Петровка, 38

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Петровка, 38

Древние искали факт, а мы — эффект; древние представляли ужасное, а мы ужасно представляем.

Гёте

Это были одни из самых напряжённых часов моей жизни. Ближайшие три года ещё будут такими, каждая минута которых — на вес золота, каждое сказанное слово — на вес года, проведённого в колонии, малейшая невнимательность — и без того обширные сети, в которые я уже попался, ещё больше запутывали положение при попытке выпутаться.

Раз меня не пристрелили, значит, хотят выжать и ободрать как липку. Финал был понятен. Невольные мысли с сожалением об отмене смертной казни давили пессимизмом, но врождённый оптимизм всё же каждый раз побеждал, усиливая надежду хоть на что-то. А какое-то удивительное внутреннее состояние, постоянно убеждало в лучшем исходе.

В конце концов, глубинное «Я» раздвоилось, и каждая половинка, заключив договор о примирении, переживала о своём, не принимая никаких маневров друг против друга.

Рассудительная логическая материальная часть рассудка чётко понимала, что ожидает человека, сделавшего, пусть поначалу и по стечению обстоятельств, пусть и останавливающегося, но сделавшего своей работой, в том числе и убийства. Единственный замок, который она могла построить для своего хозяина в будущем — замок на «Огненной земле» или в «Чёрном дельфине».

Интуитивно же духовная часть будучи идеалистической и опирающаяся на высшие материи, о которой мы сами и не подозреваем, в обратном, конечно, не переубеждала, но усердно уверяла, что всё происходящее зависит не столько от меня или кого бы то ни было другого, но от Чьего-то непознаваемого замысла, понятного только Ему, и нами лишь предполагаемого и интуитивно предчувствуемого и то от части.

Но все эти мысли оформились после, сейчас же впереди были четырнадцать часов тягомотной борьбы с хитростями, ловушками, обхождениями, уловками, выстраиванием новых бастионов и вариантов.

Мотивации никого не волновали, лишь факты, подтверждающие имеющуюся информацию — с одной стороны, и выяснение её количества — с другой, моей стороны. Люди менялись, вопросы повторялись, мозг работал, пытаясь соответствовать давящему напору, чтобы совместить теорию осуществления допроса с тактикой сопротивления ему и необходимостью выбрать и создать ту базу защиты, менять которую на протяжении всего остального времени будет нельзя, но лишь жёстко её придерживаться, мало того, защищать и доказывать.

Я не был Дон Кихотом Ламанчским и вряд ли им стану, и у меня никто не мог отобрать надежду, а раз так, вряд ли я умру, по крайней мере, сам от её потери.

В арсенале правосудия были только речи ранее арестованных — никто ничего не видел, не было ни отпечатков, ни физиологических артефактов, ни одного свидетеля, но имелось с десяток показывающих в мою сторону: «Да, да, да — это он, он всех убил, нашёл и убил, убил, убил! У-у-у-б-и-л!»

В принципе, закон был обезоружен бездоказательностью, но на нём была уздечка, состоящая из административного ресурса, с возможностью воздействия на меня как угодно: силой, шантажом, судьбой родственников, их бизнеса, благополучия и так далее. Мало того, всё это подкреплялось опытом уже прошедших предыдущих судов над моими подельниками, за которыми я, естественно, очень внимательно следил и уже понимал, как эта сбруя действует, при всём притом особо не нуждаясь в доказательствах, а опираясь лишь на внутренние убеждения, пусть даже и не расходящиеся с истинным положением дел. По словам господина Жеглова, именно по этим убеждениям, пусть и не поддерживаемым законом: «Вор должен сидеть… и будет сидеть». И точка зрения господина Шарапова, с его юридической законностью, пусть нервно курит в сторонке.

Все свидетельские показания, и я это знал доподлинно, и ещё до ареста, были лишь о том, что меня когда-то, очень давно, видели на каких-то встречах в обществе Григория или Пылёвых, обо мне кто-то что-то сказал, и эти кто-то уже все мертвы, а значит — и подтвердить некому.

Да и что подтверждать? Мало ли кто что и кому говорил в своей жизни. Все, кто меня видел когда-то, подтверждали, что было это лет десять назад, за исключением одного раза — празднования Нового Года в 1999 году, на острове Санта-Круз де Тёнериф, но и это ни о чём не говорило.

