X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

X

Популярность «Современника», как я писал, началась в 1960 году после «Голого короля». И узнали о нас не только в Союзе. По доносившимся слухам были официальные приглашения в Японию, Францию, Швецию, но наша российская нерасторопность известна. Не увидели «Голого короля» ни французы, ни японцы, ни разные прочие шведы. Да это бы полбеды. А беда в том, что этот блестящий, музыкальный, молодой, праздничный спектакль, где был фейерверк актерских удач, не удосужилось снять на кинопленку телевидение. Нет «Голого короля» — одни воспоминания да полулюбительские фотографии. Даже на радио спектакль не записан. А уж о поездке с ним за рубеж мы, честно говоря, и не мечтали. Как говорится, не до жиру, быть бы живу — особенно тогда, в начале пути…

Но вот в 1966 году — Чехословакия.

Главой ее был тогда еще Новотный, однако время наступало свободное, интересное и тревожное. Ждали серьезных перемен. Готовили их. В театре и кино — расцвет, это мы почувствовали, как только приехали.

Гастроли начались с Братиславы, главного города Словакии, и, едва разместившись в гостинице, мы побежали в театр, где нам назавтра предстояло открыться «Обыкновенной историей». В словацком театре, руководимом тогда Йозефом Бутским, шла в тот вечер пьеса Сартра «Дьявол и Господь Бог» (художник Свобода). Главную роль играл Сцибор Филчек. Пришли мы на спектакль с Квашой и нашим художником Петей Кирилловым; пришли посмотрели — и обалдели! Режиссура, оформление, игра актеров… Да, нелегко нам завтра придется! Решили пойти за кулисы, выразить восхищение. Нас пропустили, но вежливо попросили подождать: Филчек, видите ли, дает интервью для ТВ Великобритании, куда театр скоро повезет этот спектакль. Так… Интервью, Англия, Эдинбургский фестиваль…

Боже мой! Нет, мы завтра здесь точно завалимся. К тому же одной из причин, по которой «Современник» сочли-таки возможным отправить за кордон, была та, что чехи уже почти ничего не принимали из экспортируемого Советским Союзом. Разве что клоуна Леню Енгибарова и хорошую музыку. Пес их знает, может, хоть «Современник» у них пройдет? И мы поехали. Не напрасно ли?

Замечательный чешский режиссер Отомар Крейча, побывавший на «Обыкновенной истории» в Москве, посоветовал сделать кое-какие сокращения и высказал сомнение по поводу архаичности декораций. Галя Волчек послушно убрала ряд длиннот, а новый вариант декораций сделал Петр Кириллов, оставив принцип Бориса Бланка в основе. Сшили и новые костюмы. Словом, подтянулись, как могли. Но то, что мы увидели в тот вечер в театре Бутского, повторяю, превзошло все наши ожидания.

В общем, дождались Филчека. Выразили ему восхищение и признательность, откровенно сказали, что дрейфим за свои гастроли. Он нас, конечно, подбодрил и сказал, что завтра придет за нас болеть. Что ж, спасибо, хотя спокойствия нам это как-то не прибавило. Наоборот, он-то нам понравился, а мы ему?.. Пришли в гостиницу, с горя накирялись и уснули мертвым сном.

Утром была репетиция, вечером открытие гастролей. Все занятые и незанятые в спектакле актеры в волнении; принаряженные, бродят за кулисами и ждут, что будет. Мы гримируемся. Скоро третий звонок. По радио из зрительного зала гул голосов — сначала тихий, потом все громче и громче. А мы-то боялись, придут ли вообще.

За кулисы вбегает, точнее, входит (никто никогда не видел ее вбегающей) Галя Волчек: «Ребята! Полный зал! Ну, с Богом! Ни пуха ни пера…»

Это были первые настоящие зарубежные гастроли, во время которых я играл в советском, русском спектакле (в Канаде только читал монологи Гамлета в концертном костюме). Такое всегда страшно: и в Варшаве, и в Хельсинки, и в Дюссельдорфе, и в Эдинбурге. Даже когда приходит опыт. Первый спектакль, первые реплики… Страшно! Но ничего не могу сравнить с тем вечером в Братиславе.

