3
3
Давно не писал я о самом себе.
В тот страшный для нашей семьи двадцать девятый год мне минуло двадцать лет. Стал я совсем другим. Был веселым, беззаботным, любил танцевать фокстрот, с великим увлечением учился, много читал… Все это ушло. Я редко ходил на вечеринки, реже посещал театры, замкнулся в себе. Произошел такой перелом во мне и из-за Москвы, и из-за тех «пощечин», которые я время от времени получал. А самое главное — я был убежден, что как бесправный лишенец, живущий на случайные заработки, да вдобавок еще князь, я рано или поздно опять неизбежно попаду в тюрьму, и ни богиня Фемида, ни Пешкова не помогут.
Да, время от времени то того, то другого из наших знакомых сажали, а потом отправляли или в ссылку, или в лагеря, иногда выпускали. За что сажали? Ходила поговорка: "Был бы человек, а статья на него всегда найдется".
Отец мой очень переживал за меня, что мне никак не удается получить высшего образования. Литературные курсы закрылись. Многих студентов специальная комиссия распределяла на дневные отделения других вузов. Андрей Дурново, несмотря на свою одиозную фамилию, попал в МГУ, иные устроились во ВГИК, Ляля Ильинская через год поступила в Ленинградский университет. Валерий Перцов и Игорь Даксергоф никуда не поступили, а остались работать в своих учреждениях.
Я узнал, что та комиссия проводит собеседования и вручает анкету, а раз так, мое дело безнадежно, и я решил не лезть на унижения — все равно мне не пробиться, и не пошел на исповедь.
В газетах появилось объявление: принимаются лица со средним образованием и без экзаменов на заочные отделения некоего философского вуза. Отец обрадовался: "Конечно, без политграмоты не обойтись, но ты будешь изучать разные гуманитарные науки, да еще Канта, Фихте, Шеллинга, получишь высшее образование". Я пошел на Волхонку, подал заявление, некая тетя очень обрадовалась, сказала, что я принят, вручила мне объемистую пачку заданий, и я ушел, радуясь удаче и не заполнив никакой анкеты.
Еще в поезде я рассмотрел, что находилось в той пачке. Боже мой! Боже мой! Мне предстоит изучить ряд трудов по марксизму-ленинизму, по истории партии, по историческому и диалектическому материализму, по политической экономии и по экономической политике. Кстати, почти всех авторов этих трудов, начиная с Бухарина и Зиновьева, в будущем разоблачат как врагов народа.
Да, сколько десятков лет подряд бедные студенты грызли, грызут и будут грызть всю эту, на последующей работе совсем им ненужную, безмерно сухую и скучную схоластику. И выходят врачи, которые не умеют лечить, и учителя, которые не умеют учить.
Урывая время от чертежей, я начал корпеть над этими заданиями. А через две недели пришел по почте пакет с пространной анкетой и с требованием немедленно представить справку, что ни ты, ни твои родители не лишены избирательных прав. Повесил я на гвоздике в уборной все задания, и на этом мои попытки войти в царство знаний прекратились.
Мой отец уговорил меня изучать язык. Какой? Французский, конечно. Ведь еще живя на Еропкинском, я увлекался романами Золя и Мопассана.
— Со знанием языка ты никогда не прпадешь, — утешал он меня.
Я читал со словарем, главным образом в поезде или ожидая поезда. Однажды сосед по лавке, увидев иностранный текст, начал ко мне приставать, почему я читаю произведения авторов стран загнивающего капитализма, а не наших советских? Он спросил меня, знаю ли я такие-то и такие-то романы наших высокоидейных и талантливых авторов. Я их не читал, но понаслышке кое-что знал или просматривал в газетах расхваливающие их статьи. Словом, в своих ответах незнакомцу я кое-как вывернулся. Что: он проявлял классовую бдительность или простое любопытство — не знаю. Мне пора было выходить, и я с ним любезно распрощался. А ведь я тогда струсил. Как сказано в пословице: "Пуганая ворона и куста боится".
Разные люди по-разному относились ко мне. Равнодушных не было. Одни явно или скрытно причиняли вред, другие жалели. Заработок мой постепенно таял, а цены на товары поднимались. С каждым месяцем я все меньше рублей отдавал в семейную кассу.
Однажды пришел я в надежде заказов на карты в редакцию журнала "Знание — сила", а мне прямо сказали: "Вы к нам больше не ходите". В «Пионер» и в "Пионерскую правду" я и сам не пошел, из гордости, чтобы не получить и там пощечины. В журнале "Сам себе агроном", очевидно не подозревали, кого подкармливают, и предложили мне вступить к ним в штат, вручили анкету. Я взял ее, пришел в ужас от вопросов, сказал, что дома заполню, и распрощался. Только меня и видели.