Предъявленные мне сегодняшние основания для задержания: подготовка убийства мадам, ведущей арбитражное дело в судах со стороны ранее упомянутого НПО, — не имели оснований и, мало того, и фактических подтверждений, для которых и не было ни какой почвы. Я и МУРовцы доподлинно знали, что реальное обвинение не может подняться выше несанкционированного прослушивания телефонных переговоров, а имеющаяся у них запись разговора двух моих, на сегодняшний день, подчинённых, давала понять о готовящемся прыжке человека — «дикого прапора» — на капот её машины, едущей во дворах на малой скорости, с единственной целью: не дать ей появиться на судьбоносном суде, что могло бы решить дело в нужную сторону. Её отсутствие не могло отложить суд, потому что был и второй представитель НПО, равный по полномочиям, но не по способностям и возможностям применения своих знакомств — просто пока ещё девочка-студентка, что давало шансы на успех.

Жизни и здоровью чиновника в юбке ничего не угрожало, как теперь не угрожал и шантаж по имевшимся у меня материалам прослушивания телефонных переговоров и слежки. И я понимал: МУРовцы знают это точно, хотя и могут «раздуть» и, наверняка, сделали бы это, доведя дело до суда, ведь как-то прокурор подписал санкцию на арест. Главный козырь, который у них был и о котором мне удалось узнать в процессе допроса: их намерения в отношении родственников и семьи не оставили бы камня на камне, муж сестры был бы арестован, его бизнес погиб, как и всё, что давало средства для вполне приличного их существования. И что интересно — почва, с точки зрения юриспруденции, вполне могла использоваться для законного доведения до процесса, который, скорее всего, опираясь на однобокие показания, которые имели место быть, отпустил бы за недоказанностью, но, вероятно, через два года после ареста, чего для своих родственников я допустить, разумеется, не мог.

Затем, доказать что-то, находясь в тюрьме очень трудно, хотя бы из-за быстро иссякающих ресурсов, либо конфискованных, либо уходящих на содержание защиты, не говоря уже об очень ограниченных возможностях. Я не мог позволить себе подобную роскошь и лишить благосостояния и положения близких мне людей, ни в чём не виновных, но могущих пострадать из-за того, что сделал я когда-то.

Мало того, мужа сестры вполне могли обвинить в участии в ОПГ, а это от 8 до 15 лет, чего требовала противная сторона по арбитражному суду, что я воспринял, как полное отсутствие совести у этих людей (нельзя переводить ради своей выгоды арбитражное в уголовное — это обязательно «аукнется»), хотя оснований к этому не было — как управляющий он был нанят один раз для продажи фабрики, производящей из отходов картонную упаковку, но расторг договор о найме в связи с тем, что подготовленная уже сделка сорвалась из-за разгильдяйства нанимающей стороны. И вся вина его заключалась лишь в дальнем родстве со мной.

А потом, по предыдущим судам и приговорам я доподлинно знал, что все судьи верят «безупречному» слову Грибкова-«Булочника», не требуя фактических доказательств. То есть осуждён я буду в любом случае, и в основном — за жизнедеятельность в ОПГ, что оставляет мало шансов когда-нибудь выйти на свободу, а раз так… В конце-концов, я предложил Трушкину, под его честное слово (и надо заметить, господа преступники, он его сдержал) — в обмен на чистосердечное признание по ряду преступлений, в основном, убийств, совершённых мною, не трогать ни родственников, ни друзей, хотя бы по той простой причине, что они действительно непричастны.

Замечу, что потуги на это, как и желание обвинителей на судебном следствии, скорее всего, с подачи опять-таки представителей НПО, были, но слово осталось нерушимым. И, кстати, МУРовцы самочинно взяли на себя обет помощи и защиты, в случае необходимости, для моей семьи.