Я начал, не чувствуя под собой ног, автомат автоматом. Казалось, вокруг головы какая-то воздушная подушка: сам себя плохо слышишь и понимаешь… Но что это? Или показалось? Нет, не показалось! Смех в зале. Самый настоящий смех! Он интернационален! Он всюду смех! Еще реплика! Хохот! Еще! Еще! Смех! Аплодисменты! Слава тебе, Боже Иисусе Христе! Разошлось, поехало, понеслось!.. Тот, кто этого не испытал, тому не понять, какая радость — успех за рубежом.

По лицу Сцибора Филчека, пришедшего за кулисы, понимаем, что все в порядке: он честно признается, что ничего подобного увидеть никак не ожидал, что страшно рад за нас и что эту приятную неожиданность непременно нужно отпраздновать у него дома, куда приедут и его коллеги, тоже присутствовавшие на сегодняшнем спектакле.

В замечательном доме у милейшего Сцибора мы пили до утра. Удалось поспать всего часа четыре перед утренней репетицией «Всегда в продаже», а вечером и у «Продажи» успех! Следует повторение пройденного: новые пьянки с коллегами, которые все с нами милы, а главный наш друг, главный доброжелатель — Сцибор. Он старше меня лет на десять, но мы пьем на брудершафт. Мы — друзья. Я горд этой дружбой. И с ним, и с Эвой Поллаковой. Мы много говорим о России, о Сталине, о Хрущеве, о пьесе «Всегда в продаже»… «Фантастично! Миша, ты тоже играешь фантастично! Такие разные роли, Адуев и этот твой Кисточкин, прекрасный мерзавец!» Говорим о Чехословакии, об открывающихся перспективах, о том, что нам предстоит увидеть в Праге театр Крейчи, театр Радека, но и о том, что в Праге «Современнику» будет труднее: чехи менее экспансивны, больше похожи на немцев, но «мы будем держать за вас пальцы». И снова пьем, веселимся, шутим…

На третий день идет «Назначение», — тоже успех. На четвертый, последний день пребывания в Братиславе — перед Брно и Прагой — нам устраивает прием общество «Чехословакия — СССР». Но что даст этот официальный прием, хотя бы со жратвой и выпивкой, после чудесных пьянок в своей актерской среде. Чтобы не слишком скучать, мы зазвали на него Сцибора и Эву и сели с ними за отдельный столик.

Подходит Ляля Постникова (кажется, это она была тогда главным администратором театра).

— Миша, тебя ждут за столом, где Олег с их первым секретарем.

— Ну, Ляль! Неохота, я же с друзьями сижу, с актерами!

— Миша, Олег Николаевич очень просил тебя подойти к столу. Ты понял?

Я неохотно повинуюсь. Подхожу. За столом сидят «фюлер», Эрман, еще кто-то из наших и словацкие товарищи в строгих костюмах при строгих галстуках. Точь-в-точь — наши люди. У одного даже, помню, золотой зуб впереди блестит, он и оказался первым секретарем словацкой партии. Меня ему представили. Он очень доброжелательно пожал руку, кажется, похвалил за игру. Я для приличия посидел за столом. Выпил рюмку, другую, послушал вполуха их беседу с Олегом, а потом, воспользовавшись паузой, извинился и попросил разрешения вернуться к своему столу. Их первый на прощание улыбнулся мне золотым зубом, — молодой, в черном костюме и светлом галстуке.

— Недолго ты пообщался с нашим товарищем Дубчеком, — встретил меня улыбкой Филчек.

— С вами интересней! Сцибор, наливай!

Это было, напоминаю, в 66-м. Через два года, в августе 68-го, я буду крыть себя из матери в мать, ибо, кроме черного костюма, галстука и золотого зуба, я ничего не смогу вспомнить о моложавом блондине, хорошо говорившем по-русски.

Спектакли в Брно тоже прошли удачно, но от них в памяти ничего не осталось. А вот Прага — очень даже запомнилась. Играли мы в Театре на Виноградах. Огромное помещение. И опять нервотрепка: пойдет ли публика? Прага — столица, избалованная гастролерами из разных стран Европы. В Праге — театр Крейчи, Радека, Черногорный клуб.

