18 — 19 брюмера

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

18 — 19 брюмера

События 18–19 брюмера были в свое время столь полно описаны в известных трудах Альбера Вандаля[486], что все последующие исследования не могли внести ничего существенно нового в уже известную картину двух драматических дней. Это избавляет от необходимости подробно освещать развитие событий, ставших переломными в жизни страны.

Напомним лишь коротко для понимания последующего важнейшие факты, связанные с переворотом 18–19 брюмера.

В ранние часы не по-осеннему морозного ноябрьского утра к двухэтажному особняку на улице Шантерен стали съезжаться высшие офицеры французской армии. Среди собравшихся были и военачальники, чьи имена знала вся страна: генералы Моро, Макдональд, Бернадот, Лефевр, Бернонвилль…

Странным образом, хотя, казалось, не было приложено заметных усилий, все шло точно, организованно, видимо в полном соответствии с предусмотренным планом. В положенное время к дому Бонапарта собрались все генералы, державшие в своих руках командование вооруженными силами Парижа и страны[487]. В необычно ранний час, между семью и восемью, в Тюильри собрался Совет старейшин под председательством Лемерсье. Сначала малоизвестный Корне сообщил в довольно общих выражениях о грозном заговоре якобинцев, угрожавшем Республике, затем Ренье, депутат от Мерты, предложил, ссылаясь на 102-ю статью конституции, принять декрет о переводе Законодательного корпуса из Парижа в Сен-Клу и о назначении генерала Бонапарта командующим вооруженными силами Парижа и округа. На него же возлагалось осуществление принятого декрета. Не посвященные в заговор депутаты были застигнуты врасплох. Ни у кого не нашлось ни слова возражения. Предложенный Ренье декрет был принят единодушно[488].

В восемь часов утра (как и должно было быть) к особняку на улице Шантерен подъехала карета; официальные представители Совета старейшин, выйдя из нее, поднялись к генералу Бонапарту и торжественно вручили ему декрет Совета. Генерал не был удивлен; он зачитал вслух декрет и объявил всем собравшимся высшим офицерам, что принимает на себя верховное командование. Теперь все становилось яснее…

Затем генерал Бонапарт на коне, во главе многочисленной, блиставшей генеральскими эполетами, золотым шитьем, плюмажами свиты направился к Тюильрийскому дворцу, где генералов ожидали стянутые туда еще раньше полки. Все шло гладко, без сучка и задоринки, все осуществлялось легко, в точно назначенное время. Из всей большой, сложно задуманной программы не удались лишь две частности.

Казавшийся столь недалеким президент Директории Гойе вопреки ожиданиям проявил сообразительность. Он не попал в западню. В ответ на любезное приглашение на завтрак Жозефины Бонапарт, к которой он обычно проявлял особое внимание, он послал свою жену с целью разведки, а сам не поехал на показавшийся ему подозрительным прием в столь ранний час. Госпожа Гойе, увидев гостиную, кабинет, все комнаты, запруженные генералами, немедленно сигнализировала о том мужу. Гойе понял это должным образом и сразу поспешил к Мулену, а затем вместе с ним к Баррасу[489]. Таким образом, привлечь к заговору большинство членов Директории, что предусматривалось программой, не удалось.

Все старания Бонапарта перетянуть на свою сторону и вовлечь в борьбу Бернадота, чему он придавал большое значение, также не увенчались успехом. Бернадот от всего упорно отказывался: самое большее, на что он соглашался, — оставаться нейтральным наблюдателем[490].

Итак, намеченная программа не была полностью выполнена. Но вряд ли это могло смущать Бонапарта.

К тридцати годам у него уже был большой военный опыт, он знал, что успех чередуется с неудачами; важно лишь, чтобы последние не перевешивали. Все определит общий ход событий.

18 брюмера развитие событий шло даже лучше, чем он мог ожидать. В Тюильри Бонапарт, сопровождаемый пышной свитой, явился на заседание Совета старейшин. Он произнес краткую, не очень убедительную речь. Он подчеркивал верность республиканским принципам: «…вы издали закон, обещающий спасти страну, наши руки сумеют его исполнить. Мы хотим республику, основанную на свободе, на равенстве, на священных принципах народного представительства»[491]. Старейшины постановили прервать заседание до переезда Совета в Сен-Клу. Затем Бонапарт вышел в сад, чтобы произвести смотр войскам. К главнокомандующему в это время протиснулся секретарь Барраса Ботто. Откуда он взялся? Что ему было нужно?