Находились и доброжелатели. Не очень был знаком с нашей семьей бывший смоленский помещик, филолог по образованию, а в лагерях приобретший специальность геолога — Анатолий Михайлович Фокин. Его поразительно похоже описал Ираклий Андронников в своей повести "Загадки Н. Ф. И." Да, Фокин весьма недоверчиво встретил автора повести, когда тот явился к его родным в поисках портрета, но станешь недоверчивым, когда только что, и то благодаря хлопотам, вернешься из лагерей.
Анатолий Михайлович заказывал мне чертежи по геологии, но с условием, чтобы подавал счета и получал деньги не я, а кто-то другой, разумеется, проверенный трудящийся. Взялся быть таким посредником мой друг Валерий Перцов.
Мой новый зять Виктор Мейен несколько раз устраивал мне подобные заработки, но тоже на подставных лиц. Он меня рекомендовал своему знакомому — профессору Сергею Николаевичу Строганову, который ведал канализацией и полями орошения всей Москвы. Он про себя говорил: "Я главный начальник московского заднего прохода".
Наверное, Виктор ему про меня что-то рассказал. И сам Сергей Николаевич, и его жена принимали меня столь задушевно, словно я был их близким родным, зачастую кормили обедом и поили чаем. Заказы Строганов мне давал обширные и платил щедро. Только у него одного я получал деньги по подписанным лично мною счетам. Таков был мой единственный заработок, доказывавший, что я не являлся тем, кого ныне называют тунеядцами.
И теперь, когда я прохожу по Трехпрудному переулку, неизменно оглядываю тот трехэтажный дом, в котором жил мой благодетель…
Мне тогда постоянно приходилось ночевать в Москве. Принимали меня с большим участием и гостеприимством в трех квартирах: у матери Ляли Ильинской на Поварской, у родителей Игоря Даксергофа в Денежном переулке и у матери Валерия Перцова в Молочном переулке близ Остоженки. Там было мне уютнее, мы садились играть в карты, но бдительная управдомша требовала, чтобы я на ночь отдавал ей свои документы. Меня такая формальность угнетала. Во всех трех квартирах я ложился спать просто на полу, на старых дерюжках.
У меня совсем износились единственные туфли, в них было легко танцевать фокстрот, но они совсем не годились для луж на осенних котовских дорогах. А обувь в Москве исчезла из магазинов. Милейшая Софья Григорьевна Ильинская заметила мой изъян и подарила мне добротные ботинки своего сосланного на Вычегду мужа. Добавлю, что не однажды она вручала мне пакеты то с крупами, то с макаронными изделиями.
Бывая в Москве по делам, мне требовалось где-то питаться. Не мог же я рассчитывать на хлебосольство знакомых семей. А тогда общедоступные столовые одна за другой закрывались, превращались в пункты питания для рабочих и служащих, имевших пропуска. На рынках иногда я покупал пирожок или стакан сметаны, но милиционеры гоняли продавцов. И приходилось мне шагать по московским улицам с пустым желудком.
Однажды я увидел, как в одну столовую сразу втискивалась толпа юношей. Голод придал мне смелости, я пролез между ними и устремился к кассе. Но, оказывается, юноши сдавали какие-то талоны, а их у меня не было. Меня поймали, схватили за руки, кто-то крикнул: "Позвоните в милицию!" Я понял, что попался. Явилась заведующая, бдительным голосом меня спросила, кто я такой. Я ответил, что живу под Москвой, зашел, потому что проголодался, и показал свое вполне благонамеренное удостоверение личности с котовской пропиской.
Начальница некоторое время раздумывала, спросить не догадалась — чем я занимаюсь, и приказала меня накормить, но без хлеба. С того раза я в подобные столовые не совался.
Другой случай был посерьезнее. Ехал я в трамвае, стоял на задней площадке. Вошел человек, заметно пьяный. Вдруг он уставился на меня, обжег злобным взглядом и заплетающимся голосом брякнул:
— Ты еще разгуливаешь? Или сбежал? Я его знаю, это, это… — Он не добавил уничтожающего слова.
Стоявшая рядом со мной женщина обратилась к другой:
— Слышишь, что про этого молодого человека говорят?
Все те, кто был на площадке, начали с недоумением меня оглядывать. Сердце мое забилось, я потихоньку пробрался к выходу, хотя мне требовалось ехать дальше.
Незнакомец бросал угрозы. Все видели, что он был пьян, но одновременно подозревали во мне вора, беглого заключенного, уж не знаю кого. Трамвай остановился. Я спрыгнул на мостовую, расталкивая влезавших в вагон. Кто-то крикнул: "Держите его!" Трамвай отправился дальше. Я зашагал сперва нарочно не слишком торопливо, свернул в ближайший переулок, потом в ближайшую подворотню и там остановился. Убедившись, что за мной погони нет, я застыл на месте, чтобы отдышаться, и вновь вернулся к трамвайной остановке. Кто был тот пьяница, откуда он меня знал, понятия не имею. Но знал он меня как своего классового врага.