Противостояние этих суток закончилось приездом представителя прокуратуры господина В.В. Ванина, который оформил надлежащим образом юридическую часть и явку с повинной, выглядевшую как самовольная выдача оружия и боеприпасов к нему — дюжина «стволов» и несколько сот патронов. И я, и сотрудники понимали, что центр моего кабинета в доме — не то место, где можно этот складик пропустить (за день до ареста, почистив оружие, ящик с ним я оставил на видном месте, под столом, где найти его не составляло проблемы), но на мой аванс ответили своим. После подписания бумаг, при визировании своей подписи, когда, кстати, я долго вспоминал, как она выглядела и смотрел на получившееся, потому что не видел (подпись и фамилию) и не пользовался ими полтора десятка лет — сердце ёкнуло.

Ввиду занятой мною позиции, была дана команда на мягкий обыск квартир и домов, где уже несколько часов без света сидели перепуганные взрослые и дети, и эту «мягкость» я тоже воспринял, как уступку, хотя удар для близких этими мероприятиями сам по себе был жестоким, ведь никто из родственников даже не подозревал о моём фееричном прошлом.

Все четырнадцать часов допросов на столе передо мной лежали четыре телефона, обнаруженные при мне во время ареста, один номер из которого милиционерам удалось узнать, его-то они некоторое время и прослушивали, благодаря чему и появились около больницы. Чем ближе к вечеру, тем чаще они разрывались от звонков, прежде всего ударяя по сердцу. Я знал, кто звонит по каждому из работающих телефонов, и мысленно прощался с каждым абонентом. Больше всего поступало звонков от

Ирины и, в конце концов, когда всё закончилось, я даже отказался от предложенной возможности поговорить с ней или с сестрой, чтобы объяснить ситуацию — был уверен, что если какие-то отношения с кем-то и продлятся, го духовность и конечность их предопределены тем, что они обо мне сегодня узнали. Отчасти я был прав, но лишь отчасти и далеко не в отношении всех.

Если вернуться к причине моего ареста, не имевшей под собой ни одного факта подтвержденного нашими действиями в соответствии с надуманными предъявленными статьями УК, могу сказать следующее: в случае с подобным мне персонажем, нужны ли они!?

Закон — законом, но в отношении себя (и только в отношении себя) я пожалуй соглашусь с таким методом работы даже одобрю — ибо и сам поступал так же, вспомнить хотя бы принятое мною решение в отношении моего шефа Гриши «Северного».

Уверен, что и МУРовцы прибегли к подобному в виде исключения. Почему уверен? Да потому что до поголовных арестов, после распада «профсоюза», за год до этого, то есть во время, когда он еще существовал, опера предлагали «главшпанам» другие пути решения, которые несколько раз были отвергнуты последними. А раз так, значит шли поступательно, пробуя все варианты.

Мало того, можно предположить, а это после «Осиных» слов, сказанных им во время временной (на пол года) экстрадиции из Испании в Россию, о том, что до окончания его срока в этом королевстве, милиционерам еще дожить надо, что мысли об охоте на них начали воплощаться в реальную угрозу, и тем больше, чем реальнее становилась моя личность, превращающаяся из легенды в факт.

Я не заметил идиотов среди оперов МУРа, они очень хватко вычленяют наиболее важное из информации, возможно кто-то из задержанных рассказал о поставленной передо мной задаче по их устранению, и здесь, знаете ли все решают мгновения…

Для следственной группы видимых причин для своего ареста я не давал, но это не значит, что их не было, тем более оперативная информация указывала на меня, как на человека не только устранившего Квантришвилли, Глоцера и еще нескольких, в поисках убийц которых они стоптали не одну пару обуви, но и который в любой момент может исчезнуть… навсегда… благо и подготовка и возможности это позволяли.

По всей видимости по-другому со мной было нельзя, наверняка и я бы на их месте поступил так же, мало того и арест планировал бы в подобном же месте (никакой бесчестности я в выборе места ареста не нахожу — одна из скоропомощных больниц города Москвы), и при тех же обстоятельствах, хотя бы потому, что в праве предположить перестрелку в других условиях, и здесь, будучи профессионалами, милиционеры учли и эмоциональное мое состояние — ведь мы с сестрой везли в больницу тяжело больного отца (правда в разных машинах), и скорее всего безоружность для подобного мероприятия. В том-то и дело, что предположения и оперативная информация, которые никогда не дают ни полной и доподлинной картины, и не освобождены от ошибок, а раз так, то лучше всегда отталкиваться от самых худших вариантов.