За нас очень волновался Павел Когоут, автор пьес, с успехом шедших в России. За нас — и за себя. Для него наш успех был важен, как свой собственный. Он и Мирослав Блажек, автор «Третьего желания», ходили у себя в стране в правых, в «наймитах». Честнейший человек, Паша Когоут, как мог, объяснял, что, дескать, в СССР давно ведется борьба с пережитками культа личности, что и там существует интересное, прогрессивное театральное искусство, — ему не верили, считая советским ставленником. И вот приехали мы. Что-то будет? Об успехе в Братиславе уже было известно из восторженных рецензий, но столица есть столица. Однако уже перед спектаклем — радостный звонок Когоута: «Ребята, у вас аншлаг!» А через три дня он и вовсе хохочет: «Не подхожу к телефону! Отбиваюсь от просьб достать на вас билеты! Победа! Поздравляю!»

Даже Отомар Крейча был удивлен и на одном приеме публично признался, что недооценил «Современник», когда видел спектакли в Москве.

Нас балуют. Приглашают в театры. Смотрим у Радека «Последние» Горького, у Крейчи — «Маски», «Кошку на рельсах» и блистательные «Три сестры». Олега Табакова Черногорный клуб зовет в Прагу играть Хлестакова в своем спектакле, и Олег через год сыграет там роль, о которой давно мечтал. Под общие аплодисменты подарит их молодому главному режиссеру сувенир — норковую шапку. Милый, ныне покойный Мирослав Блажек привез в гостиницу, где мы обитаем, свою четырнадцатилетнюю дочь: «Вот, смотри, девочка. Это русские. Они из СССР». Он объясняет нам, что у молодежи предвзятое отношение к Советскому Союзу, и он хочет, чтобы дочка увидела настоящих русских людей.

Через два-три года и Когоут, и Блажек станут, как говорится, персонами нон фата, а Табаков получит из Праги посылку, и в ней окажется его норковая шапка, присланная назад из Черногорного клуба…

У меня от тех времен осталась пластинка на русском языке — «Прогулки по Праге», — которую я записал в 66-м в Чехословакии. Я иногда ставлю ее на проигрыватель. Вот я рассказываю о Вацлавской площади и, слушая собственный рассказ, вспоминаю, как гулял по ней с Блажеком. А вот звучит текст о синагоге и еврейском кладбище — мне вспоминается, как нас водил туда Когоут, — или о площади, на которой находился театр Крейчи. На его репетициях мне тоже посчастливилось побывать: он готовил тогда «Кошку на рельсах»…

Сцибора Филчека и Эву Поллакову мне еще довелось спустя восемь лет увидеть на гастролях в Москве. Мы с моей женой Региной смотрели в, увы, неполном зале Малого театра прекрасный спектакль «Вишневый сад», где великолепно играли Сцибор, Эва и блистал Махота в роли Лопахина. Затем пошли к нам домой: Олег Ефремов, Булат Окуджава, Сцибор, Эва, Регина и я. Сидели на кухне, вспоминали прошлое. Вдруг Эва расплакалась и выбежала в коридор. Обойти больной вопрос мы не могли. Сцибор нас успокаивал: «Ничего, ничего, мы же все понимаем… Вы тут ни при чем… Миша, Регина, приезжайте. Вы будете моими гостями. Приезжайте…»

Польша — Катовицы, Варшава. Едем туда, уже увенчанные лаврами лауреатов Государственной премии СССР. Волнение, успех, встречи с польскими артистами, рецензии, обеды, ужины. И вновь играем «Обыкновенную историю», «Всегда в продаже», «Назначение».

Главное, что запомнилось, — гастроли и здесь оказались удачными. Помню, как радовался я: публика хорошо принимала меня в роли Кисточкина и дядюшки Адуева… И эту роль, кстати сказать, я получил просто чудом! Игорю Кваше она не нравилась, и он просил Волчек заменить его. Незадолго до премьеры она вняла его мольбам, точнее сказать, просто ей надоело конфликтовать с упрямым актером, и я срочно был введен в спектакль. Мне роль нравилась, а репетировать с Галей я любил, тем более что до этого у нас с ней был удачный опыт в спектакле «Двое на качелях». Так я попал в этот прекрасный спектакль, который имел успех и в Москве, и в Ленинграде, и в Чехословакии, и в Польше, да вдобавок и Госпремию получил. Я потом довольно безжалостно подшучивал над Игорем: «Кваша, видишь этот значок? Так вот, если бы не твое упрямство, он бы висел здесь!» — и тыкал пальцем в лацкан его пиджака.