Могущественный директор, считавший себя соучастником (хотя и неизвестно, в какой роли) начавшегося переворота, с утра ожидал известий от Бонапарта. Под разными предлогами Баррас отказывался принимать Гойе, Мулена, немногих посетителей, явившихся к нему в утренние часы. Генерал Бонапарт в глазах Барраса оставался хотя и несколько самонадеянным и даже дерзким порой, но все же вполне управляемым, своим человеком: он, Баррас, вывел генерала в вандемьере на дорогу; он всегда был его старшим наставником; и теперь, естественно, ему, Полю Баррасу, должно было быть приуготовлено подобающее его положению место в новой правительственной комбинации. Так было всегда в прошлом, когда военные чистили конюшни, так было 13 вандемьера, так было 18 фрюктидора, так должно быть и 18 брюмера.

Баррас нетерпеливо прохаживался по своим обширным покоям в Люксембургском дворце, прислушиваясь, не раздастся ли долгожданный звонок.

Но время шло; часовая стрелка уходила все дальше по циферблату; звонка не было, никто не приходил. Баррас не выдержал, он вызвал своего секретаря Ботто и велел ему немедленно бежать в Тюильри, лично переговорить с Бонапартом, сказать генералу, что он, Баррас, не имеет известий, что его это волнует, что он ждет[492].

Трудно сказать, какие чувства вызвало у Бонапарта неожиданное появление посланца Барраса здесь, в Тюильрийском саду, в решающие часы. Вероятно, та же безошибочная интуиция вдохновенного актера подсказала ему эффектную импровизацию. Те слова, которые он столько раз повторял про себя еще в Египте во время бесконечного плавания на «Мюироне», эти закипевшие гневом слова он мог наконец громко, во весь голос произнести:

«Что вы сделали с Францией, которую я вам оставил в таком блестящем положении? Я вам оставил мир; я нашел войну. Я вам оставил победы; я нашел поражения! Я вам оставил миллионы из Италии; я нашел нищету и хищнические законы! Что вы сделали со ста тысячами французов, которых я знал, моими товарищами по славе? Они мертвы!»[493]

Громовым голосом, в неистовом вдохновении, надвигаясь конем на пятящегося в страхе Ботто, перед замершей в сосредоточенном внимании толпой Бонапарт выкрикивал грозные обвинения. Он обращался, конечно, не к жалкому Ботто, не к уже неопасному, побежденному Бар-расу, даже не к этой сочувствующей, взволнованной, завоеванной им толпе. В этот предвечерний час, видя перед собой черные голые ветви облетевшего осеннего сада, тысячи глаз, ожидающе устремленных на него, чувствуя за собой дыхание ждущих его приказа полков, он, верно, ощущал себя на подиуме всемирного форума, на сцене мирового театра; он обращался к миллионной, необозримой — настоящей и будущей — аудитории, он говорил в века.

***

Вечером 18 брюмера генерал Ожеро, прятавшийся весь день в тени, чтобы издали наблюдать за развитием событий, вышел из своего укрытия, нашел в Тюильри Бонапарта и широко раскрыл свои могучие объятия. «Как, генерал, вы не полагаетесь на вашего маленького Ожеро?!»[494]—воскликнул он. Бретёр и игрок, мечтавший сам сыграть ва-банк, но убедившийся, что счастье приваливает другому, он решил, пока не поздно, примазаться к выигравшему.

Выигрыш к исходу первого дня переворота представлялся уже несомненным. Одна из важнейших задач переворота — свержение власти Директории — была достигнута. Сиейес и Роже Дюко, участники заговора, сложили свои полномочия и открыто примкнули к движению. Сиейее сделал это даже в несколько экстравагантной форме. Пожилой господин, ол, невзирая на свои седины и явное отсутствие кавалерийского опыта, приехал в Тюильри верхом на коне, вызывая живой интерес уличных зевак.

Баррас, оставшись всеми покинутым в своих покоях и убедившись в том, что игра проиграна, без слова возражения подписал принесенный ему Талейраном заранее составленный текст заявления об отставке[495]. Осталось так и невыясненным, положил ли он при этом в карман миллион франков, предназначенный ему в виде отступного, или эти деньги прилипли к пальцам выполнявшего деликатное поручение Талейрана. Похоже на то, что деньги остались у Талейрана: уж очень он расчувствовался при этой сцене[496]. Впрочем, для хода событий это значения не имело.

Гойе и Мулен после недолгого и оставшегося вполне академическим солротивления также подписали заявления об отставке. Директории более не существовало… Совет старейшин и Совет пятисот, прервав свои заседания, должны были 19-го собраться в Сен-Клу. Генерал Бонапарт законным, почти конституционным путем получил командование над всеми вооруженными силами столицы. Он приказал верным ему генералам занять все политически и стратегически важные пункты города. Лан-ну был поручен дворец Тюильри, Мюрату — Бурбонский дворец, Мармону — Версаль и т. д.

Успех переворота был подтвержден косвенным, но важным свидетельством: государственные фонды на бирже поднялись в курсе, усилился приток средств в казначейство[497].

Но когда Бонапарт 19-го после полудня приехал в Сен-Клу, все пошло совсем по-иному, чем накануне.

