Кримкаб

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кримкаб

Отец Николай Пискановский и владыка Виктор Островидов, пока я находился в 13-й роте («общих работ»), делали попытки устроить меня на какую-либо канцелярскую работу или на работу полегче. Однажды, когда мы возили свиной навоз (вот запах-то!), к нам подошел и со мной познакомился очень почтенный и красивый немолодой господин с седой бородой в черном полушубке и с самодельной березовой палочкой в руках. Это был А. Н. Колосов. Минута разговора — и мне обещана «постоянная» работа в Криминологическом кабинете. Не сразу, правда. Из 13-й роты я попал в 14-ю роту — в трапезную палату, где я заболел тифом. И вот после «Роты выздоравливающих», размещенной в страшном подземелье с низкими сводами в трещинах, я очутился в привилегированной третьей роте. Меня встретил командир роты, бывший комендант Петропавловской крепости барон Притвиц и поместил прямо в комнату к А. Н. Колосову на топчан, стоявший под окном (вдоль окна). Я был слаб, имел освобождение и не работал. Сидел один в камере на топчане. Первым вернулся около 8 вечера с работы Александр Николаевич и посмотрел на меня с удивлением и опаской. Я не сразу понял эту опаску. Потом я сообразил: Александр Николаевич боялся, что я могу заразить тифом жителей камеры. Он просил командира Притвица поселить меня на неделю в коридоре. Притвиц отказался. Ограничились тем, что мою корзинку с вещами вынесли в коридор или куда-то. Я прошел уже несколько дезинфекции, но корзина действительно представляла опасность, тем более, что именно от нее, по-видимому, в санчасти, куда меня сперва поместили, когда я заболел, заразился тифом Иван Михайлович Андреевский, работавший врачом и взявший мою корзинку к себе под топчан.

Я был очень смущен опасениями Александра Николаевича и чувствовал себя первые недели в камере чужаком. В камере жили генерал Осовский и два счетовода — барон М. Т. Дистерло и Борис Николаевич Афинский. Не помню когда, но очень рано появился в камере и Федя Розенберг, которого удалось взять из коридора. Александр Николаевич был безусловным главой камеры. Он занимал лучшее место и спал на деревянном монашеском диване. Это было большое преимущество. Единственный стол в камере был приставлен ближе всего к его дивану. Вечерами и по утрам он ставил на этот стол зеркальце и долго расчесывал перед ним бороду, усы, массировал вазелином лицо. У него был ухоженный вид. Носил он высокие сапоги, синие галифе с лампасами и зеленый френч. В прошлом (во время войны 1914 года) он был военным Прокурором, судьей и пр. Чувство своего превосходства жило в нем прочно, но вместе с тем воспитание делало его очень приятным в общежитии человеком. Он был всегда ровным, не сердился. Только по дрожанию век можно было определить, что он был чем-то раздражен. Он был хороший рассказчик, хороший слушатель. Читал в свое удовольствие книги в «хорошем вкусе» (преимущественно Тургенева, которого доставал в библиотеке, — она помещалась у театра и состояла из конфискованных у заключенных книг или из книг, пожертвованных заключенными в библиотеку при освобождении). На работе (в гостинице у пристани на третьем этаже помещался наш Кримкаб[4] — Криминологический кабинет) он умел создавать впечатление у начальства большой и важной деятельности. В нашей рабочей комнате он сидел долго, тем более, что это было и удобно, и читал романы, держа карандаш на весу в руке, облокотясь о стол. Внезапно вошедшее лагерное начальство всегда заставало его в этой «рабочей позе», и нельзя было усомниться в том, что он что-то пишет, т. е. «работает». По воскресеньям мы часто не имели выходных, но Александр Николаевич «уходил по делам» с каким-нибудь официальным поручением и гулял с самодельной березовой палочкой по Филимоновской дороге в сторону Глубокой Губы. Когда я получил от А. И. Мельникова пропуск по всему острову, мы гуляли с ним вместе, и прогулки эти были для меня очень полезны. Он обладал и жизненным опытом, и начитанностью в русской классической литературе, и способностями рассказчика. Когда Александра Николаевича отправили в Кемь осенью 1929 г. (зимой у него подходил срок), мои прогулки продолжались с не менее интересным человеком — тоже юристом Владимиром Юльяновичем Короленко — племянником писателя.

В чемодане у Александра Николаевича был превосходно сшитый синий шевиотовый костюм и рубашка с отложным воротничком и галстук. Когда надо было идти докладывать начальству или когда в Кримкабе ожидался приход машинистки Ширинской-Шихматовой, Александр Николаевич надевал свой костюм и выглядел великолепно — барином. Он как-то особенно складывал губы при появлении Ширинской-Шихматовой и всячески тонировал. С работавшей у нас в Кримкабе Юлией Николаевной Данзас (она не была ему прямо подчинена, занимаясь вырезанием из газет нужных начальству сообщений — каких? я никогда не интересовался) Александр Николаевич был менее галантен, хотя был не прочь и тут, как мы говорили, «распустить хвост», но не производил на нее впечатления.

