«НЕ ВОРУЙ, НЕ ВРИ...»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«НЕ ВОРУЙ, НЕ ВРИ...»

Всю свою активную служивую жизнь Генерал плыл по течению. Кстати, думалось ему, служивая жизнь началась гораздо раньше его перехода в Службу в довольно зрелом возрасте. Советское общество было прекрасно организовано, и человек начинал служить великой идее, великому Отечеству, а короче и проще — товоднешней власти со вступления в пионеры. В суровые военные годы в тех школах, где учился будущий Генерал, никаких признаков пионерии не было (хотите верьте, хотите нет, но именно так). Служба началась в 7-м классе, прямо с комсомола. Подошел секретарь и предложил вступить в ряды юных коммунистов.

— Игорь, — сказал честный Леня, — в комсомол принимают с четырнадцати, а мне всего тринадцать.

— Ничего, — сказал комсомольский секретарь Игорь, — мы тебе год прибавим, проверять никто не будет.

— Ладно, — сказал честный Леня и написал стандартное заявление: «...хочу быть в первых рядах...», после чего со спокойной совестью пошел играть в футбол в школьном коридоре. Мячом был старый носок, туго набитый чем-то мягким. Выбить стекло им было невозможно, а учителя тогда снисходительно относились к забавам учеников. Особенно в Марьиной Роще и подобных ей окраинных московских районах.

Хочешь? Твое желание сбылось. В твоих руках новенький комсомольский билет с твоей фотографией (первой официально!) на внутренней странице обложки, ты платишь неизвестно с каких доходов двугривенный в месяц, ты признан полноправным, хотя и юным, членом советского общества. Да и не просто так, а «в первых рядах...». Экая мелочь, соврать вместе с Игорем всего-то на один год. Зато документ с фотографией.

В утешение свое Генерал придумывал, что, будь он на сколько-то годков постарше, он точно так же соврал бы, чтобы попасть на фронт. Вполне возможно. Думать рационально Старик научился, если научился вообще, после отставки, когда изменить ничего нельзя ни в своей, ни в чужих судьбах. До этого он плыл по течению, следовательно, врал бы без колебаний, лишь бы быть как все. «В первых рядах...»

Дома врать было нельзя. В убогой, пыльной, деревянной, дурнопахнущей Марьиной Роще смертных грехов было всего три: врать, воровать и брать в долг без отдачи. Все остальное прощалось. Нельзя было и ябедничать, но это уже относилось к школе.

«Да, кажется, — писал отставной Генерал, — в школе тех моих стародавних времен даже понятия такого не было — ябеда. Знали мы о нем из каких-то книжек да кино, и казалась ябеда чем-то придуманным, невозможным в настоящей жизни. Откуда было мне и моим приятелям знать, что ябеда, донос с незапамятной старины были неотъемлемой составляющей русской действительности. Это знание пришло много позже, когда душа и совесть несколько задубели и могли спокойно воспринимать неприятные стороны отечественного бытия. Лишь в 89-м я узнал, например, что в мрачном 37-м году четыре миллиона соотечественников обратились в «компетентные органы» с поклепами на такое же или даже большее число других соотечественников.

К счастью, в Марьиной Роще жили люди по преимуществу мастеровые, никакой власти или политике непричастные, у них не было резона держаться за свое место нечестными способами (куда денется место сапожника, портного, слесаря?) или убирать начальника, ибо начальников у них не было. Так они и прошли мимо репрессий, чисток, расстрелов, неожиданных карьер и трагических крахов выдающихся личностей. Припоминаю, что и к тогдашнему вождю, товарищу Сталину, отношение в Марьиной Роще было не то что скептическим, а просто безразличным. В нашей повседневной жизни он присутствовал — в каждой почти комнате висела черная тарелка радио, но как нечто действительно существующее

Сталин едва ли воспринимался теми, кто воевал, кормил свои семьи, иными словами — выживал.