***

За сутки, прошедшие с начала так стремительно развернувшихся событий, депутаты Законодательного корпуса протрезвели. Как это они согласились на то, чтобы запрятать оба Совета в Сен-Клу? Какая была в том необходимость? И о каком заговоре, собственно, идет речь? Где доказательства? И какую цель преследуют, предоставляя широкие полномочия генералу Бонапарту?

В каждом из Советов было немало тайных соучастников переворота. Президентом Совета пятисот оставался Люсьен Бонапарт. Но ни ему, ни другим брюмерианцам, как их стали вскоре именовать, не удавалось взять руководство в свои руки. В обоих Советах, в особенности в Совете пятисот, где преобладали якобинцы, нарастало недовольство, больше того — решимость изменить ход событий. Бонапарт, Сиейес и их приближенные, расположившись в просторных кабинетах первого этажа дворца в Сен-Клу, тщетно ожидали победных реляций о ходе событий наверху — в залах, где заседали Советы. Благодушное настроение, с которым они приехали в Сен-Клу, успокоенные успехами вчерашнего дня, быстро рассеялось. Сообщения со второго этажа были неутешительны. Депутаты обоих Советов не только не спешили формировать новое правительство — чего от них ждали Бонапарт и Сиейес; скорее напротив, они были склонны возносить хвалу прежнему правительству и ставить под сомнение необходимость и даже законность принятых вчера чрезвычайных решений. Более того, вскоре поступило сообщение, что Совет пятисот начал по требованию якобинцев поименное принесение присяги конституции III года.

События принимали непредвиденно опасный для Бонапарта поворот. Присяга конституции III года — то было прямое осуждение дела, начатого 18 брюмера. Сомневаться в этом было нельзя. Неизвестно откуда появившийся Ожеро грубоватым тоном наставника посоветовал Бонапарту поскорее сложить обязанности главнокомандующего. «Сиди смирно, — отвечал Бонапарт, — снявши голову, по волосам не плачут!» Он понимал, что речь идет о его голове, о головах многих.

Он был хмур и решителен.

Но видимо, нервы ему отказали. Потеряв терпение, он быстро поднялся наверх и прошел в зал заседаний Совета старейшин. Он надеялся, очевидно, что личным вмешательством ему удастся ускорить ход событий и придать им должное направление. Председательствующий предоставил генералу слово. Бонапарт произнес длинную, но довольно бессвязную речь. Он оправдывался, повторял, что он не Кромвель, не Цезарь, что ему чужда всякая мысль о диктатуре, что он лишь служит Республике, народу… В то же время, не называя имен, он кому-то грозил… Эта речь не была подготовлена, обдумана, то была импровизация, но она не могла увлечь аудиторию, так как шла вразрез с ее настроением.

Бонапарта прервали; от него требовали точных сведений о заговоре против Республики, доказательств, его подтверждающих, просили назвать имена. Он уходил от прямых ответов; он назвал Барраса и Мулена как зачинщиков, но его объяснения были неопределенны и лишь усиливали сомнения. Чем дальше продолжалось это сбивчивое и все обострявшееся препирательство сторон, тем очевиднее становилась их растущая рознь[498]. Ничего не добившись, Бонапарт покинул заседание старейшин. Спустя несколько минут, сопровождаемый гренадерами, он направился в зал заседаний Совета пятисот. Зачем?

После только что понесенного поражения у старейшин это было труднообъяснимым ходом. На что он мог рассчитывать, направляясь на это собрание, где тон задавали якобинцы, которых он только что обвинял? По-видимому, не холодный рассудок, не трезвый стратегический план определяли его действия в эти минуты. Едва он переступил порог, как его встретил взрыв негодующих возгласов: «Долой диктатора!» «Вне закона!», «Вне закона его!» Как гласил сухой газетный отчет, «весь зал поднялся… Множество депутатов устремляются в центр залы. Они окружают генерала Бонапарта, хватают его за воротник, толкают… Толпа депутатов, поднявшись со своих скамей, кричит: «Вне закона! Вне закона! Долой диктатора!»»[499]

В действительности, судя по другим свидетельствам, ситуация для Бонапарта была еще хуже[500]. Бонапарт в молодости был подвержен мгновенно наступавшим приступам физической слабости; он порой впадал в обморочное или полуобморочное состояние. Вероятно, он не ожидал такого яростного взрыва негодования. Он не стал возражать, не отвечал, даже не сопротивлялся. Видимо, в решающий момент его настиг этот страшный приступ слабости; он был в полуобморочном состоянии. Генерал Лефевр это увидел, понял. С возгласом «Спасем нашего генерала!» он и гренадеры, расталкивая депутатов, вырвали из их рук Бонапарта и выволокли его из зала[501].