Квашонок, надо отдать ему должное, вскоре понял, что ошибся, не доверяя Гале, и потом дважды удачно играл в ее спектаклях: Луку в «На дне» и главную роль в «Восхождении на Фудзияму».

Кисточкина я получил сразу, в одном составе, когда Ефремов после саратовских гастролей решил репетировать аксеновскую пьесу. Честно говоря, этого я не ожидал. Это был подарок. Не ожидали и некоторые мои товарищи по «Современнику»: Ефремов был сильно обижен на меня после «похорон студии», и казалось, что вряд ли ему придет в голову одарить такой прекрасной ролью «главного могильщика». Он в Москве — перед самым распределением, — что называется, едва со мной раскланивался. И вдруг, не веря своим глазам, читаю на доске в приказе: «Кисточкин — М. Козаков». Потом мне рассказала Волчек, что когда Ефремов на Совете (я в составе Совета в тот период не был) утверждал распределение, кто-то из доброхотов спросил:

— Олег, а не жирно будет Козакову? В прошлом сезоне — Сирано, теперь — Кисточкин?

Олег ответил:

— Жирно. А что делать? Это роль Козакова.

И работал со мной увлеченно, азартно, щедро дарил мне себя, — может быть, как никогда, щедро. После репетиций становился опять прохладен (все не мог забыть Саратова), а потом снова работал как ни в чем не бывало.

В этом весь тогдашний Олег Ефремов, руководитель тогдашнего «Современника»…

В 1968 году болгарский режиссер Вилли Цанков ставил у нас в театре «Мастера» Рачо Стоянова. Там две главные мужские роли: мастер Живко и мастер Найден. Цанков предложил мне на выбор любую, и я склонялся к тому, чтобы предпочесть закомплексованного неудачника и ревнивца Найдена. Меня вызвал Олег:

— Ты почему хочешь играть Найдена?

— Понимаешь, Олег, после неудачи с Актером в «На дне» мне обязательно нужен успех. А он, мне кажется, в роли Найдена. Я сейчас по разным, в том числе личным, причинам хорошо понимаю его настроение, его поступки…

— Ты прав, успех тебе сейчас действительно необходим. Кстати, почему Волчек дала тебе Актера, когда твое прямое дело Барон? Ну, да что об этом говорить, дело прошлое… Именно потому, что тебе нужен успех, играть тебе советую мастера Живко!

— Ты уверен? Объясни, почему?

— Ничего объяснять не буду. Делай, как знаешь. Но если хочешь хорошо сыграть, играй Живко! Твоя роль!

И я доверился ему. И сыграл Живко. И был успех. И какие-то там дипломы за первое место на фестивале «Болгарской драматургии» с премией: играть этот спектакль в Софии. В 70-м году я уже фактически не работал в «Современнике», но продолжал играть роль удачливого в искусстве и любви резчика алтаря.

После премьеры в Софии Олег подошел ко мне:

— Теперь ты понял, лапуля, как был бы смешон в роли Найдена? (Его, кстати сказать, хорошо сыграл Г. Фролов.) Бегал бы в слезах с ножиком в руке за Вертинской (она играла Милану) — всем на потеху…

Нет, нет! Что и говорить, за многое мне нужно благодарить Ефремова, «Современник», Галю Волчек, партнеров, время, которое породило этот театр. Но всему рано или поздно приходит конец.

Где-то что-то стало рваться, приходить в негодность. Привалили звания, лауреатства, о нас уже выходили не отдельные статьи, а брошюры и книги. Или, по крайней мере, были написаны.

«Козаков и окрестности». Ироническое название книги, написанной Анатолием Гладилиным в 1966 году по заказу издательства «Искусство», как нельзя лучше выражает ее суть. Козаков там только объект, повод для разговора. Один из многих. Главное — «окрестности»: театр «Современник», Олег Ефремов, Ю. П. Любимов, В. Аксенов, Б. Окуджава, Б. Ахмадулина, Е. Евтушенко, время. Две главы из книги тогда напечатал «Московский комсомолец», а вся целиком она не вышла. Не могла выйти. Жаль. Смешная была книга. Потом Гладилин оказался в Париже, но там-то какой прок ее издавать? Там это никому не нужно. Ни про окрестности, ни тем паче про какого-то Козакова.