Вот именно здесь и начал обозначаться разлом — надуманный, несущественный, не имеющий практических последствий разлом между старшим битым* перебитым, тертым-перетертым поколением и молодой, воспитанной советской школой порослью.

Нам так много врали, что ложь становилась реальностью, а реальность — четверо, шестеро жителей в темной каморке, непролазная грязь в воровских переулках, галоши по талонам — реальность представлялась мимолетной случайностью, всего лишь по чьему-то недосмотру заброшенной прихожей сверкающего дворца будущего.

Мы, рощинские ребятишки, читали «Тимура и его команду», михалковское «Сомбреро», какие-то другие сочинения о славных делах передовых советских мальчиков и девочек. Жили они в сказочной стране, соприкасавшейся с Марьиной Рощей, но недоступной для нас, маленьких людей в чистеньких, но штопаных-перештопаных одежках».

«Мимолетной мечтой моего детства, — писал Генерал, — была стеганая серая телогрейка. Казалось, что ничего моднее, уютнее, теплее, удобнее этого каторжного одеяния и быть не могло. Сам донашивал старые вещи, ходил в перелицованном (это слово, к счастью, ушло из русского языка, хотелось бы, навеки) пальто и завидовал счастливым обладателям телогрейки. Сомбреро...

Нам много врали.

Владимир Иванович, член ВКП(б) с 1931 года, прошедший действительную службу и Великую Отечественную от звонка до звонка, вернее от первого пушечного выстрела до последнего, слушал как-то восторженный монолог свежеиспеченного комсомольца, своего сына, будущего Генерала. Юный комсомолец восхищался И.В. Сталиным.

— Да, этот армяшка еще натворит бед, — спокойно, но со скрытой ухмылкой заметил отец. Кажется, ему хотелось проверить реакцию своего отпрыска.

— Папа! — возопил отпрыск — Перестань! Что ты говоришь?

Тень Павлика Морозова еще витала над страной, вдохновляла молодые души. Вместо того чтобы дать ретивому юнцу заслуженную родительскую затрещину, Владимир Иванович промолчал. Очередная маленькая, неприметная победа лжи. Отец побоялся поговорить с зарывающимся сыном. Пожалел? Может быть. Умен был Владимир Иванович и не захотел совращать родную поросль. Простакам легче жить. Проще. Умные люди это понимают.

Удивительно, как далеки от семейного круга были «великие свершения». Родители, бабушки Евдокия Петровна и Елена Ивановна, многочисленные дядья и тетки чтили все тот же ветхозаветный кодекс: не ври, не воруй и не бери в долг без отдачи.

«Не ври» не означало, что нужно всегда говорить правду. Иногда следовало помолчать.

В Марьиной Роще не было ни рощ, ни зеленых кущей, ни стадионов, ни клубов, где сознательные мальчики и девочки могли бы культурно проводить досуг. Жизнь сосредоточивалась во дворах, рядом с помойками и «удобствами». Весеннее солнце сгоняло снег, и на первых же островках сухой земли развертывались азартные баталии: играли в «расшибалку» (для лихости говорили «расши-бец»), «пристенок», «казенку». Играли отличники и двоечники, первоклассники и десятиклассники, хулиганы и тихони. Играли на деньги. Деньги выклянчивались у родителей, ибо самостоятельных доходов ни у одного из игроков не было. Летними вечерами народ постарше шел на танцы в Останкино, мелочь усаживалась стайкой на лавочке и развлекалась как могла до тех пор, пока не раздавались в сумерках голоса мам: «Катя! Домой!» — «Ну ладно, ма! — ноет Катя или Люся, — еще рано!» — «Сказано, домой! А то получишь по жопе!». Кате (или Люсе) неудобно, она взрослеет, здесь мальчики. Она фыркает и уходит, чтобы устроить маме скандал. В этот момент раздает-с я топот, из-за угла выскакивают два подростка и плюхаются на лавочку. Нам они хорошо известны — отчаянная шпана, с которой не приведи бог связываться. Из-за того же угла вылетают двое запыхавшихся взрослых. Они на миг приостанавливаются: «Ребята! Никто не пробегал?». На ребячьих невинных лицах недоумение, мужики возобновляют бег и исчезают. Двое жуликов, не торопясь, поднимаются и уходят в другую сторону.