Поддерживаемый солдатами, шатаясь, с залитым бледностью лицом, потрясенный, Бонапарт медленно пробирался в свой кабинет на первом этаже. В течение некоторого времени он не мог прийти в себя Он с трудом переводил дыхание. Его речь была бессвязна. Обращаясь к Сиейесу, он называл его «генералом» Он повторял одни и те же слова. Его покинула энергия, он ни на что не мог решиться. Видимо, в его ушах все еще звучали эти страшные выкрики: «Вне закона!», «Вне закона!» Даже будучи в полуобморочном состоянии, он не мог не понимать значение этих слов: эти два слова привели Робеспьера к эшафоту на Гревской площади.

Мюрат, сохранявший полное хладнокровие и ни на шаг не отходивший от Бонапарта, предлагал простое решение: солдат, он считая, что надо действовать по-солдатски. Что может быть проще?

Но Бонапарт не мог ни на что решиться. Некоторое время он находился в состоянии беспомощности, растерянности. Постепенно приступ слабости миновал, лицу вернулись краски. Но он оставался как бы в оцепенении Может быть, он считал, что все уже проиграно?

Комнаты, примыкавшие к его кабинету, еще недавно заполненные офицерами, депутатами, политическими дельцами, терпеливо ожидавшими его повелительных слов, теперь заметно опустели. Фуше, попадавшийся раньше на глаза, куда-то исчез. У каждого находились какие-то неотложные дела, заставлявшие отлучаться. Большая блестящая свита, окружавшая генерала, шедшего к победе, редела, тускнела. Нельзя было обманываться в значении этих перемен. То были верные предвестники становившегося уже несомненным поражения.

А время шло. Короткий осенний день близился к концу. Начинало темнеть. Десять тысяч солдат с раннего утра стояли под ружьем. Вероятно, они начинали роптать. И можно ли было на них положиться? Известия, поступавшие из зала, где заседали законодатели, становились все тревожнее. Люсьен Бонапарт сообщал, что он не может больше ни за что ручаться. Переворот проваливался, приближалось возмездие.

В последний, критический момент, когда, казалось, все уже было потеряно, к Бонапарту вернулась энергия Он выбежал, вскочил на коня и, сопровождаемый Мюратом и вызванным сверху Люсьеном, начал объезжать войска Он выкрикивал, что его хотели убить, что в Совете пятисот собрались заговорщики, что там угрожают ему, Республике, народу кинжалом «Солдаты, могу ли я рассчитывать на вас?» — повторял один и тот же вопрос Бонапарт, объезжая войска.

Был момент, когда создалось впечатление, что армия колеблется Но Бонапарт и его брат вырвали у солдат возгласы сочувствия Тогда Бонапарт подал знак Мюрату.

Команда была дана. Отряд гренадеров с барабанным боем, с ружьями наперевес, предводительствуемый Мюратом и Леклерком, двинулся в зал заседаний Совета пяти сот Распахнув двери, Мюрат громовым голосом выкрик нул приказ «Вышвырните всю эту свору вон!» В действительности вместо «вышвырните» было сказано еще более грубое, невоспроизводимое на бумаге словцо Генерал из солдат, сын кабатчика, даже в Законодательном корпусе не считал нужным прибегать к парламентским выражениям.

Громившие диктатора в обвинительных речах якобинцы 99 года при звуках барабанной дроби растерялись. Среди них не было людей, подобных якобинцам «вершины» — Ромму и его друзьям, заколовшим себя одним кинжалом, передаваемым из рук в руки Не потребовалось даже выстрелов в воздух Депутаты стремглав выбегали из зала. Не прошло и пяти минут, как Совет пятисот перестал существовать, зал был очищен от депутатов Все оказалось проще, чем можно было ожидать. Это и было, по ходячему выражению тех дней, «искусство выбрасывать депутатов в окошко», которое с таким мастерством показал 19 брюмера отряд гренадеров под командой Иоахима Мюрата.

Переворот был завершен Вслед за Директорией Совет старейшин и Совет пятисот были вычеркнуты из истории.

Впрочем, раньше чем перепуганные насмерть депутаты не существующих больше Советов успели разбежаться, некоторых из них, подвернувшихся под руку солдатам, снова загнали во дворец. Там под диктовку, без слова возражений они приняли постановление о создании временно консульской комиссии в составе Сиейеса, Роже Дюко и Бонапарта[502] и двух комиссий, на которые возлагалась подготовка конституционных законов.

День кончился На город опускалась ночь. Начался дождь — редкий, мелкий осенний дождь, затянувшийся на многие часы. Солдаты, сохраняя строй, расходились по казармам Любопытствующие, случайные прохожие, спугнутые дождем, спешили укрыться в домах. Улицы опустели. На стенах зданий расклеивали объявление, составленное неизвестно когда вынырнувшим министром полиции Фуше, извещавшее парижан о происшедших важных событиях В объявлении сообщалось, что на генерала Бонапарта, разоблачившего контрреволюционные маневры в Совете пятисот, было совершено покушение, но «гений Республики спас генерала»; он возвращается в Париж, а «Законодательный корпус принял все меры, чтобы утвердить триумф и славу Республики»[503].