Из всего предшествующего можно подумать, что Александр Николаевич был несерьезен. Нет, он сделал великое дело. Он дал идею создания в Соллагере Детской колонии — для несовершеннолетних преступников — и спас, хотя и не перевоспитал, с помощью своих сотрудников сотни бывших беспризорников. Это началось в 1928 г., и наша Детская колония была первой такого рода и такого масштаба в Советском Союзе. Он так сумел убедить начальство в показной (показательной) выгодности этого начинания, что оно приняло огромные по тем временам масштабы. В организации принял участие начальник КВЧ Д. В. Успенский (партийный деятель, по слухам, отправленный на Соловки вольнонаемным сотрудником). Были построены бараки (некоторые стоят на Соловках и до сих пор). Каждому подростку был дан топчан с бельем. Подросткам, жившим по общим ротам часто в одном белье, были выданы бушлаты, обувь, была придумана форма — шапки особого фасона — «линденеровки». Непосредственно хозяйственным организатором Колонии был Линденер, обрусевший немец, бывший сотрудник Академии наук в Ленинграде. На смену ему пришел наркомюст Белоруссии Зданевич, смененный из-за полной тупости героем Гражданской войны командармом дальневосточной Республики Иннокентием Серафимовичем Кожевниковым.

Кримкаб сохранял над этой колонией научное руководство. Положение очень выгодное для всех нас, — придуманное Александром Николаевичем.

Почему необходимо было собирать детей на месте? Почему нельзя было в то время просто вызвать их из тех рот, «командировок», пунктов, где они находились, пользуясь их личными делами, находившимися в УСЛОНе в Адмчасти? Потому, что с учетом в лагере существовал удивительный беспорядок. Подростки, которых собирали на вокзалах, по улицам из асфальтовых котлов, из ящиков под пассажирскими вагонами и т. д., каждый раз при опросах называли себя иными фамилиями, проигрывали в карты малые сроки и меняли их на большие, имели одинаковые приметы, если эти приметы заносились в дело. Мне приходилось уговаривать подростков не менять своих фамилий, пока их не заберут в колонию. Но они боялись колоний, подозревали обман, и поэтому только часть их, отобранных для колонии, попадали туда. Но зато, когда колония стала действовать и слух о хороших условиях в ней прошел по островам, подростки стали охотно соглашаться поступить туда, и мне уже пришлось меньше ходить за ними и записывать о них сведения.

Такой же беспорядок существовал и со взрослыми. Скажем, был такой случай. Москву решили очистить от нищих. Черные вороны объезжали церкви и с папертей брали нищих, а затем без суда и даже опросов (записывалась лишь фамилия, год рождения и еще м. б. что-то) отправляли на Соловки и прямо с пристани на Анзер, а там на Голгофу. То же самое происходило и «в обратном направлении»: людей расстреливали — «неисправимых», не понравившихся, опасных, как казалось начальству, — а затем списывали их как умерших от какой-либо болезни. Такие расстрелы с оформлением их через Санчасти были приняты не только в Соловках. Обычно таких расстреливаемых по произволу местного начальства долго не держали в карцере — максимум два-три дня. Так было, по-видимому, с Осоргиным, Покровским, Багратуни, Гацуком и многими другими.

Число расстрелянных обычно было больше числа, в отношении которых был вынесен приговор. Проверить это сейчас трудно, но что это было именно так, нет сомнений.

О работе Кримкаба я расскажу особо. Сейчас же скажу только об одном эпизоде моей работы, непосредственно связанной у меня с Александром Николаевичем. Последний поручил мне составить записку об организации Колонии, изложив мне примерное ее содержание. Я писал ее несколько дней и, мне казалось, написал живо, убедительно и доступно для нашего полуграмотного начальства. Я ожидал похвал от Александра Николаевича, но когда он ее читал, я заметил: уголки глаз у него дрожали. Он признал записку никуда не годной и принялся ее исправлять. В записке появились «понеже», «поелик», «принимая во внимание», «как явствует из вышеизложенного» и пр., т. е. как раз те выражения, которых я старался избегать, но которые, как оказалось, были нужны, чтобы «произвести впечатление». Я был расстроен. Мне было это непонятно. В общем — не сразу я разглядел, сколько добра, и отнюдь не поступаясь своими интересами, принес в Соллагерь Александр Николаевич Колосов — человек светский, тонирующий, бонтонный и при этом практически необыкновенно умелый и деловой. Может быть, этот стиль был обычен для старого царского чиновничества?

Не удивительно, что осенью 1929 г., когда мы провожали в камере 3-й роты Александра Николаевича (его «вывозили на материк»), то вечер этот был очень грустным и очень памятным. Я, как Лариосик, попробовал первый раз в жизни произнести тост (держа в руке кружку с компотом) и не смог — расплакался. Александр Николаевич был этим очень растроган.