Мы не совсем соврали, ибо никаких слов сказано не было, но не сказали и правды. Уже тогда мы жили в безжалостном мире. (Два жулика выросли в воров и затерялись в тюрьмах. В Марьиной Роще все знали всех. Жуликов не пожалели. Так им и надо! — постановило общественное мнение.)

Случай с жуликами был не уроком, а неким промежуточным экзаменом. Ценой сказанной правды была бы пробитая голова: в те времена ворье было неизмеримо мельче, чем ныне, но мстительность была неизменной.

Не врать в делах семейных, дружеских, житейских. Осмотрительно обращаться с правдой, особенно если дело как-то связано с властями. Таким образом, старинная семейная заповедь «не врать» несколько уточнилась, сузилась.

Мы не лицемерили, оплакивая смерть Сталина. (К тому времени Владимир Иванович скончался.) Его наследники лгали нам. Масштабы их лжи мы смогли оценить позже.

Мы, первокурсники, утирали честные слезы. Нам-то казалось, что над Отечеством нависают свинцовые тучи беды, ибо ушел от нас Великий Вождь. («...Умер водитель народов Атрид, я же, ничтожный, живу...» Гумилев горевал по последнему российскому императору. Будь у нас поэтический дар, мы в порыве вдохновения написали бы что-то столь же взволнованное на кончину Сталина. Увы, дара не было, и Гумилева Генерал прочитал много лет спустя. Ошибались же они — Гумилев и сверстники будущего Генерала — в равной мере. Им врали, и они верили лжи.)

Удивительно доверчив может быть человек, особенно если он рос в среде, вранья не поощрявшей.

В июле 1953 года погожим летним днем совсем молоденькие пионервожатые и их столь же несмышленые подопечные радостно уничтожали портрет английского шпиона и вообще нехорошего человека Лаврентия Берия. Тугая струя из шланга била в неприятную лысину, в пенсне, в острые глаза за этим пенсне, смывалась краска, и исчезало изображение немыслимого злодея, прокравшегося какими-то тайными тропами в самые верха нашего Отечества. Выставь злодея на площади, дай нам в руки камни и скажи: «Узы его!» — мы так же радостно забили бы его до смерти. Обошлось без нас. Тайком судили и тайком казнили. Молодежный вердикт был — так ему и надо, английскому шпиону и развратнику. Думать было недосуг.

Задумываться начали немного позже, когда наш Никита Сергеевич приступил к развенчанию Сталина.

Уничтожение кумиров тягостно для стариков, молодежь оно если не радует, то развлекает. Однако и мысли всякие стали появляться: не на пустом же месте выросли Сталин и Берия? Нет ли у «культа личности» каких-то органических корней? Может быть, что-то неладно с самой организующей и направляющей силой нашего общества?

Пожалуй, хорошо, что не вылезли мы со своими незрелыми мальчишескими рассуждениями на каком-нибудь комсомольском собрании или, скажем, семинаре по марксизму-ленинизму. Сложности соотношения «правда и власть» отложились в подсознании накрепко. Оказалось, инстинкт не подвел. Кое-кто из старших (остались в памяти две обнародованные фамилии — Мордвинов и Шаститко) высказали свои сомнения публично, за что и были подвергнуты суровому партийному порицанию. Времена были неуверенные, их не стерли в порошок, не изгнали за пределы Отечества, не загнали в лагеря. Бывали такие моменты в России, когда власть, сомневаясь в самой себе, позволяла жить еретикам, крамольникам и просто скептикам. Бывали они нечасто.