Еще случай: ночи в конце ноября стояли темные, на котовской улице было, как говорится, хоть глаз выколи. Ради экономии керосина мы ложились спать рано. И вдруг часов в десять раздался резкий стук в в дверь. У меня захолонуло сердце: за кем пришли? За Владимиром? За мной? За нами обоими? Владимир пошел открывать.
— Кто там? — спросил он.
Нежный девичий голосок ответил:
— Председатель сельсовета.
Вошли совсем юная девушка, занимавшая в то жестокое время столь ответственную должность. За нею вошел рослый мужчина в пальто, последней растерянная пожилая женщина с фонарем в руках.
— Давайте золото! — с порога рявкнул мужчина.
— Покажите ваши полномочия, — стараясь быть спокойным, сказал Владимир.
— Какие еще вам полномочия?! — заревел мужчина. — Вот представитель власти.
А девушка никак не походила на должностное лицо, была скромна; когда мы приходили в сельсовет за справками, она не отказывала, отвечала любезно, а сейчас вид имела столь же напуганный, как и у всех нас.
— Давайте золото и драгоценности! — ревел мужчина. Злобой сверкали его глаза. Как жгуче всех нас, вплоть до мирно спавших в своих кроватках младенцев, он ненавидел! Он готов был уничтожить, испепелить, растерзать классовых врагов.
— У нас нет никакого золота, никаких драгоценностей, только несколько серебряных ложек, — стараясь быть спокойной, сказала моя мать.
Вообще-то она грешила против истины. Единственную нашу драгоценность золотую, с портретом Петра табакерку — моя мать зашила в голову той лисы, на которую в былые времена, ставила ноги наша покойная бабушка, когда раскладывала пасьянс. Теперь та лиса для тех же целей служила моему отцу и мирно покоилась под его креслом на полу.
— Ложки себе оставьте, — с величайшим презрением бросил мужчина.
Он снял пальто, из выреза в пиджаке наискось его рубашки шел ремень от револьвера:
— Давайте золото, драгоценности. Постановление Московского комитета партии — у всех лиц, лишенных избирательных прав, золото реквизируется. Если не отдадите добровольно, приступаю к обыску. И предупреждаю, если найду, вы будете арестованы. Кто именно «вы», он не сказал и начал открывать поочередно буфет, шкаф, залез в сундук с бельем, в ящик с детскими игрушками, мельком взглянул на книги, на портреты предков по стенам. А они действительно представляли большую ценность.
Мы все, и девушка — председательница сельсовета, и женщина с фонарем, стояли, молчали, следили за действиями обыскивающего.
И вдруг он увидел под столом лису. Загадочно сверкали ее стеклянные глаза, оскалились белые зубы. Он поддал шкуру ногой, потом наклонился, поднял за хвост.
— Что-то больно тяжела, — заметил он.
Мы все замерли. Было ли у него действительное подозрение насчет лисы не знаю. Он тоже замер. Перед ним стояла очаровательная девушка. Она улыбалась, протягивала ему руки, да-да, протягивала! Что ему померещилось не знаю… Он забыл завещанную еще Карлом Марксом ненависть к классовой врагине, то есть к моей сестре Маше, его сердце запылало, он протянул к Маше руки. Продолжая улыбаться, она бросила ему две-три завлекающие фразы. Он шагнул к ней, она отпрыгнула, он еще шагнул, она опять отпрыгнула. Никогда со своими кавалерами она так не вела себя. А он забыл лису, для виду еще покопался по закоулкам наших трех комнатенок, оглянулся, ища Машу. А она, прислонившись к печке, стояла гордая, недоступная.
— Ведите меня к следующим, — бросил он председательнице сельсовета. Незваные пришельцы ушли с пустыми руками.
В ту же ночь врывались ко многим выселенным из Москвы лишенцам, искали золото. Явились с обыском к жившей в том же Хлебникове старой деве княжне Марии Евгеньевне Львовой, сестре бывшего премьера Временного правительства. Знакомые наших знакомых Никуличевы жили на своей даче в Ильинском, посадили отца; его выпустили, когда он показал, где в саду была зкопана шкатулка с многими драгоценностями.
Почему выбрали одну ночь? Чтобы застать внезапно, чтобы не успели спрятать. Штатных работников ГПУ не хватило, мобилизовали классово проверенных рабочих московских предприятий. Один из них хозяйничал у нас.
С тех пор лиса переезжала вместе с нашей семьей из дома в дом. Только после войны из ее головы была извлечена драгоценная табакерка. Где, у кого она сейчас находится — не скажу. Когда я бываю в том доме, то прошу ее мне показать. Я любуюсь ею и рассказываю следующим нашим поколениям всю ее длинную историю, начиная с того момента, когда царь Петр заказал ее парижскому мастеру, и кончая тем обыском, когда находчивость моей сестры Маши спасла ее из рук недостаточно бдительного домогателя ее благосклонности и спасла от ареста одного из нас.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.