ОСЕНЬ СЕМНАДЦАТОГО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОСЕНЬ СЕМНАДЦАТОГО

1

Почему наш дом, гимназию, город в разные времена года, сады -Ботанический и Соборный, прогулки к Немецкому кладбищу, каток, себя между четырьмя и пятнадцатью годами я помню рельефно, фотографически точно? И почему семнадцатый год расплывается, тонет в лавине нахлынувших событий, поражающих своей приблизительностью, как это ни странно? Может быть, потому, что до революции жизнь шла согласно устоявшемуся порядку вещей и, как бы к нему ни относиться, память невольно пользовалась им как опорой? Сегодняшний день повторял вчерашний, вчерашний - третьегодняшний. Перемены, если они происходили, были, казалось, связаны не с людьми, а с природой. Невозможно было увидеть учениц гимназии Агаповой в коричневом платье, а Мариинской - в бордо. Наш классный наставник Бекаревич был статский советник, и, отвечая ему, я видел на петлицах его форменного сюртука просветы жгутиков и два блестящих кружочка - такие жгутики и кружочки мог носить только статский советник.

Но, может быть, память изменяет мне, потому что для меня семнадцатый год был битком набит слухами, происшествиями, большими и маленькими, случайностями, бестолковщиной - и все это бешено неслось куда-то, опережая тревожное чувство счастья? Впервые в жизни я выступал на собраниях, защищал гражданские права пятого класса, писал стихи, без конца бродил по городу и окрестным деревням, катался на лодках по Великой, влюбился искренне и надолго.

Рельефность внешнего мира как бы подернулась туманом, растаяла, отступила. Зато состояние души, в котором я тогда находился, запомнилось мне отчетливо, живо. Это был переход от детства к юности. От затянувшегося детства с его медленностью привыкания к жизни, заставляющей меня останавливаться, оглядываться на каждом шагу,- к стремительной юности с ее "памятливостью изнутри", характерной для людей, сосредоточенных на себе, эгоистичных и самовлюбленных.

2

Дожди идут днем и ночью, на город как будто накинута огромная мокрая рыбачья сеть с чешуей, поблескивающей в ячейках, а когда выдается ясный денек, в его бледном свете чувствуется шаткость, непрочность.

В Петрограде арестовано Временное правительство, в Москве идут уличные бои. Но в Пскове, на первый взгляд, не изменяется почти ничего.

Два казачьих полка расквартированы на 3авеличье, в Омских казармах, и никто не может с полной определенностью сказать, как они относятся к тому, что происходит в Москве и Петрограде. Днем двадцать шестого октября сотня, а может быть, и две во весь опор мчатся по Кохановскому бульвару к тюрьме, где сидят арестованные большевики. Спешиваются, неторопливо закуривают. Надзиратели в полной форме, вооруженные, стоят у ворот. Казаки собираются группами, размышляют вслух: "Да ну их всех к... На Дон бы!"

И, покурив, побродив, возвращаются в казармы. Город - вымокший, серый, унылый. Солдаты в шинелях, накинутых на плечи, раздают листовки: "Долой большевиков" - эти слова напечатаны крупно, а за ними с красной строки: "Кричат контрреволюционеры всех и всяческих мастей, помещики и капиталисты". К вечеру тюремные служащие сдают оружие, и солдаты освобождают большевиков.

Власть переходит в руки Военно-революционного комитета.

3

Я не вспомнил, а "довоспоминался" до случайностей, которые были связаны с этими днями. Ни до, ни после них эти случайности были невозможны.

...Раннее утро седьмого или восьмого ноября. Просыпаясь, я думаю о колченогом нищем, который тайно живет на дворе дома баронессы Медем, в ящике из-под рояля. Не промок ли нищий? Боюсь, что промок. Правда, ящиков много, они навалены друг на друга. Еще недавно, играя в казаки-разбойники, мы прятались за ними, потом Саша, прочитав миф о Дедале, построил из них лабиринт.