Кстати, Петра Шаститко будущий Генерал знавал. Румяный, бодрый, одноногий аспирант Института востоковедения как-то посоветовал толковому студенту перевести с языка урду на русский книжечку сэра Сайд Ахмад Хана «Асбабэ-багаватэ-хинд» («Причины индийского мятежа»). Уж не упомню, была ли книжка, необходимая для кандидатской диссертации Шаститко, переведена полностью, но первая ее фраза навеки осталась в памяти: «Я мусульманин, и в моих жилах течет арабская кровь».

История разоблачения «культа личности» и ее частные последствия даже не напомнили, а скорее укрепили настороженность к соотношению «власть и правда». Можно было сомневаться и даже негодовать про себя, в компании с приятелями, но, упаси Господь, отступить от линии партии вслух. Время доносов в ту пору в основном прошло, но осечки бывали. Миша Кашкаров, индонезиец, спросил в перерыве между лекциями: «Знаете самый длинный анекдот? Это речь Хрущева на XXII съезде. А самый короткий? Коммунизм». Брякнул и забыл. На его беду пересказала эту байку наша сокурсница Женя Л. своему мужу, заведующему кафедрой марксизма-ленинизма Дмитрию Владимировичу Е. У институтских властей не хватило духу подвергнуть «богохульника» публичному судилищу. Разобрались с ним втихомолку, лишили заграничной практики и распределения в МИД. Нравы определенно смягчались. Начальство с некоторым риском для себя уже осмеливалось заминать невыгодные для себя политические инциденты.

Нас приучали ко лжи. Неспособных выкидывали.

Так и поехало. Не ври, но и не говори правду...

Слаб человек. Думать он может обо всем: о торжестве всемирной справедливости, о достойной честной жизни для всех, о сокрушении подлости... Пожертвовать собой? Едва ли. То же соотношение власти и правды и еще — инстинктивного желания выжить, просто жить.

(Подсчитал ли кто-нибудь, сколько нормальных людей и клинических психопатов было среди тех, кто бросал вызов советской власти?)

В молодой жизни все было бездумно прекрасно. Так и должно было бы быть у всех молодых людей. Жена — родственная душа и теплое, такое желанное сладкое тело. Первенец— горластый малыш. Одоме надо думать, о крыше над головой. Пропади они пропадом, те, кто наверху. У них амбиции, у них власть, они никогда не задумают-ся о судьбе простого русского человека. Очень много лет потребовалось, чтобы осознать эту простую истину.

Власть и правда, служба и совесть, начальство и закон.

Служивый человек постепенно постигал сущность этих дилемм и, поскольку жить ему непонятно по каким причинам хотелось, отдавал предпочтение первой части — власть, служба, начальство.

В жизни Генерала, в его молодости, был ослепительный период. Сплелись воедино интересы Отечества, Службы, сотрудника Службы, чудесный воздух предгорь-ев Гималаев, кружащее голову ощущение успеха. Удивительно как-то получилось. Начинающий офицер Службы оказался один — без начальства, без партийной организации и месткома с женсоветом, без обязательных совещаний и собраний, без шифрованной связи. Были у него жена с двумя ребятишками, сторож Кала Хан, «чистый», то есть не связанный со Службой посольский приятель Виталий Микольчак. Была машина — серенький «Хиллман» и несколько негласных помощников, как говорилось и писалось в Службе, «из числа иностранцев».

Сотрудник Службы набирается опыта и самомнения до первого провала, затем остается только опыт. Провалы — несмертельные — были еще впереди. Опыт же накапливался стремительно.

Будущий Генерал, а в ту пору старший лейтенант, шел по темной загородной дороге в туземных сандалиях, чаппаль, на босу ногу, обмотав верхнюю часть туловища и голову покрывалом, позаимствованным с семейной постели. Изредка встречались местные путники, одетые точно таким же образом: дело было поздней осенью, даже зимой, и бедный люд заматывается по макушку в домотканую ряднину. Очень внимательный наблюдатель мог бы заметить отличия в походке настоящих местных жителей и замаскированного чужеземца. К счастью, такого наблюдателя не было и быть не могло. Старший лейтенант позаботился об этом.