Подхожу к одному из главных, горестных расставаний: думаю, как и почему распался тот наш «Современник» (тот! наш!) — «Современник» Олега Ефремова…

В «Обыкновенной истории» театр, сам того не сознавая, рассказал свою собственную историю. Тоже, увы, обыкновенную.

Ко времени выхода спектакля, к зиме 66-го, прошло ровно десять лет с той поры, как родились «Вечно живые», — тот самый срок, который отпускал новому делу Немирович-Данченко; совпадение угрожающее. Инсценировка — опять-таки совпадение? — была тоже розовская.

О чем был спектакль? О крушении надежд Идеалиста. О благих порывах, которым не суждено свершиться. О жестокости реальной жизни. Об изменах и предательстве. О том наконец, что если хочешь жить, как ВСЕ, отбрось в сторону сантименты — и действуй! Да, пожалуйста, без литературных реминисценций: «Товарищ, верь, взойдет она», как декламировал в начале спектакля молодой Саша Адуев. В финале Адуев-младший (Олег Табаков) как раз и приходит к своему дядюшке уже готовеньким — во фраке и со звездой…

Чеканна поступь, речь тверда

У Лелика, у Табакова.

Горит, горит его звезда

На пиджаке у Михалкова!

Так напишет Валентин Гафт, а для несведущих разъясняю, что Олег в конце 60-х сыграл в фильме «Гори, гори, моя звезда» бескорыстного, талантливого фантазера, который тяготел к театральному искусству. Звезда, горящая на пиджаке у Сергея Михалкова, в комментарии, полагаю, не нуждается.

Так вот, судьба Адуева-младшего проецировалась и на судьбу театра, который поставил про него пьесу. Грустный скептицизм его дядюшки, человека старшего поколения, приладившегося к действительности, — ничто рядом с волчьей победной хваткой, которую в конце концов вырабатывает в себе его племянник.

Я совсем не хочу сказать, что именно «Современник» «Ирода переиродил» по сравнению со своими старшими собратьями — другими московскими театрами. Нет! Кто хуже — это вообще не разговор. Но кончалась десталинизация, приходил в негодность современниковский неореализм, а предстояло жить дальше. Как? И вот появилась выше упомянутая трилогия, а потом, может, и не дурной, но не наш, не современниковский, достаточно эстетский спектакль «Мастера» или забавный «Вкус черешни» — музыкальная парафраза «Качелей». Затем Волчек ставит «На дне» Горького.

Мы были еще молоды, во всяком случае, не стары и оттого злы на язык. Гена Фролов очень смешно показывал Галину Борисовну, которая сидит за режиссерским столом в накинутой на плечи каракулевой шубе; в руке сигарета «Сэлем», на пальцах бриллиантовые кольца, а она убеждает актеров, разместившихся в джинсовых костюмах на нарах горьковской ночлежки:

— Поймите, это пьеса про нас! Все эти Сатины, Настёнки, Васьки, Клещи — это мы! На дне! На самом дне нашей жизни!..

«В ней, толстой, совместилось тонко: любовь к искусству и комиссионкам», — опять Гафт, опять зло, опять точно.

Спектакль «На дне» имел успех. На него ходили, о нем писали. Там замечательно играли: Евстигнеев — Сатина, Никулин — Актера и, пожалуй, свою лучшую роль в театре сыграл Олег Даль — он был удивительный Васька Пепел. Интересно трактовал роль Луки Игорь Кваша. Но концы с концами не сходились. Может быть, тут вина и Горького? Лука у нас трактовался как человек «от Христа», говоря проще и привычнее, как положительный герой, — но тогда как быть с тем, что Актер, обманутый им, все-таки удавился? Особенные сложности вызывал последний акт. Противоречивые горьковские сентенции, вложенные в уста Сатина, сбивали нас с толку. «Старик — умница, он подействовал на меня, как кислота на старую ржавую монету, — восклицал Евстигнеев, — выпьем за старика!» Но тут же: «Ложь — это религия рабов и хозяев, правда — Бог свободного человека… Человек — это великолепно! Человек — в нем все начала и концы! Человек — это не ты, не я, не он. Человек — это он, ты, я, Наполеон, Магомет. Человек — это великолепно! Человек — это звучит гордо! Выпьем за человека! Выпьем за старика!»

Так за кого же пить, черт возьми?! За человека или за старика? Да еще Актер на пустыре удавился и испортил песню. Как вообще решить эту последнюю картину? И мы решили просто… пить. В буквальном смысле этого слова и с разрешения режиссера!