Шел дождь, и немногие прохожие, лишь взглянув на объявление, шли дальше. Впрочем, вечером, как сообщали газеты, правительственные здания и некоторые частные дома были иллюминированы[504].

***

Сиейесу приписывали фразу: «…я сделал 18 брюмера, но не 19-е». Полтораста лет назад ее повторил как нечто вполне достоверное Стендаль[505]. Легенда эта осталась живучей. И в наше время ее можно встретить даже в специальных трудах по истории конституционного права.

Эта версия возникла не случайно: она преследовала вполне определенные цели. 19 брюмера противопоставлялось 18-му. Первый день—18 брюмера — прошел триумфально. 19 брюмера был трудный, тяжелый день, когда, казалось, ход событий двинулся вспять, организаторы переворота были на пороге поражения и вот-вот надо было ожидать, что они будут сметены, растоптаны и уничтожены.

Однако противопоставление 18 брюмера 19-му, рассечение единого, целостного события на два разных насквозь надуманно и искусственно Возможно ли было 19 брюмера без 18-го? Можно ли было остановиться в пределах достигнутого 18-го? Нет, конечно Это было одно-единое, слитное событие, расчлененное только закономерной паузой которую всегда и неотвратимо создает ночь.

Верно то, но не для одного, а для обоих дней — для 18 го и 19-го, что общий план переворота, как сказали бы в наши дни сценарий ленты, был в главном задуман и подготовлен без Бонапарта Бонапарту о нем сообщили, и он принял его без высказанных вслух возражений.

Основная идея сценария была проста и ясна- Власть клики шаткая и неустойчивая власть Директории, должна быть заменена прочным буржуазным порядком, твердой властью, или, иными словами, диктатурой буржуазии. Эта основная идея не была изобретением Сиейеса, или Камбасереса, или Талейрана — она была порождена историческими условиями, само их развитие поставило ее в повестку дня. Это было требование дня, понятно, требование имущих классов — буржуазии, собственнического крестьянства, и именно они в то время и направляли развитие событий.

Однако в приведенных выше словах Сиейеса нетрудно уловить не высказанную прямо, но вполне ощутимую мысль. Переворот был произведен 18-го Сиейесом, а 19-го узурпирован Бонапартом. 18-го власть была в руках Сиейеса, а Бонапарт был только нужной ему шпагой, а 19-го шпага вышла из повиновения: она сама стала властью. За этой мыслью скрывается и иная: 18-го власть была гражданской, 19-го она перешла в руки военных.

И этот ход мыслей призван увести от действительности и породить неправильные представления. Он опровергается прежде всего фактами.

События 18–19 брюмера существенно отличались от ряда родственных им по содержанию событий прежде всего тем, что они были бескровным переворотом. В своем роде это было нечто уникальное в истории Франции. 13 вандемьера правительственная власть, чтобы сломить враждебный ей мятеж, должна была прибегнуть не только к саблям и ружьям, но и к тяжелой артиллерии.

Генерал Бонапарт, командовавший тогда правительственными войсками, расстреливал мятежников картечью. 18 19 брюмера та же правительственная власть при первом же соприкосновении с мятежниками, возглавляемыми на сей раз тем же Бонапартом, рухнула, не произведя ни одного выстрела в свою защиту Не было ни одного убитого или даже раненого с обеих сторон Не было ни одного выстрела! То был действительно переворот «в лайковых перчатках», как принято было говорить в XIX веке

Как это могло произойти? Следует ли объяснять это тем, что мятежников возглавлял генерал Бонапарт? Лишь самые фанатичные поклонники «наполеоновских легенд» решились бы поддержать такую версию Объяснение- этому нужно искать в ином Режим Директории настолько изжил себя, настолько оторвался от всех поддерживавших его ранее социальных сил, что рухнул от первого толчка.

Хорошо, скажет иной читатель, режим Директории действительно изжил себя, он не имел больше сил, чтобы оказывать сопротивление. Но почему против мятежников не восстали истинные республиканцы — «последние якобинцы», люди, искренне преданные демократии и свободе?

Такая постановка вопроса была бы законной, и ее действительно нельзя оставить без ответа. Было бы неверным подстригать всех якобинцев 99-го года под одну гребенку, видеть в них политиков прошлого или фразеров, не способных на смелые действия. Среди участников собраний в Манеже, среди «последних якобинцев» были люди честные, мужественные, готовые идти навстречу опасности Антонель, Феликс Лепелетье, Марк-Антуан Жюльен, Друе, Фике, Фион — бывшие участники бабувистского движения, политические бойцы железного закала, умевшие смотреть смерти в лицо, где они были 18–19 брюмера? Почему они не встали стеной, не преградили путь организаторам переворота? Их голос не был слышен в эти дни, и это не было, конечно, случайным.