Дело было простым: перехватить агента у тайника, сказать ему условную фразу, означающую, что спокойная жизнь кончилась, что надо бежать. Была во всем этом оперативная недоработка. Чрезвычайные ситуации должны предусматриваться. На такие случаи существуют условности — телефонный, скажем, звонок, когда звонящий просит позвать какого-то несуществующего человека и спокойно вешает трубку, услышав, что он набрал неправильный номер. Условностью может быть и припаркованная в определенном месте машина, и меловой значок на заборе. Личная встреча при чрезвычайных обстоятельствах означает непомерный риск.

Как-то так получилось, что в условиях связи сигнал опасности был предусмотрен, но уверенности, что объект воспримет его с должной серьезностью, не было.

Отсюда указание, доставленное специальным гонцом из резидентуры, — разъяснить объекту суть возникшей чрезвычайной ситуации и убедиться, что он ее понял и исчезнет, прежде чем до него доберется контрразведка.

Старший лейтенант, будущий Генерал, залег в колючих кустах на пригорке, нависшем над тайником, и стал терпеливо ждать. К сожалению, никто его не учил умению терпеливого ожидания, а оно, пожалуй, было одной из основ профессии.

По тропинке в десятке метров от укрытия проходили какие-то люди, негромко переговаривались, запах туземных сигарет, бири, тревожил обоняние, хотелось курить. Белолицый человек, закутанный в пестрое покрывало, ждал терпеливо и дождался.

Неспешной походкой шла к тайнику знакомая фигура — среднего роста худощавая персона, отчетливо видная в лунном свете.

«Али! Аре, Али!» — негромко крикнул Генерал. От неожиданного оклика человек подпрыгнул, замер, готовясь кинуться в сторону.

«Али! Не бойся! Мат даро!» — чистое пуштунское произношение, некое подобие кавказского акцента в русском языке.

Выручил акцент, Али узнал своего друга. Во время нечастых встреч общались они на смеси английского и урду, которым Генерал владел не хуже Али, ибо тот был бенгальцем.

Две минуты шли вместе неясные фигуры, обмотанные с головы до колен рядниной, и разошлись. Сколько раз это было? Разошлись, чтобы никогда больше не встретиться.

Рядовой, случайный эпизод. Человеку свойственно очищать свое прошлое от неприятных наслоений. Вот и показалось Генералу, что там, вдали от Родины, азиатской осенью не было вранья. Некому было врать и незачем. Все было кристально ясно. Честная работа. Жизнь возвращалась к детской Марьиной Роще. Не ври, не воруй, не бери в долг без отдачи!

Дома надо было врать и верить чужому, начальственному вранью.

Были же они, все это начальство — Сахаровский, Мортин, Попов, Медяник, Крючков, Соломатин, Ерохин — простыми русскими людьми. Кто-то еще заставлял их врать. Ум, честь и совесть нашей эпохи?

Азиатская прохладная, благоухающая сухими травами, сияющая огромной луной на черно-бархатном небе осень. Ласкова была она к молодому, подвижному («волка ноги кормят»), амбициозному чужестранцу.

Старик отодвинул исписанные листы и прислушался. Сквозь открытую форточку доносился неумолчный тупой гул машин, прорезаемый время от времени воем то ли милицейских машин, то ли карет, как говорили раньше, «скорой помощи». Это уже было напоминанием о другой, тегеранской жизни, об исламской революции. Слякотно и холодно было за окном. Где-то далеко ежился в предзимних холодах уютный дачный домик. Дела медицинские держали Генерала в Москве, а душа рвалась к безлистным березкам и осинкам, к тонкому ледку на лужах, к несокрушимой зелени елок.