Под деревянной декорацией, изображающей нары, с обратной ее стороны образовалось удобное местечко. Там-то перед выходом на четвертый акт и располагалась компания: Сатин, Актер, Барон, Бубнов. Вначале реквизитор Лиза приносила туда четвертинку и хлеб с луком — четвертинка, разумеется, покупалась за наши деньги. Затем ее, как нетрудно догадаться, показалось мало. Пол-литра на четверых — тоже ерунда. Литр! Мы выходили на сцену еще трезвыми, не успев как следует захмелеть. «Старик умница!.. Выпьем за старика!» (На сцене пили понарошку — воду из кружки.) И постепенно приходило хмельное состояние, а за ним необходимые слезы, жалость к себе, и трудные слова произносились уже легко. «Человек. Че-ло-век — это ве-ли-ко-леп-но… Это звучит гордо, — почти рыдал Евстигнеев-Сатин. — Выпьем за человека!»

Однажды под нарами (это почему-то называлось «в лесу») перебрали, и Евстигнеев пропустил весь монолог про утешительную ложь Луки. Последняя картина, таким образом, неожиданно сократилась, а это всегда на пользу, но что любопытно, обрела и смысловую стройность. Лука остался неразоблаченным. Это подкрепило концепцию Кваши, да и монолог о Человеке больше ничему не противоречил… Байка? Но в этой байке (тем более что история подлинная) есть смысл, ибо она нечаянно обнажила, как мне кажется, нескладицу концептуальной стороны спектакля по пьесе Максима Горького. Словом, кому на Руси жить хорошо? Горькому на Капри, как шутили наши предки. «Человек — это звучит гордо, и рраз в морду», — писал молодой имажинист Мариенгоф…

Повторяю, успех был самый настоящий. Но праздника «Назначения», «Качелей», «Голого короля» не состоялось. А ведь «На дне» считался лучшим современниковским спектаклем того периода, во всяком случае, самым серьезным. Не «Вкус же черешни», в самом деле… Хотя и здесь не упрощаю дела, да и не хочу преуменьшать ничьих успехов. Во «Вкусе черешни» прекрасно играл и пел песни Булата Окуджавы Олег Даль. Многим нравился красивый, «таировский» спектакль «Мастера». Были поклонники у «Баллады о невеселом кабачке», а в самой «Балладе» — отличные роли Гали Волчек, Олега Табакова и интересные декорации начинавших тогда С. Бархина и М. Аникста. Молодой режиссер Владимир Салюк выпустил соответственно молодежный спектакль по какой-то польской пьесе о хулиганах, — так сказать, «Два цвета двадцать лет спустя». Тоже не без успеха.

И все же «Подгнило что-то в Датском королевстве». Уже были в театре заслуженные «старики» — Волчек, Табаков, Евстигнеев, Кваша, Толмачева, Сергачев и аз многогрешный, которым хотелось привилегий. Дело, как ни крути, шло к сорока. Хотелось ездить уже не на каком-нибудь там «Москвиче», и вот у подъезда театра стояли теперь четыре «Волги»: Ефремова, Кваши, Табакова и моя. Множились и «Москвичи». Шеф стал народным. Все, короче говоря, шло своим чередом. Артисты снимались, зарабатывали — кто как мог, обзаводились хорошими квартирам, летали в командировки за кордон… Собственно, что в этом дурного? Однако необходим был творческий рывок. Надо было «взметнуть», как говорил «фюлер».

И вот тогда мы подошли к Автору, которого с самого первого дня «Современника» считали идеалом и именно потому, наверно, боялись ставить. Антон Павлович Чехов!.. Больше того: одновременно заварились две его пьесы — «Дядя Ваня» и «Чайка». То за десять лет ни одной, то вдруг сразу две. Чудно! Первую — вне плана, в свободное от основного графика время, с энтузиастами-актерами — ставил молодой выпускник ГИТИСа Лева Вайнштейн, «Чайку» должен был ставить мэтр. А мэтр не спешил. Не помню, чем он был занят, может, снимался или что-то за кого-то выпускал? А может, просто обдумывал очередную реформу?