Кого должны были бы они защищать? Убийц Робеспьера? Палачей Бабёфа? Душителей народной свободы? Воров и казнокрадов, мздоимцев и спекулянтов, наживших состояния на народной нужде? Преступники, прикрывавшиеся красной тогой народных представителей, были столь чужды и враждебны Республике, чье имя они узурпировали, что ни у одного из истинных демократов не возникало желания сражаться ради сохранения их власти.

Народ, уволенный в отставку, по перефразированному выражению Редерера, оставался в стороне безмолвным зрителем «Последние якобинцы», даже верные своим идеалам, были в растерянности, они не знали, куда идти. После стольких крушений, разбитых иллюзий, обманутых надежд, несбывшихся мечтаний к чему стремиться? Что искать?

Политические блуждания Марка-Антуана Жюльена, так мастерски воспроизведенные В. М. Далиным в его этюде о бывшем юном друге Максимилиана Робеспьера[506], не были только его личной трагедией. То была трагедия поколения, трагедия двадцатилетних, вступивших в революцию, когда она была уже на ущербе, когда над ней уже поднимался меч термидора.

В решающие часы 18–19 брюмера «последние якобинцы» остались вне борьбы. Иные из них, как, например, Жюльен, поддались даже на время бонапартистским увлечениям; они так хотели увидеть осуществление своих мечтаний, что готовы были принять желаемое за сущее Другие просто отошли в сторону. Они не хотели помогать ни Баррасу, ни Сиейесу, ни Бонапарту; они отдавали себе отчет в том, что основной поток событий проносится где-то в стороне; им нечего было больше делать; они готовы были смешаться с толпой.

Вещи должны быть названы своими именами: переворот 18–19 брюмера не встретил сопротивления народа, он не встретил сопротивления ни справа, ни слева. Этот самый бескровный из всех государственных переворотов был логическим и закономерным этапом послетермидорианской истории.

Эту сторону надо принять во внимание, так как она объясняет, почему в дни 18–19 брюмера не возникла необходимость в диктаторе, в каком-то первом лице, сосредоточившем в своих руках всю полноту власти. И 18 и 19 брюмера, и даже некоторое время спустя власть оставалась коллегиальной. Как уже отмечалось выше, в официальном постановлении 19 брюмера о трех консулах первым был назван Сиейес. Бонапарт, имевший право по алфавиту быть названным первым, оказался в постановлении третьим. Следовательно, формально и 19 брюмера, как и 18-го, первенствовала гражданская власть…

Но если попытка расчленить государственный переворот на два различных акта должна быть отвергнута как противоречащая фактам, то вместе с тем остается бесспорным, что главным действующим лицом переворота и 18-го и 19-го был Бонапарт В руках Бонапарта была вооруженная сила — армия, и это имело решающее значение. Хотя участники переворота и пытались провести его в конституционных формах, успех задуманного обеспечивался тем, что за спиной действующих на парламентской сцене лиц, в тени Тюильрийского сада или парка Сен-Клу, стояли наготове десять тысяч солдат, ожидавших приказа. И когда в Сен Клу выяснилось, что строго легальный вариант не проходит, вмешательство гренадеров в несколько минут решило то, что не удалось достичь уговорами и речами.

Но армия приобретала решающее значение и в более общем смысле В реальных исторических условиях Французской республики VIII года, десять лет спустя после начала Великой буржуазной революции, пять лет после 9 термидора, в обстановке внутренних волнений и войны со второй коалицией утверждение нового буржуазного порядка (а никакой иной, более прогрессивный был тогда невозможен) могло быть осуществлено с помощью армии.

Главным экономическим и социальным содержанием минувших революционных лет было перераспределение собственности и соответственно изменение ее характера. Количественные подсчеты в общенациональном масштабе и сейчас еще не завершены, а локальные исследования показывают множество частных отклонений[507]. Однако общее направление этих процессов не вызывает сомнений. Оно означало победу буржуазной собственности над феодальной, значительное расширение и укрепление капиталистической собственности, создание нового, многочисленного класса свободных крестьян — мелких землевладельцев.

