскаль и Жаку, а также чтобы избежать сплетен. Сэми потихоньку узнавал меня, совсем непохожую на ту, что он себе представлял. Мы раскрывались друг другу застенчиво, целомудренно. У нас было время, и мы не торопили его — мы полюбили друг друга надолго.

* * *

Возвращаться на авеню Поль-Думер было тяжко.

Там меня ждали одни проблемы.

Мама отыскала мне секретаршу среди своих знакомых. Мадам Малавалон, в высшей степени «комильфотная» дама, жена морского офицера в отставке, работала впервые в жизни.

И какая это была работа!

Разобрать почту, копившуюся два месяца, в которой письма попадались порнографические, а счета ужаснули бы самого министра финансов. Эта женщина неопределенного возраста, исключительного обаяния и такта, целыми днями краснела до корней волос и поведала мне, что за несколько месяцев своего секретарства узнала больше, чем за тридцать лет брака.

* * *

Муся сообщала мне, как растет и умнеет Николя, но протестовала всякий раз, когда я хотела взять его на руки!

Микробы! Вирусы!

У меня и так не был особенно развит материнский инстинкт — этого хватило, чтобы я не рвалась к сыну.

Только моя Гуапа дарила мне всю нежность, всю теплоту, всю бесхитростную привязанность, которых я так ждала. Жак, видя, как я ласкаю собаку, отпускал неуместные намеки: эта любовь, по его мнению, должна была бы достаться ребенку. Но Гуапе-то было наплевать на микробы, вирусы, инфекцию, я могла вдоволь насладиться ее теплом, телом, глазами, и никто не протестовал.

Сэми снял однокомнатную квартирку возле парка Монсо.

Первый этаж, темный, унылый, грязный! Боже, какие мерзкие квартиры бывают в Париже! Но для нас это была единственная возможность спокойно побыть вдвоем, уйти ненадолго от всего света — а нам так этого хотелось. Мы слушали концерт для двух скрипок Баха, концерт для кларнета Моцарта, Дворжака. Музыка окружала нас, раздвигая унылые серые стены повседневности.

Сэми был редким человеком — какой-то вулкан нежности, бездна тепла и глубины. Он был и останется мужчиной моей жизни, которого я, увы, встретила слишком рано — на десять лет!

В августе Сэми уехал на несколько дней с Паскаль Одре. Мы начали снимать сцены суда, в которых он не участвовал, так как я его убила.

Эти сцены давались особенно трудно.

За стенами павильона стояла прекрасная погода, август; хотелось каникул, простора, песка и солнца. А в «зале суда» было душно, пахло потом, раскаленной резиной и табачным дымом. Я по-настоящему входила в роль. Мне уже казалось, что это суд надо мной. Речь шла о моей дурной репутации, о моем скандальном поведении, о моем непостоянстве и полном отсутствии нравственных устоев. Беспутная жизнь, сменяющие друг друга, как в калейдоскопе, любовники — все это было так же применимо к Брижит Бардо, как и к Доминике Марсо, героине фильма.

Клузо каждый день подливал масла в огонь, проводя отчетливые параллели между моей жизнью и жизнью моей героини. Я ведь оставила мужа и ребенка, а мой любовник на данный момент оставил меня. Я — олицетворение разврата, я всеми презираема, я одна, одна, одна! Подавленная, целыми днями в слезах, я терпела пытку этой двусмысленной ситуации. Мне предстояло произнести длинный монолог, очень искренний и трогательный. Это было мое последнее слово, последняя отчаянная попытка смягчить сердца присяжных.

Зал был битком набит статистами. Суд в полном составе, присяжные, адвокаты, полицейские, судебные исполнители.

Все ждали моего выхода!

Клузо подошел поговорить со мной.

Текст я знала назубок, но если вдруг что-то забуду, это неважно, надо продолжать, импровизировать, говорить своими словами, своим нутром. Он крепко сжал мои руки и сказал, что это будет лучшая сцена в фильме, что я должна им всем показать, на что способна, своей искренностью взять верх над их мастерством, и пусть утрутся все эти остолопы, что смотрят на меня.