Так или иначе получилось, что Ефремов еще только раскачивался, а Вайнштейн уже показал в фойе практически готовую работу. Ее смотрела вся труппа и много приглашенных. Приняли показ прекрасно! Я помню Женю Евстигнеева, Андрюшу Мягкова, Сергачева, других моих строгих коллег, которые искренне поздравляли нас, участников. Было, как водится, обсуждение. Разбирали всерьез. Говорили о «Дяде Ване» как о спектакле, который готов перейти на сцену. Хвалили актеров, и правда, вроде бы намечались удачи: Г. Фролов — дядя Ваня, Е. Козелькова — Елена Андреевна, Г. Соколова — Соня. Поощряли и меня в роли Астрова. Мне было 36 лет — самое время играть эту роль.

Но как-то так тихо-тихо дело спустили на тормозах. Дескать, сначала вот Ефремов выпустит «Чайку», а потом уж… Одним словом, прежде батьки в пекло не суйся. И спектакль заморозили. А «Чайку»-то ведь еще предстояло сделать. Но опыт «Дяди Вани», чем бы он ни обернулся, обнадеживал.

Приступил наконец к работе и Олег Николаевич. Распределение было — хоть стой, хоть падай. (Как написал бы в ремарке Аксенов: «стоят, затем падают».) Нет, там было немало разумного: Аркадина — Толмачева, Нина Заречная — Вертинская, Полина Андреевна — Лаврова, Медведенко — Мягков. А вот дальше шли загадки: юного Треплева получил уже седеющий Валя Никулин, преуспевающего литератора Тригорина — совсем молодой, неопытный Воля Суховерко, Евстигнеев — изысканный доктор Дорн, а я — управляющий имением Шамраев, тупица и хам, рассуждающий о лошадях и прочем.

Ничего тоскливей, чем репетиции «Чайки», я в «Современнике» не упомню. Описывать скуку очень трудно. На это был мастер как раз А. П. Чехов, а я не стану. Не сумею. Помню, что во время перерыва мы бегали в ресторан «Пекин» — пить кофе. Перерывы затягивались, потому что все чаще в кофе добавлялся коньяк. Получалось весьма артистично и аристократично — кофе с коньяком. Потом пили уже коньяк с кофе, а там и один коньяк. После него на репетициях все оживленно излагали свои высокоученые точки зрения на чеховскую драматургию. В «Современнике» всегда была эта болезнь — поговорить, порассуждать, но говорильня, которая воцарилась на репетициях «Чайки», была не сравнима ни с персидским базаром, ни с польским сеймом. Иногда казалось, что Ефремов выпустил из рук бразды правления.

Говорили все. Говорил и я. Помню, находясь под парами, мягко выражаясь, кофе с коньяком, развил целую теорию о связи Фрейда и Чехова. И все слушали! Слушали целый час, открыв рты! И Ефремов слушал. Слушал, слушал, и вдруг ему надоело: «Хватит трепаться, в конце концов! Бред какой-то!» И все заржали, хотя в том, что я болтал о сексе в «Чайке», смысла было ничуть не меньше, чем в других разглагольствованиях на этих репетициях.

Я напрягался, пытаясь играть управляющего Шамраева. Когда рассказывал и показывал Ефремов, все было словно бы понятно и даже смешно, но когда доходило до дела, у меня получалось натужно и уныло. Крайне старообразно и необаятельно выглядел Треплев, способный, кажется, удочерить свою маму — Толмачеву — Аркадину. Длинный Суховерко расхаживал, словно шест проглотил. Верещала «под себя» Вертинская. Алкоголизм Маши был очень достоверен у сильно пившей тогда Дорошиной. А ведь в экспликации Ефремова уже тогда было много, много интересного. Он это потом и осуществил — во мхатовском варианте, спустя 10 лет. Но тогда это сделать не удалось.

Как раз в эти тоскливые дни меня утвердили на роль в трехсерийном фильме «Вся королевская рать». Работа предстояла отчаянная. Уже начиная с кинопроб я понял, что кроме игры в роли Джека Вердена мне предстоит, по сути дела, заниматься режиссурой фильма, если я не хочу позора ни себе, ни картине. Я обратился в Совет театра дать мне творческий отпуск на год. Это значило — выйти из «Чайки» (а уже начинались сценические репетиции) и лишь иногда играть спектакли, в которых у меня нет дублера из второго состава: случай беспрецедентный в практике «Современника». Совет тем не менее склонялся к тому, чтобы дать отпуск, так как на обычный вариант — на совмещение театра и кино «в свободное от репетиций и спектаклей время» я категорически не соглашался. Это было попросту нереально, учитывая объем работы, который мне предстоял в кино. И тогда Ефремов поставил, как говорится, вопрос ребром: или обычное совмещение, или — пусть уходит совсем. Никакого творческого отпуска.