Нищий живет в глубине лабиринта, в маленьком ящике из-под рояля "Миньон". У него рыжая бороденка, он ходит с палкой, странно выбрасывая ногу вперед. Он называет себя матросом - и врет, путается, когда я расспрашиваю, на каких судах он служил. Похоже, что он сбежал из монастыря. Рвань, в которую он одет, напоминает подрясник. Зовут его Тимофей. Он просит хлеба, но с хлебом в городе плохо, очереди, и я таскаю ему сухари. В нашем доме не переводятся ржаные сухари - отец вырос в Финляндии, там мальчишки постоянно грызут твердые, каменные сухари: вот почему у финнов - и у него - такие крепкие белые зубы.

Нищий прячется - от кого? Когда я приношу ему сухари, он снимает шапчонку, крестится и шепчет молитву. Как-то он при мне сбросил подрясник, и я увидел на его заношенной рубахе бурые пятна. Кровь? Похоже, что он боится не милиции, которой уже давно никто не боится, а какого-то определенного человека? В Новоржевском уезде псаломщик зарезал семью попа - на днях "Псковская жизнь" сообщила об этом убийстве. Может быть, он?

Сухари стащить легко, а за огурцами надо лезть в подпол. Без ботинок, на цыпочках я захожу в кухню. Все спят. Я кладу огурцы вместе с сухарями в бумажный кулек, надеваю ботинки и выхожу из дома.

На улицах - пусто, дождь перестал. Я бегу и, завернув на Сергиевскую, догоняю Константина Гея, старшего брата моего товарища Вовки. Догоняю, обгоняю, оборачиваюсь и возвращаюсь.

Гей - в грязи с головы до ног. Мокрая шинель висит на его прямых узких плечах. У него черные руки. В петлях шинели застряли комочки земли.

Обычно Константин мрачноват, немногословен, сдержан. Встречаясь, я никогда не решаюсь заговорить с ним первый. Но сегодня решаюсь:

-Что случилось? Вы упали? Может быть, помочь?

- Ничего особенного. Керенский вызвал с фронта войска, и надо было...

Сухари торчат из разорванного кулька. Он смотрит на них и отводит взгляд.

- Мы разобрали рельсы.

Теперь видно, что у него немигающий взгляд. Я протягиваю ему кулек с сухарями. Он берет сухарь. Усики неприятно шевелятся, когда он жует. Берет второй. Не помню, о чем мы еще говорим. Он сухо благодарит, и мы расстаемся. Колченогий нищий остается без завтрака. Я возвращаюсь домой.

...Боборыкин из седьмого "б" класса, неуклюжий, с длинным туловищем и короткими ногами, объявляет, что он - большевик. Никто этому не верит, тем более что ему трудно объяснить суть своих убеждений, и он только повторяет, что ему нравятся большевики. У него много братьев и сестер, семья бедствует, отец - штабс-капитан Иркутского полка - за три года только один раз был в отпуску.

Приехавший с фронта прапорщик Околович, неузнаваемо повзрослевший и поздоровевший, грязно и хвастливо говорит о женщинах, а потом с такой же хвастливой уверенностью - о необходимости войны до победного конца. Боборыкин возражает, путается, теряется, повторяется. Гимназисты хохочут. Околович высмеивает его. Я молчу. Грубо выругавшись, Боборыкин уходит.

...Еще летом Толя Р. подробно объяснял мне, почему он отказался участвовать во всероссийском дне эсеров 15 июля. День, по его мнению, был устроен правыми эсерами, которые почти не отличались от трудовиков. А он не правый, а левый. Я выслушал его, все понял, но вскоре забыл. "У тебя неполитическая голова",- с досадой сказал мне Толя.

В нашем классе учился Костя фон дер Беллен, очень маленький, важный, лопоухий. Одна из заметок в записных книжках Чехова: "Крошечный гимназистик по фамилии Трахтенбауэр" - и до сих пор неизменно заставляет меня вспомнить о Косте.

Мы возвращаемся из гимназии - Толя Р., семиклассник фон дер Беллен (старший брат Кости) и я. Между Толей и фон дер Белленом - спор долгий, неукротимый, свирепый. Впрочем, свирепеет с каждой минутой Толя, а фон дер Беллен, красивый, в хорошо сшитой шинели, спорит толково, неторопливо. Он доказывает, что Керенский был болтуном и бабой.