«Мотор!» «Съемка!» «Пошла!»

Я помедлила секунду или две. Я смотрела на них, на всех этих людей, судивших меня за то, что я посмела жить!

Потом зазвучал мой голос. Надломленный, хриплый, сильный. Я им сказала, я им всем сказала все, что накипело на сердце. Я плакала, слабела от слез, мой голос срывался, но я договорила до конца и рухнула без сил на скамью, уронив голову на руки, во власти самого настоящего безысходного горя.

На мгновение воцарилась тишина, потом Клузо крикнул: «Снято!»

И тогда весь зал суда зааплодировал мне, судьи были взволнованы, присяжные потрясены. Это было одно из самых сильных переживаний в моей жизни. Я была опустошена, выложилась до донышка, но сцена получилась.

Я победила.

Клузо был доволен, Ванель горд мной, Дедетта роняла слезы в пуховку. Рабочие говорили мне: «Слушай, и впрямь пробрало, а мы уж всякого насмотрелись!» Я не могла спасти жизнь Доминики Марсо, зато спасла свою репутацию актрисы.

А между тем я никогда не была актрисой. Я никогда не влезала в шкуру моих героинь — я натягивала на героинь мою шкуру. Существенная разница.

Потом снимали сцену самоубийства Доминики Марсо в камере женской тюрьмы «Рокетт».

Мое отчаяние достигло предела!

Клузо сознательно держал меня в состоянии глубокой депрессии. Жизнь лишена смысла, люди — чудовища, род человеческий — мразь, только смерть может дать долгожданный покой и отдохновение. Я разбивала зеркальце своей пудреницы и осколком вскрывала вены. Бледная, исхудавшая, полубезумная… я должна была изо всех сил надавить стеклом на левое запястье, одновременно сжав в руке резиновую грушу с гемоглобином. Я почувствовала, как липкая теплая жидкость течет по руке. Было полное ощущение, что я и вправду покалечила себя, и слезы сами брызнули из моих глаз, которые постепенно закатывались, и в конце эпизода мое безжизненное тело оставалось неподвижно лежать на тюфяке.

Вот в таком состоянии со знаком минус я снова встретилась с Сэми.

Он порвал с Паскаль Одре. Вернувшись, он нашел дома повестку и должен был в конце сентября отправиться в армию. Через год после Жака, день в день. Все правильно — он был на год младше!

Ну почему эта проклятая воинская служба так неотступно преследовала меня? Да потому что я, сама того не ведая, всегда выбирала мужчин моложе себя!

Жак почти не жил дома, то уходил, то приходил без всяких объяснений. Я их, впрочем, и не требовала.

Дани, моя дублерша в «Истине», жила в прекрасной квартире на бульваре Сен-Жермен. Она сама любезно предложила мне приютить нас с Сэми, чтобы мы могли спокойно побыть вдвоем.

Однажды вечером мы вышли из студии, собираясь ехать прямо к Дани, — и каково же было наше удивление, когда мы увидели Жака, поджидавшего нас у входа. Прямой удар в челюсть Сэми был его первым словом. Тут же как из-под земли появились репортеры, не меньше десятка, и защелкали фотоаппаратами! Жак схватил меня за руку выше локтя и не отпускал, а Сэми за другую руку тащил к машине. Двое мужчин разрывали меня на глазах у фотографов, которые уж отвели душу. Моя сумочка упала, Жак наклонился, чтобы поднять ее, а я, воспользовавшись этим, кинулась со всех ног к машине, оставив ему сумочку со всеми документами, с деньгами, с письмами Сэми. Жак бросился за нами, еще раз ударил Сэми через открытое окно машины… Мерцали вспышки, толпа загородила нам дорогу. У Сэми текла кровь, заливала глаз, надо было ехать очень осторожно, чтобы не задавить кого-нибудь из падких до скандала зевак, теснившихся вокруг машины. Мы поехали прямо, куда глаза глядят. Свежий ночной ветерок обдувал нас, стало полегче.

* * *

Мы с Сэми мечтали об одном — умереть!

Только смерть могла стать нашей избавительницей. Мы были сыты по горло обществом с его законами и запретами. Мы любили друг друга наперекор всему и не находили себе места в этом обществе, которое отвергало нас.