Все ахнули. Как «пусть уходит»? Я как-никак был ведущим актером театра; нам предстояла поездка в Болгарию с «Мастерами»; «Качели», «Обыкновенная история», «Продажа» были важными названиями в текущем репертуаре. «Что же, я уйду», — спокойно сказал я. Вправду спокойно сказал. Чувствовал почему-то, что Ефремов мне зла не желает. И сам не пойму почему, но твердо чувствовал: он знает, что мне лучше уйти.

Ефремов тоже понимал, что совместить «Королевскую рать» с театром нельзя и что «Рать» стоит мессы. Я же сам уговаривал его сниматься в этом фильме в роли Адама Стэнтона, и он дал согласие. Охотно. Он понимал также, что меня притягивает кинорежиссура. Незадолго до всех этих событий он, как никогда, хвалил меня за телеспектакль «Удар рога», где Олег Даль великолепно сыграл одну из своих любимых ролей. Да и сам Ефремов уже имел дело с моей телережиссурой: я ставил поэтический спектакль «О, время, погоди!» по стихам и письмам Тютчева, где он играл от Автора. И это, как говорили, было нашей общей удачей.

Итак, я сказал на Совете, что ухожу, и подал заявление — все вполне официально. Толмачева, помнится, спросила:

— А потом? Если он захочет вернуться, мы его примем?

Олег ответил:

— Там видно будет. Через год будет видно. Конечно, примем. Почему же нет?

Странное было собрание. Я и расставался, а вроде бы и оставался с Олегом. Однако трудовую книжку забрал. А на мои роли стали вводить других.

В «Современник» пришел тогда Валя Гафт, он-то и стал сразу репетировать Шамраева. Сыграл дядюшку в «Обыкновенной истории» и Стеклова в «Большевиках». В «Продажу» вместо меня вошел Мягков. Незаменимых, как утверждают, нет.

Я еще съездил с театром в Болгарию, где сыграл мастера Живко, но это позже, через год, когда Ефремов, тоже оставивший «Современник», позвал меня с собой во МХАТ, который он возглавил.

Вот как развивались события. А что? Ломать — не строить! Лес рубят — щепки летят! И полетели щепки. С Ефремовым ушли во МХАТ Калягин, Сергачев, Гарик Васильев, Володя Салюк, да и я примкнул, когда закончился кинофильм. Во МХАТ пришел к Олегу, а не в «Современник» вернулся. Вот тогда я по-настоящему расстался с театром, которому отдал столько лет, сил и надежд, — когда сделал этот выбор. «Современник» или Олег — так стоял вопрос. Значит, Олег! Он учил меня в студии, он меня и актером «Современника» сделал, он и к режиссуре пристрастил, и в кино отпустил вовремя тоже он. Правда, во МХАТе я прожил недолго. И оттуда ушел — на Бронную, к Эфросу. А через девять лет (почти тот же самый срок) и с Бронной и с Эфросом распростился.

И на 25-летии дорогого моему сердцу театра в новом здании «Современника» на Чистых прудах я сидел уже вполне свободным художником.

Долго длился поздравительный концерт. Было о чем подумать и о чем вспомнить, когда Белла Ахмадулина читала стихи или Гриша Поженян вспоминал о «Двух цветах». Много было смешного, талантливого — Шурка Ширвиндт, Гриша Горин, вахтанговцы, Ю. П. Любимов — и много было неталантливого, несмешного, несовременниковского. А кончился концерт тем, что два школьника, два сопляка Миша Ефремов и Кирилл Козаков изобразили репетицию 25-летней давности, — и как, черти, похоже. В заключение «Ефремов» обратился к «Козакову»:

— Ну, лапуля, какие у тебя планы?

— Никаких.

— Пошли в «Пекин»?

— Пошли.

И под дружный хохот, обнявшись, ушли со сцены. А я заплакал. За рубежом 70-х начинался другой этап жизни и для «Современника» без Ефремова, и для Ефремова без «Современника», и для меня, сначала во МХАТе, а затем на Бронной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.