- Если бы на его месте был Савинков, большевикам живо прищемили бы хвост. Единственным решительным шагом Временного правительства является арест Корнилова и Лукомского, но вся трагедия как раз и заключается в том, что этот арест был преступлением. В русской армии которую пытаются погубить большевики, Корнилов - воплощение чести и славы. Здоровые силы армии немедленно объединились бы вокруг него. И это произойдет все равно, потому что Ленин захватил власть на две недели, не больше.

Толя уже не возражает. Он старается справиться с собой, губы вздрагивают, ему трудно дышать. Вдруг он говорит срывающимся, бешеным голосом:

- Еще слово - и я тебя застрелю.

И фон дер Беллен, который только что говорил твердым, уверенным голосом, осекается, умолкает. Теперь все его усилия направлены только на то, чтобы доказать, что он не испугался. Пробормотав что-то, он круто поворачивается и уходит.

Почему этот спор - один из тысяч - запоминается мне? Потому что еще месяц тому назад невозможно было вообразить, что один семиклассник скажет другому: "Я тебя застрелю" - и тот не рассмеется, а испугается, растеряется. Угроза еще казалась почти невероятной возможностью одним махом закончить спор. Но Толя воспользовался этой возможностью - и с полным успехом. Он никого не мог застрелить, угроза сорвалась неожиданно, как будто она пролетала где-то над нами и он, протянув руку, схватил ее на лету. Но она пролетала. Она вооружалась, принуждала переходить от слов к делу и сама была этим еще почти немыслимым переходом.

Мы существовали уже в другом времени, наступившем незаметно, пока в Пскове лили и лили дожди, беспросветные, скучные, и весь город ходил под зонтиками и в калошах.

4

Я хожу в гимназию каждый день. Саша - два-три раза в неделю.

У педагогов - растерянный вид, и только Ляпунов, прямой, горбоносый, с небольшим животом под форменным мундиром, такой же энергичной походкой проходит по коридору. Его не избрали в Учредительное собрание - с моей точки зрения, напрасно. Остолопов тоже провалился, хотя с успехом выступал на собрании трудовиков. По слухам, ему помешала фамилия.

Латынь не преподается, но Борода по-прежнему ходит в гимназию. И прежде он выпивал, а теперь все чаще, хотя на керенки водку достать почти невозможно. Керенки, выпускавшиеся листами, как переводные картинки, быстро обесцениваются. Бороде обещан другой предмет, а пока он сидит в учительской и читает. Похудевший Иеропольский больше не настаивает на том, что надо говорить не "Петр", а "Петр, Петр Великий", и не поднимает с благоговением свой толстый указательный палец.

Занятия продолжаются, и порядок, как это ни странно, поддерживается тем самым "подпольным" кружком из пяти гимназистов, которые еще до революции собирались у Альки, занимаясь чтением рефератов и спорами о том, была ли смерть Рудина на баррикадах 48-го года в Париже единственным выходом для русского революционера. ДОУ продолжает существовать, хотя собрания к осени надоедают.

То, что волновало нас в июне и июле, теперь кажется мелким, ничтожным. Товарищеский суд из-за какой-то Леночки Халезовой! Снисходительные осузовцы, приезжавшие мирить нас с кадетами, как будто мы были нашалившие дети!

Красная витрина на Сергиевской, стоившая нам так много забот, пустует.

Осенью семнадцатого года Женя Рутенберг поступает на работу в тыловые оружейные мастерские на Завеличье, и жизнь пятого "б" класса приобретает винтовочно-револьверный уклон. В мастерских женщины и несколько гимназистов промывают керосином, чистят и собирают русские, американские и японские винтовки. Динамит, "гремучий студень", который Рутенберг иногда приносит в гимназию, завернут в пергамент и похож на пачки махорки. Если на горящий кусочек этого студня наступить ногой, он взрывается с такой силой, что можно коленом выбить зубы. У Рутенбергов с помощью динамита ставят самовар: бросают на горящие угли кусочек, величиной с горошину, и вода в полминуты закипает так бурно, что крышку срывает паром.

Поздней осенью бравый унтер, начальник оружейных мастерских, самовольно демобилизуется, одни женщины разбегаются, другие не знают, кому сдавать винтовки,- наш класс постепенно начинает вооружаться. Для себя Женя выбирает почти новенький "смит-вессон".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.