Сэми пора было уезжать в армию!

Оставшись одна на Поль-Думере, я по-прежнему целыми днями спала, укрываясь от действительности. Мама, встревоженная моим подавленным состоянием, сказала, что мне нужно переменить обстановку. Она договорилась с Мерседес, подружкой Жан-Клода Симона, и отправила нас вдвоем в Ментону, в уединенный дом, который любезно предоставили в наше распоряжение друзья Мерседес.

Мама решила, что там мне будет спокойнее.

В доме не было телефона, не было горничной. Я дала себя перевезти, как мебель. Ничего не ела, ни на что не реагировала, не хотела видеть даже море, отворачивалась от солнца, лежала в постели, а время шло.

28 сентября, в день моего рождения, Мерседес вернулась из поселка без почты — никакой весточки от Сэми не было в почтовом ящике, который она абонировала на мое имя. Глядя в никуда, в пустоту моей души, я ждала, когда пройдет этот день, мой двадцать шестой день рождения. Часов в шесть вечера Мерседес откупорила бутылку шампанского и пожелала мне «много счастья в день рождения».

Мои слезы капали в бокал и поднимались пузырьками.

Мне хотелось остаться одной. Я устала, я лучше посплю…

Как только Мерседес уехала к своим друзьям, я прикончила шампанское, запивая каждым глотком таблетку имменоктала. Как раз хватило на всю упаковку. Я твердо решила умереть. Я вышла из дома, ночь была теплая. В правой руке я сжимала бритву, которой собиралась вскрыть себе вены. Я шла в темноте наугад и остановилась у загона для овец. От барашков хорошо пахло, они тихонько блеяли. Я села на землю и изо всех сил прижала лезвие к одному запястью, потом к другому. Было совсем не больно. Я легла среди барашков и увидела над собой звезды. Мне стало хорошо и спокойно: сейчас я сольюсь с землей, которую всегда так любила.

Мерседес тем временем замучила совесть: она только выпила с друзьями стаканчик и уехала домой. Не найдя меня она пошла к ближайшим соседям, фермерам, спросить, не видел ли кто молодую светловолосую женщину. И тогда все семейство, вооружившись электрическими фонарями, отправилось искать меня по окрестностям.

Когда меня нашли, я еще дышала, но очень слабо — лежала в глубокой коме, вся перепачканная кровью и землей.

48 часов спустя в больнице Святого Франциска в Ницце сознание мало-помалу вернулось ко мне.

Я лежала, связанная по рукам и ногам, на реанимационном столе, вся в каких-то трубках; я приходила в себя, и с каждой секундой все невыносимее становилась боль. Я была одна, предоставленная самой себе в этой стерильной палате, и мои слабые стоны никому не были слышны. Врачи сочли меня сумасшедшей и препоручили психиатрам.

На меня надели смирительную рубашку!

Мне делали рентген черепа, электроэнцефалограммы… Я по-прежнему была привязана к столу пыток, все тело у меня ныло, и я билась, спасаясь от судорог и боли, которые бывают от долгого неподвижного лежания на железе. Приезд мамы положил конец этим мучениям. Я получила наконец право на нормальную палату, кровать и почти человеческое обращение. Однако меня запирали на ключ, а окно было зарешечено.

Пускали ко мне только маму. Часами она сидела у меня, и мы обе молчали. Я знала, какую боль ей причинила, но мне самой было так тяжело, что я не могла попросить прощения.

Я была наказана за попытку убить себя: меня заперли, со мной обращались как с помешанной, не признавая никаких смягчающих обстоятельств. Регулярно приходил психиатр и задавал мне безжалостные вопросы о том, что я сделала! Я очень скоро поняла, что следует во всем с ним соглашаться, иначе я рискую остаться здесь на веки вечные. Еще я узнала, что больница окружена фоторепортерами. Осада продолжалась с того дня, как меня привезли сюда, и мою палату запирали именно для того, чтобы кто-нибудь меня не щелкнул. Медсестры рвали друг у друга из рук «Франс-Диманш» и «Иси-Пари», где новость о моем самоубийстве красовалась крупными буквами на первых полосах. Меня подняли на смех — ведь у меня хватило наглости не умереть.