В ином случае не исключена ситуация, когда придется не делить лавры, но оплакивать погибших товарищей или посторонних граждан, родственникам которых еще, между прочим и в глаза смотреть, и прощение просить надо.

А о том, что профессионал должен по городу передвигаться без оружия и другого, пардон за выражение, «палева», пользуясь всеми средствами от внешнего вида, до поведения, чтобы обращать на себя минимум внимания, и до умения превращать любой конфликт или встречу с представителями силовых ведомств во что угодно, только не в свое задержание, упоминать, кажется, и излишне. О потому и я никогда, за редким исключением, не имел с собой ни оружия и ничего другого подозрительного или запрещенного, даже маленького ножа (зонт со скрытым стилетом, лезвие в шариковой ручке или острое жало в бляшке ремня — не в счет), о чем знал лишь я один, соответственно не сообщая о своей безоружности ни «соратникам», ни милиции.

Ну вот, как-то так…

* * *

Около двух часов ночи я оказался в камере Петровского ИВС, где мне предстояло провести, в пику обыкновенным «не более десяти суток», тридцать шесть.

Всё тело ломило, запястья рук после наручников, да и сами кисти не чувствовались и не слушались, но были одной большой стреляющей на каждый удар пульса болью. Сокамерник, тихий и спокойный, разумеется, — подставной милиционер, и другого быть не могло, имевший в своём распоряжении коробку рафинада и чай, услужливо предложил стакан уже заваренного с сахаром, чая.

За всё предыдущее время допроса — только чашечка кофе, вызвавшая страшную сухость во рту, и принесённый из сочувствия ОМОНоновцем бутерброд, купленный за его кровные (за что спасибо огромное), и всё. А выжато было килограмм пять живого веса — и бешенной эмоциональной, и сердечно-сосудистыми перегрузками, которые еще сопровождали мое существование дня два, лишь на время восстанавливая пульс — вот к чему, оказывается, готовился я постоянными тренировками.

Переживая это, трудно себе представить, что и как переносили люди в тяжелейшие годы сталинских лихолетий, когда конвейерные допросы продолжались сутками и всё на ногах, без сна и пищи и, более всего страшно, что незаслуженно. Эти мысли успокаивали и переносили в другую плоскость, хотя тоже какого-то бессознательного бытия.

Два дня прошли почти в одной позе — лёжа, в попытке заснуть, чтобы дать хоть какой-то отдых головному мозгу, чего не получалось из-за повышенного давления.

Казалось, весь организм работает только на выделение адреналина, повышенное содержание которого высушивало тело и заставляло работать голову с невиданной энергией и скоростью.

Мысли не появлялись, а как будто вытягивали друг друга, причём одна предыдущая — несколько последующих. Превалировали из них те, которые несли из памяти информацию о чём-то, оставленном у кого-то, кому-то сказанном, неосторожно забытом, написанном, не уничтоженном и, возможно, уже найденном. Рассудок, уже воспалённый, придавал каждой мелочи огромное значение, ведь не было надежды на то, что опера намётанным взглядом что-то пропустят или случайно не найдут.

После того, как мизерный шанс, приведший к моей поимке, сыграл свою роль, мелочи перестали существовать, теперь каждая песчинка, каждый взгляд имел смысл. Поначалу было сложно и хотелось всё бросить, но неуёмное моё существо заставляло не падать духом, заставляло «сбивать масло из молока лягушке, желающей выжить», и я взбивал.

Поняв, что объяснить всё в записях, которые попали и могли попасть следствию, сложно, нужно было отдать главное из того, что их интересует. А после думать, как это представить на суд людей, которые будут решать мою судьбу, с наиглавнейшем условием — как можно меньше нанести ущерба другим судьбам.

Больше всего я опасался, что по отдельным записям и фотографиям следствие может ошибочно задуматься о причастии к чему-либо невиновных, но имеющих ко мне отношение людей. Моя подозрительность оказалась излишней, все мои слова проверялись, ни одно не было принято лживым, а потому и вера в каждое из них со временем стала непоколебимой, и скоро, поняв это, я смог сконцентрироваться на своей защите. Мало того, довольно скоро уяснив, что отвечать за всё буду только я, и даже тень от меня не упадёт на близких сердцу людей, от чего стало легче и проще не только жить, но и дышать…

…Выданный матрац оказался несколькими маленькими кучками свалявшейся ваты, зашитой в подматрас-ник, по всей видимости, видавший смерть не одного постояльца, начиная ещё со времен «царя Гороха», так что лежать можно было безболезненно минут тридцать, предварительно собрав две небольшие кучки — одну под газобедренный сустав, вторую — под плечо, если на боку, и под спину, если лежать приходилось на спине.