Это перераспределение собственности в глазах современников не представлялось окончательным. Новые собственники, созданные революцией, не были достаточно уверены в прочности приобретенного. Они опасались с должным основанием, что их новую собственность попытается отобрать ее бывший владелец. Семь лет длившаяся война с коалицией европейских держав и роялистские мятежи шуанов доказывали, что эта опасность не устранена, она остается большой, грозной и что для ее устранения или хотя бы ослабления есть только одно средство — вооруженная сила. Новые владельцы — буржуазия и собственническое крестьянство — страшились также опасности слева — «аграрных законов», бабувистского «равенства», возврата к жестокой политике 1793–1794 годов — твердых цен, реквизиции, запрета свободной торговли и пр. Хотя реально на том уровне экономического развития — мануфактурной стадии капитализма буржуазная и крестьянская собственность не могла подвергаться серьезной опасности слева хотя бы потому, что еще не доросли силы для такой атаки, психологически угроза слева казалась не менее страшной, чем угроза справа

Защитить, отстоять и утвердить произведенное перераспределение собственности, укрепить новых владельцев — буржуа, крестьян — в их приобретениях могла только сильная армия. Наконец, в процессе складывания и формирования нового, буржуазного государства вооруженные силы — армия и полиция — становились его существенным элементом.

Так, в конкретно-исторических условиях Франции конца XVIII века самим ходом вещей армия выдвинулась на первое место. В поединке Сиейеса и Бонапарта, незримо для окружающих начавшемся еще до 18 брюмера, с того момента, как они стали союзниками, победа была заранее обеспечена Бонапарту. И до, и во время, и после событий 18 брюмера Сиейес все время находился на первом плане — и Бонапарт легко, без возражений шел на- это, и все-таки истинным руководителем переворота оставался Бонапарт. В его руках была реальная сила — армия, и это все определяло. Поражение Сиейеса было предрешено.

***

Современники называли событие, положившее конец режиму Директории, «революцией 18 брюмера». Это выражение «революция 18 брюмера» можно было встретить в газетных отчетах и полицейских донесениях, в официальных сообщениях о происшедшем, его употребляли даже люди, далекие от политики[508]; это было первоначально общепринятое обозначение совершившегося.

Революция 18 брюмера… Революция? Но кто же мог в это поверить?

Конечно, и в ту пору находились простаки либо плохо информированные и не разобравшиеся в происшедшем люди, которые склонны были принимать ходячие слова за чистую монету и видеть в событиях 18–19 брюмера какой-то новый шаг в революции или к революции, например, генерал Лефевр — солдат, рубака — писал через не сколько дней после переворота генералу Мортье «Эта удивительная и благородная революция прошла без всяких потрясений Общественное мнение на стороне свободы; повторяются лучшие дни французской революции… Мне казалось, что я снова переживаю 1789 год. На этот раз cа ira, я вам за это ручаюсь»[509] Конечно, то были крайне наивные рассуждения неискушенного в политике генерала из солдат Человек, которого никак не назовешь простаком, Бертран Барер, бывший член Комитета общественного спасения, скрывавшийся в подполье под Парижем, после переворота написал Бонапарту письмо, в котором заявлял о своем присоединении к новому режиму и предлагал консулу проект весьма демократической конституции[510]. Что это означало — пробный шахматный ход многоопытного политического дельца или иллюзии оторванного от жизни человека, вынужденного довольствоваться отрывочными сведениями, проникающими в подполье? Может быть, и то и другое.

Но умонастроения такого рода были все-таки исключением. Большинство современников событий пользовалось выражением «революция 18 брюмера» совсем в ином смысле Для большинства это было лишь общеупотребительной политической терминологией той эпохи «Революция 18 брюмера»? А как же сказать иначе? Ведь и контрреволюционный переворот 9 термидора официально и в политических выступлениях тех лет именовался «революцией 9 термидора» «Революция 9 термидора», «революция 19 фрюктидора», «революция 18 брюмера» Это была условная, обязательная в Республике форма обозначения политических переворотов, завершившихся победой.

Реальное содержание событий 18–19 брюмера оценивалось современниками совсем иначе, чем они звучали в официальной терминологии. Непосредственная реакция имущих классов на государственный переворот была точно зафиксирована в кратком газетном сообщении, опубликованном сразу же после происшедших событий: «Совершившиеся изменения встречены с удовлетворением всеми, кроме якобинцев. В особенности им аплодируют негоцианты; возрождается доверие; восстанавливается обращение; в казну поступает много денег»[511].

В социальном анализе бонапартистского режима эта краткая запись хроникерского дневника три дня спустя после переворота весьма существенна. Впрочем, не было недостатка и в более детальных и обоснованных свидетельствах.

Знаменитый банкир Неккер, один из самых богатых людей Франции, через десять дней после переворота, 28 брюмера, писал своей дочери госпоже де Сталь: «И вот полная перемена сцены. Будет сохранено подобие Республики, а полнота власти будет в руках генерала…Я убежден, что новый режим даст многое собственникам в правах и силе»[512]. Бывшему государственному контролеру финансов нельзя было отказать в проницательности.