Зачем я вернулась в этот мир?

Рауль Леви и Франсис Кон приехали помочь маме вызволить меня.

Под руку с Фран-Франом я покинула этот ад. Я едва держалась на ногах, а вокруг щелкали фотоаппараты всей мировой прессы. Рауль Леви отвез нас с мамой в Сен-Тропез, где должно было начаться мое долгое выздоровление под пристальным надзором. В домике на улице Мизерикорд я спала с мамой в ее постели: она не отпускала меня от себя ни на шаг, боясь, что я повторю свою попытку.

Мне всегда говорили, что тонущий человек, достигнув дна, обязательно всплывает. Я побывала на самом дне, глубже некуда, теперь я должна всплыть на поверхность, это неизбежно.

Приехал Жан-Клод Симон и привез мне письмо от Сэми. Он ждал меня в одном загородном доме недалеко от Парижа. Его комиссовали, это глубоко отразилось на его состоянии, физическом и моральном. В тот же вечер я уехала с Жан-Клодом на машине, невзирая на причитания мамы и вопли ее подружек.

Сэми, худой как скелет, еле держался на ногах, я была бледная, осунувшаяся, еще с повязками на запястьях. Мы обнимали друг друга, боясь сломать. Марселина и Жан-Клод полностью предоставили нас самим себе, купив запас продуктов и настоятельно посоветовав ни под каким видом никуда не выходить, чтобы никто не узнал, что мы здесь.

Телефона в доме не было, до ближайшей деревни — четыре километра.

Там, в полной изоляции, мы с Сэми вместе выздоравливали; с нами был огонь в камине, наши пластинки с классической музыкой и наша любовь.

Все, что не «мы», было нам абсолютно чуждо.

К нам приехала Марселина. Она привезла письмо от Ольги для меня, контракт для Сэми. В наш тщательно оберегаемый мир вторглись чужие.

Ольга очень деликатно напоминала мне, во-первых, о своем существовании, немного обиженная, что я не даю о себе знать, во-вторых, о необходимости озвучания «Истины» и о существовании контракта с Франсисом Коном на фильм режиссера Жана Ореля под названием «Отпустив поводья», съемки которого должны были начаться в январе. Я о нем совершенно забыла! Это Жак заставил меня встретиться с Орелем в Сен-Тропезе. Господи, только бы Жак не был продюсером картины или исполнителем одной из ролей! Ну зачем я дала втянуть себя в эту историю? Почему бы не оставить меня в покое!

Посеяла ветер — пожинай бурю!

Пришлось вернуться в Париж, к людям, на авеню Поль-Думер!

Жизнь входила в свою обычную колею. Счета, налоги, сломался пылесос, течет биде, соседи жалуются на постоянные хождения по площадке из квартиры в квартиру! Дел прибавилось, почта второй месяц ждала меня, дом в Базоше, где я так и не успела побывать, ограбили! Жак подал на развод… В «Мадраг» нужно то, другое, третье…

Мне безумно хотелось уйти куда глаза глядят, навсегда.

Ну почему, почему сплошь плохие новости, хоть бы что-нибудь приятное, веселое, положительное — так нет!

Сэми жил у Марселины Ленуар в Нейи. Там, вместе с Гуапой, я проводила ночи, растворяясь в нем, погружаясь в его любовь до утра.

Однажды вечером, вернувшись с озвучивания «Истины», я застала Жики. Он выглядел как нашкодивший кот, кружил вокруг да около, явно не решаясь заговорить о том, ради чего пришел. В конце концов он спросил меня, не продала ли я дом в Базоше и не разрешу ли ему съездить туда на несколько дней с одной девушкой, в которую он безумно влюбился. Я дала ему ключи.

* * *

2 ноября 1960 года фильм «Истина» вышел на парижские экраны. Меня, разумеется, на этот раз снова не было на премьере. Однако, несмотря на мое отсутствие, фильм был хорошо принят и имел огромный успех.

Ценой своей жизни я стала наконец титулованной актрисой?