Сокамерник старался быть ненавязчивым и вежливым, его вкрадчивая любезность и неполная понятливость с редкими переспрашиваниями не оставляли никаких сомнений в его специальном рядом со мной нахождении. Но я не был зол, скорее — благодарен за вовремя и так кстати приготавливаемый им чай. К тому же на третий день сокамерники начали меняться каждый двое суток, в основном это были наркоманы, находящиеся в стадии ломок. Стоны, рвота, беснование, удары в стену, в дверь, крики о помощи и требование каких-то таблеток стали сущим адом по сравнению с предыдущими двумя днями.

Кипятильник хранился на складе, а кипяток развозили то ли раз, то ли два в день, но «милиционеру» выдавали по первой просьбе. Ничего, кроме чая с сахаром, я больше не брал, а трёхразовое питание, на удивление вкусное и качественное, оказывается, развозимое оттуда же, откуда поставлялось в школы Москвы, я начал употреблять понемногу только на третий день ареста.

Тогда же, приходя в себя после длительного марафона самоистязания разума, начал заставлять себя и заниматься, тренируя пресс и отжимаясь до пота от пола, явно начиная оживать.

Было ещё чем бороться. Тщательно выискивая признаки и последствия апатии, уничтожал их на корню. Скажем, лёжа, вперев безучастный взгляд в потолок, человек раз за разом прогоняет в мыслях своё положение и убеждает себя в безысходности ситуации, не находя выхода сиюминутного, чем убивает желание не то, чтобы защищаться, но и жить, потихонечку скатываясь в состояние апатичной «уточки» и становясь, как говорят здесь, «чёр-том». Проявляется это по-разному, но в основном в нечистоплотности, нерациональности или в потере какого-либо интереса к жизненно-важному. Такие перестают мыться, чистить зубы, стираться, подыматься с постели, читать (хотя читает в тюрьме малая часть населения, а пишет письма — ещё меньшая), не реагировать на происходящее. Такие не снимают тренировочных костюмов по месяцу, спят в них же, укрываясь одеялом без простыни через месяц начинаю, мягко говоря — попахивать.

Бывалые или душевные сидельцы, а также «перво-ходы» пытаются помочь — в основном, из-за воздействия упавших духом на них же самих, как морально, так и вонью, и всем соответствующим негигиеничным, выводя из такого состояния. Но победить себя может лишь сам человек.

Добивает и опасение перед неведомым, перед злом тюрьмы, резкая перемена обстановки и умаление возможностей. Система делает всё, чтобы показать и объяснить тебе, что ты теперь бесправная пыль, имеющая только обязанности, твой бог — любой, кто в погонах. Но по прохождении времени, привыкая друг к другу, и в тех случаях, когда обходится без взаимных инсинуаций, могут появиться и человеческие отношения, обычно выражающиеся в обоюдных приветствиях, более льготном отношении, а иногда даже — во взаимном уважении, но не больше. Вся остальная болтовня, вроде «как я его», принята у арестантов для бахвальства — пустое занятие, хоть порой и действует на их авторитет.

Обычно такие горлопаны были никем на свободе, да и здесь из себя ничего особенного не представляют, но могут стать той искрой, которая обожжёт, разгоревшись в пламя, каждого, даже не желающего участвовать. Через пару лет их поведенческие привычки заводят их, незаметно для них самих же, в леса начальной стадии шизофрении. Правда, они бывают полезными, если найти применение их безудержной нерациональной энергии.

Думая о своей ситуации, я понял, что бессмысленно вспоминать все огрехи и возможные ляпсусы, нужно просто постараться определить необходимые ответы, и, в случае невозможности их удовлетворительной мотивации, понять, как выходить из создавшегося положения. Ещё раз взвесив всё, я пришёл к выводу, что у меня нет больше выхода, кроме как сыграть с нашей судебной системой ва-банк. То есть надо давать показания о содеянном лично, постоянно объясняя мотивы, причины и действительную безвыходность, этого требовало и откуда-то взявшееся желание покаяния.