И Ксю-Ша не любит город, и, может быть, сейчас она скулит у закрытой двери. Эта мысль была невыносимой. «Заведи себе собаку, и пусть она будет при тебе эталоном. Калибратором совести», — написал когда-то малоизвестный литературный гений Т. Пинчон.

Никаких других эталонов у Генерала не оставалось. К милой рыжей собачонке был он привязан душой, сердцем, всей прошлой жизнью. «Ксю-Ша! Где ты?»

Автору, с сочувствием и сожалением наблюдающему Генерала, кажется, что за годы отставки он несколько утратил способность осмысливать серьезные явления жизни. Раньше у него такая способность была, он с первого взгляда отличал хорошее от плохого, доброе от злого, искренне негодовал и искренне радовался, ибо все было кристально ясно, не все можно было говорить вслух — это тоже было совершенно ясно. Важно было ощущение правоты своего восприятия действительности. «Учение Маркса вечно, потому что оно верно» (В. Ленин). Лучше не скажешь, и молодой человек, никаких других учений не знавший, был готов на смертный интеллектуальный, а если потребуется, то и рукопашный бой с любым, кто осмелился бы в этой истине усомниться.

Или, немного позже: «Мирное сосуществование есть форма классовой борьбы». Тоже было все предельно ясно: немного пососуществуем, а потом мы их, капиталистов, закопаем, потому что у нас все лучше, чем у них, и одураченные народы мира это вскоре поймут.

Много, бесконечно много примеров единственно правильного мышления мог бы привести автор, но можно суммировать все немногими словами: оба они, и Генерал, и автор, были просто-напросто наивными молодыми дураками, которым хотелось верить в честность и мудрость своих вождей, дабы не было «мучительно больно», и т.п.

Верхи не могли не врать, низы не могли позволить себе не верить.

С годами все усложнилось. Думал Генерал без горечи, без желания кого-то осудить, а кого-то обелить, что лицемерие остается основой любого человеческого сообщества. Жил сотни четыре лет тому назад совершенно непостижимо совестливый и умный человек Мишель Монтень, изрекший: «Если все будут говорить правду, то в мире не останется и четырех друзей».

Как-то неприметно сложился вывод: ошибка и ложь есть фундаментальные категории человеческого бытия.

Размышления по этому поводу были мучительными. Генерал пытался осмыслить последствия этого сомнительного вывода, пытался проверить его истинность, пытался найти выход для честного, разумного русского человека. Ничего утешительного не выходило. Не может выжить общество, основанное на совершенной честности и открытости. Не может позволить этого сама природа человека.

Заклинившись на соотношении правды и жизни, Старик прибегал ко всяческим ухищрениям: пил только крепкий, очищающий разум, индийский высокогорный чай, переходил на известный, высвобождающий русскую душу напиток, не пил ничего, кроме молока. Итог был один: совершенно честного способа выжить ни одна человеческая общность, кроме семьи, кроме двух-трех друзей, не имеет.

Возникавшее было намерение припомнить все случаи, когда Генерала обманывали, а он, в свою очередь, обманывал подчиненных, незаметно исчезло. Об этом где-то, когда-то он уже рассказал. Растравливать душу не было смысла.

Дело шло к ночи, но за окном так же выли машины, так же неведомые люди мчались неведомо куда по своим загадочным делам.

«Кому повем печаль мою, кого призову к рыданию?»

«Shut up! — сказал себе Генерал. — Заткнись!». Время от времени он начинал думать на иностранном языке и говорить на нем сам с собой: «Shut up!», «Чуп рахо!», «Хамуш!».

Жизнь жестока, мы не имеем права быть мягкими.

За окном выли бездушные машины с бездушными водителями.

Напишет ли кто-либо когда-нибудь историю вселенской лжи не для того, чтобы разоблачить, но понять ее глубинные истоки?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.