По правде говоря, мне больше хотелось быть настоящей, искренней, быть самой собой, со щитом или на щите, чем называться «актрисой», которой я никогда не была!

Фильм получил награды на многих фестивалях, а я была признана в нескольких странах лучшей актрисой года.

Что ни говори, а приятно!

* * *

Я потихоньку обратилась мыслями к Николя и стала готовить для него первое в жизни Рождество. Увы! Жак предъявлял права на сына, и я неминуемо заставала его у кроватки Николя в любой час дня и ночи. У меня не было сил выносить эти встречи. Я заходила все реже, просила Мусю предупреждать меня, когда территория будет свободна. Я разрывалась между Сэми, Николя и моей квартирой, такая жизнь не способствовала моему душевному равновесию. У меня на Поль-Думере — никакой семейной обстановки: Малавалон уехала, и по вечерам в доме было пусто и тихо.

От того, что мы с сыном жили в разных квартирах, пропасть между нами, естественно, увеличивалась.

В январе начались съемки фильма «Отпустив поводья»; моим партнером был Мишель Сюбор.

Мне так хотелось быть «другой», что я даже перекрасила волосы в каштановый, мой естественный цвет; это совсем не понравилось продюсерам, Жаку Ройтфельду и Франсису Кону. Но фильм все равно был идиотский!

Жан Орель, режиссер, мнил себя гением. Я же гениальности в нем не находила, можно сказать, даже искала, но тщетно. В нем была какая-то мягкотелость, нерешительность, и в то же время — самодовольство, весьма опасное для главы такого предприятия, как постановка фильма. По вечерам, просматривая отснятый материал, безнадежно серый, мы слышали одинокий смех Жана Ореля — он был в восторге, находя каждый кадр шедевром века…

Фильм, к которому я возвращалась каждый понедельник, мало-помалу становился самой большой клюквой века. Однажды я попросила продюсеров зайти ко мне в уборную и без обиняков заявила им: «Я — пас!»

Я пошла на риск — дело могло кончиться скандальным процессом, так, кстати, и случилось, — и поставила их перед дилеммой: или я просто-напросто прекращаю сниматься, или пусть приглашают другого режиссера. Я знала, что учу ученых: продюсеры сами за голову хватались при виде того, что за фильм получался. Они были просто счастливы, что вопрос об отставке Жана Ореля решила я.

Проблема была в том, чтобы найти замену. Нет ничего труднее, чем вот так, на ходу, включиться в начатый фильм! Однако Вадим — ради дружбы с Франсисом Коном, из симпатии ко мне и еще потому, что он глубоко презирал Ореля, — согласился помочь нам в этой исключительно щекотливой ситуации.

Вадиму пришлось перекроить сценарий на свой лад, пригласить нового автора диалогов — Клода Брюле, просмотреть весь отснятый материал и отобрать хотя бы минимум, чтобы не выбрасывать три недели работы в корзину.

В это же время меня вызвали в суд для примирения с Жаком! С ума они сошли, что ли, эти судьи, если думают, что я помирюсь с Жаком?

Все эти формальности — дело ужасно грустное и удручающее. Каждый в сопровождении своего адвоката, мы избегали смотреть друг на друга, говорили вполголоса и стали еще более чужими, чем прежде. А ведь у нас было немало хорошего, были какие-то чувства, было согласие, мы произвели на свет ребенка, с нежностью сжимали друг друга в объятиях — все эти прекрасные картинки из книги, которую мы закрыли, терялись в нагромождении обид, печали, боли, непонимания.

Ну почему это невозможно сохранить?

Я вышла оттуда подавленная.

Бабуля неотлучно была при Николя.

Она обожала своего правнука и часами ползала на четвереньках, играя с ним. Ему только что исполнился год. День его рождения отпраздновали в семейном кругу, даже Жак принял участие в этом маленьком событии. Был и пирог, которого именинник в упор не видел, куда больше заинтересованный пламенем свечки.

Каждый раз, когда я приходила, он начинал вопить как резаный!