В статье, опубликованной в «Moniteur» спустя пять дней после переворота и расклеенной в виде плаката на улицах Парижа, приписываемой гражданину Реньо (Regnault), отчетливо формулировались ожидания или, может быть, даже требования, предъявляемые буржуазией к новой власти. Статья ставила коренной вопрос: изменится ли Республика к лучшему? «Будут ли дальше повторять старые ошибки или будут иметь храбрость их признать и исправить? Будут ли и дальше следовать политическим предубеждениям, вводившим в заблуждение наше законодательство, наше правительство? Или окажутся способными понять и найдут силы, чтобы осуществить наконец великие либеральные идеи, твердые принципы, прочные основания общественной организации?»[513]

Что это значило? Статья ясно давала понять, что требует сейчас крупная буржуазия. Она не только осуждала существующий режим «правителей без талантов и принципов», живущих в мире страстей и преступлений, которые они не в силах ни пресечь, ни покарать. Она прямо указывала на то, что должно быть исправлено. Она осуждала «прогрессивные налоги, нарушающие право собственности», бедствия несчастных рантье, тщетно пытавшихся получить причитающееся им из казначейских касс, опустошенных беспорядками и глупостью, гражданскую войну, разоряющую страну. «У нас нет ни конституции, ни правительства; мы хотим и то, и другое… Франция хочет нечто великое и прочное. Отсутствие стабильности ее погубило; она требует устойчивости… Она хочет, чтобы ее представители… были бы мирными консерваторами, а не неугомонными новаторами… Она хочет, наконец, собрать плоды десятилетних жертв»[514]. Яснее выразиться было нельзя. Это была программа стабилизации буржуазного строя, требование твердого, прочного буржуазного «порядка».

18 брюмера во внутриполитической истории Франции было, конечно, не революцией, а контрреволюцией Точнее будет сказать, что 18 брюмера означало новый этап в развитии буржуазной контрреволюции, начатый 9 термидора. Связь 18 брюмера с 9 термидора несомненна. Остается и ныне, как и раньше, вполне беспредметным вопрос, охотно задаваемый апологетами нового режима, установленного 18 брюмера: разве Бонапарт не выше Барраса? Разве режим консульства и империи не лучше режима термидорианцев и Директории?

Моральные оценки, всегда субъективные и спорные, вряд ли должны быть привносимы в историческую науку. Важнее сравнительно-оценочных суждений точное определение исторической детерминированности процесса общественного развития. Генетическая связь 18 брюмера с 9 термидора очевидна, ибо оба этих государственных переворота означали определенные ступени в процессе подавления и подчинения народа, с помощью которого буржуазия сломила феодально-абсолютистский строй и пришла к власти.

Мысль Альбера Собуля, утверждавшего, что «брюмер находится на той же линии, что и термидор и восемьдесят девятый год»[515], можно в общем понять. Однако это суждение может быть правильным, если в него будет внесена существенная поправка: эта линия не была неизменной, одной и той же. С 89-го по 94-й год, с 14 июля по 9 термидора революция развивалась по восходящей линии. 9 термидора революция была оборвана, и началось развитие по нисходящей линии — линии буржуазной контрреволюции.

Но если по отношению к французскому народу, пять лет творившему революцию и сокрушившему всех ее врагов, пять лет последующей истории Французской республики (1794–1799 годы) были временем буржуазной контрреволюции, то в международном аспекте, то есть с точки зрения отношений между буржуазной Францией и феодально-абсолютистской Европой, положение было совсем иным. Буржуазная Франция в единоборстве с монархиями первой и второй коалиций выступала, конечно, как передовая, как прогрессивная сила.

Маркс и Энгельс писали в «Святом семействе»: «Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашенного той же революцией буржуазного общества… Он завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну. Он удовлетворил до полного насыщения эгоизм французской нации, но требовал также, чтобы дела буржуазии, наслаждения, богатство и т. д. приносились в жертву всякий раз, когда это диктовалось политической целью завоевания»[516]. Нам придется позднее возвращаться к этой замечательной характеристике Наполеона и созданного им режима. В этих сжатых и выразительных формулах Маркса и Энгельса была определена суть наполеоновского порядка. В рассматриваемой связи важно обратить внимание прежде всего на одну лишь сторону. Переворот 18 брюмера закреплял созданное революцией буржуазное общество во Франции и призван был в дальнейшем силой оружия сломить казавшиеся неприступными бастионы феодально-абсолютистского строя в Европе и проложить пути распространению буржуазных отношений на континенте. Л. Н. Толстой был верен исторической правде, когда, начиная свой знаменитый роман сценой политической беседы в салоне фрейлины русской императрицы Анны Павловны Шерер в июле 1805 года, вкладывая в уста Анны Павловны негодующие речи против «гидры революции», которая стала «теперь еще ужаснее в лице этого убийцы и злодея» 28. Под «этим убийцей и злодеем» фрейлина русской императрицы подразумевала предпочтительно непроизносимое имя Наполеона Буонапарте.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.