Я не рассказал о нем и еще другого, очень важного: о его работе в Соловецком музее, куда он привел и меня.

В Александре Николаевиче было что-то от XIX в. В его суждениях, вкусах, в манере откликаться на внешние впечатления. Как-то мы гуляли с ним ранней весной по Реболдовской (Филимоновской) дороге. Было совершенно безветренно и очень ярко, морозно и сухо. Чистый белый снег отражал слепящие ясностью солнечные лучи. Я сравнил погоду с летней: крайности и такие схожие. Александр Николаевич мечтательно и, как откровение, произнес: «Да, великий Гелиос…». Он вводил все в привычные схемы и штампы эстетики прошлого века. И в этом отношении он был прямой противоположностью Александру Александровичу Мейеру, абсолютно самостоятельное мышление, которого как бы предугадывало будущие философские искания и концепции.

Очень похож был по своему «культурному типу» на А. Н. Колосова профессор Аркадий Владимирович Бородин. Его специальность была «обычное право». Его эстетические представления были также на уровне XIX в. (отнюдь не плохом). Он тоже любил Тургенева, А. К. Толстого, не понимал современную поэзию и живопись. Был немного сентиментален и очень старомоден. В Кримкабе он был недолго, и я даже не очень помню — в какое время. Жизненный опыт его был очень большим. У меня с ним была неприятная история. Как-то в Кримкабе я противопоставил его А. А. Мейеру с невыгодной для Бородина стороны. Я не заметил его присутствия. Он все слышал, но виду не подал и неприязни ко мне в дальнейшем никакой не проявил. Это мне был двойной урок — как себя вести: не говорить о других дурно без нужды и не обращать внимания, когда говорят дурно о тебе самом. Но урок этот я часто забывал: подводил темперамент.

Пожилые люди, которые любят Тургенева, — любят его по-особому. Тургенев — это их отношение к жизни, к «прекрасному» и к русскому слову. А. Н. Колосов, читавший Тургенева и восхищавшийся особенно «Асей», вызывал у нас удивление. Книг было немного, я тоже стал читать «Асю» и понял. То была настоящая жизнь, в которой даже несказанное слово играло роль. Мы же находились в грубом и свирепом мире кошмарного сновидения. Призрачная действительность Соловков была материально грубой. Не верилось в существование торфоразработок, лесозаготовок, болот, нар, сыпного тифа, «комариков», «пеньков», «камешков», «жердочек» — все это было невероятно. Тургенев же с его роковой судьбой одного только несказанного слова в «Асе» казался настоящей жизнью.

Поднятый карандаш Колосова был своего рода оружием, копьем, направленным против каторжного мира Соловков.

Искусство и действительность не были ничем связаны друг с другом. Заключенные, покрытые вшами, смотрели «Детей Ванюшина» в Солтеатре и заливались слезами, забывая о том, что они сами перенесли и что творилось за стенами театра. Пели чувствительный романс и переживали его с особенным чувством. Разлука в романсе была в какой-то момент сильнее, чем реальная разлука с семьей.

Вот почему придуманный «для туфты» Соловецкий театр играл такую большую и «утешающую» роль на Соловках. Он существовал по крайней мере 6 лет (с 1926-го по 1931-й).

Человеком XIX века, но совсем другого рода, представлялся мне и профессор климатолог Алексей Григорьевич Сатин. С ним разговоры были чаще всего при встречах на соловецких дорогах. Он ходил в окружности Кремля, записывая какие-то метеорологические данные на приборах. Должны ли были Соловецкие острова передавать метеорологические данные на материк, — не знаю. Своими рассуждениями он очень напоминал мне Базарова. Грубый материалист и, как все материалисты, пессимист, иронически ко всему относившийся, презиравший удобства жизни. Ходил он в кавказской бурке и папахе. Когда начался второй тиф осенью 1929 г. и все боялись подхватить вшей, он спокойно говорил: «Своя вша не пустит чужую; лучший способ не заразиться тифом — иметь вшей». И имел.

Был он добр. Когда ко мне должны были приехать родители на свидание, он уступил нам свою клетушку на Сортоиспытательной станции. Жил он вдвоем с морским офицером Ажаевым. Тот протестовал, не хотел переселяться в холодный сарай. Но Сатин просто его прогнал, и сам перешел мерзнуть в сарай. А тут еще беда случилась: от времянки загорелись высушенные травы. Я успел погасить, что было духу сбегав за огнетушителем в соседний дом. Если бы не потушил, — была бы мне верная Секирка[5]. Сатин же составил акт, что сгоревшая часть коллекции сухих трав не представляла собой никакой ценности. И еще одна деталь: он превосходно играл в шахматы, и про него шутили: «первый шахматист и последний нигилист».

Так опроверглись мои представления, что человек со взглядами материалиста непременно должен быть пессимистом и эгоистом. Всегда есть исключения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.