Я чуть не плакала…

Бабуля называла его «своим дорогим сокровищем» и всячески оправдывала. Муся, движимая чувством собственницы, изгоняла меня из их мира. Она пеняла мне, что ребенок из-за меня нервничает. Весело, ничего не скажешь!

* * *

Съемки «Отпустив поводья» возобновились с Вадимом.

Мы выехали на натуру в Виллар-де-Лан. Немного снега, атмосфера зимнего курорта должны были оживить картину. Сэми остался в Париже, и я, злая как собака, слонялась по гостиничному номеру, затянутому пыльными гардинами. Здесь было еще безобразнее, чем в Кортина-д’Ампеццо, хотя уж там-то!.. Снег казался грязным за грязными стеклами! Встав в семь утра, в полной темноте, и загримировавшись в восемь, при электрических лампах, я была отвратительно бледной в девять, когда мы начинали съемку на лютом холоде. От мороза у меня немело лицо, краснел нос, зеленела кожа. Дедетта с заледеневшей пуховкой, замороженными карандашами и застывшими румянами при всем своем таланте была бессильна.

Каждый был здесь при своей. Вадим притащил с собой семнадцатилетнюю брюнеточку, которая носила прическу, как у меня, и одевалась, как я. Звали ее Катрин Денёв. Она выглядела этакой простушкой, чем иногда ужасно раздражала.

Однажды мы отправились снимать в «Мушротт» — затерянный высоко в горах приют, куда можно было добраться только по канатной дороге.

Гостиница, вся деревянная, но очень комфортабельная, с огромным камином и диванчиками из козьих шкур, наконец-то походила на то, что хочется увидеть в горах. Светило солнце, работать было приятно и легко. Когда идет съемка, никто не имеет права уходить до конца рабочего дня, даже в случае дождя или снега: продюсеры всегда надеются, что долгожданный солнечный луч проглянет и позволит доснять эпизод.

В результате в 6 часов вечера, когда нам объявили, что можно расходиться до завтра, директор гостиницы, витиевато извиняясь и сокрушаясь, объяснил, что из-за бурана канатная дорога не работает.

Уехать невозможно. Мы отрезаны!

Нет, это только со мной вечно что-то случается, и что за пакость эта «канатка» — чуть подует ветерок, и она уже не работает.

Меня бесило, что при мне нет зубной щетки и что я не могу предупредить Сэми — теперь он будет всю ночь названивать в отель и строить всякие догадки, почему я не вернулась. Без толку клясться и божиться, что я была отрезана в «Мушротте», высоко в горах, — он все равно не поверит.

Нас с Дани и Дедеттой устроили в прелестной маленькой спаленке, но спать нам не хотелось, и мы присоединились ко всей компании в общей комнате, которая походила на приют для беженцев.

Снаружи бушевала буря.

Внутри пламя камина и свечей освещало наши движения, когда мы стали играть в «посланников» — игра заключается в том, что надо сообщить своей команде какую-нибудь фразу, название фильма или книги без единого слова, только жестами, мимикой, ужимками и гримасами, и это то и дело давало повод к взрывам хохота.

Я сохранила чудесные воспоминания о приюте «Мушротт» и поклялась себе, что когда-нибудь приеду сюда отдохнуть.

Заканчивали съемки в Париже, в павильоне. Я танцевала полуголая — вероятно, чтобы подороже продать фильм. Вадим придумал сон Мишеля Сюбора, что давало простор всяким неправдоподобиям.

К реальной же действительности я возвращалась каждый вечер.

Она звалась Сэми, Николя, Муся, Малавалон, Гуапа! Дом на Поль-Думере походил на корабль, покинутый капитаном. И я решила вернуться в родные пенаты вместе с Сэми. В конце концов я развожусь, не требую никакого содержания, денежного или иного, с Жаком у меня не осталось ничего общего, и я имею право, если мне так нравится, спать в своей постели с мужчиной, которого люблю!

* * *

Всякий раз, выходя куда-нибудь вдвоем, мы с Сэми спускались по черной лестнице, чтобы случайно не столкнуться с Жаком. Но вот незадача — Жак, когда приходил повидать Николя, тоже предпочитал черную лестницу, чтобы не встретить нас! В результате мы натыкались друг на друга!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.