Закон мог пойти навстречу и постараться учесть признание и раскаяние, без которых суд все равно состоялся бы, но с необходимостью увеличивать маловесное, что мог родить «Грибков», а то и что-то фальсифицировать, чего, даже имея мои признания, обвинитель — прокурор — избежать не смог.

И, конечно, я понимал: предстоящие суды над теми, кто уже прошёл следствие, и их тяжелейшие приговоры будут толкать некоторых из них на что угодно, лишь бы облегчить свою участь, что в полной мере доказывается сегодня. Кое-что могли сказать и уже пойманные «главшпаны» — я не витал в облаках и понимал, что после первого суда и они начнут спасаться. Как они это будут делать, покажет и показало время. Об Андрее сказать ничего не могу, но Олег и ещё несколько человек забросали противоречивой информацией и грязью всё окружающее их пространство, причём иногда их показания далеко не представляли правды, что тоже учитывается следователями. Порядочность старшего Пылёва пока вызывает уважение, но впереди ещё суд, и кто знает-останется ли он «последним из могикан»?

На радость следственной группе, первый же допрос увенчался для них многообещающим рассказом и стал настоящей удачей. Для меня же — лишь подтвердил правильность принятого решения, конечно, по вторичным и третичным признакам, но в моём случае и этого было много.

Несколько раньше появился, как ангел, первый адвокат, хотя воспринял я её как симпатичную девушку с приятным голосом и обнадёживающей интонацией. Анастасия — человек мне знакомый и известный, представляла ранее в арбитражных судах интересы части бизнеса консорциума, где работал один из моих родственников, а значит-ей можно было верить. Я ухватился за нее, как за соломинку утопающий, её присутствие разряжало обстановку допросов, а своевременная улыбка давала понять, что произносимое мною, как минимум, звучит правильно. Ну и, конечно, большое успокоение приносили вести из дома, пересказываемые женщиной о женщине так, как мужчина вряд ли смог бы это сделать.

Более всех обрадовала весть, подтвердившая заключённый договор — никого из родственников и близких не арестовали, никаких статей не предъявили, а проведённые обыски не причинили никакого вреда, хотя и были очень полезны для следствия, особенно найденной частью архива у Александра («Санчес»), который тот, перепутав, не уничтожил.

Сергей, один из моих помощников (его я заметил ещё в первый день на том же этаже, в кабинетах, где допрашивали и меня), дал полные показания, причем, в большинстве случаев, о ком угодно, но не о себе — в общем-то, то, что от него просили. Это ещё раз подтверждает правильность моего выбора и заключённой сделки. Погорелов-«Санчес» — электронных дел мастер, умница-изобретатель, прошедший своё армейское поприще до звания капитана в ГРУ, сумел убежать. Он проводил сигнализацию в доме у сестры, и его в спецодежде приняли за электромонтёра, а когда спохватились — у него уже и пятки мелькать перестали.

Он придёт сам через две недели, сильно навеселе, с требованием вернуть ему изъятый паспорт — очень отчаянный и честный человек. Кстати, за бороду, которую отрастил Александр, и из-за которой постоянно имел неприятности со стороны администрации, тюрьма дала ему новую «погремуху», с которой он до сих пор и идет по жизни — «Борода».

На следующий день, после задержания, появилась первая небольшая передача с необходимыми бытовыми и гигиеническими средствами и, конечно, немного пищи. Самое необходимое в тюрьме — чеснок, сало, сахар и чай, для курящего — сигареты. После появился и кипятильник.

Соседи менялись, как я сказал, каждые два дня, что редко позволяло сосредоточиться — ведь у них были не только те же переживания, правда, с гораздо более лёгкими перспективами, но и физические муки, связанные с наркотическими ломками. Они сходили с ума, делая тоже самое и со мной. Поначалу я пытался помочь, но потом, осознав тщетность усилий, старался создать вокруг себя кокон и впоследствии уже не обращал на это внимание. В виде контраста, примерно раз в неделю, ко мне подсаживали какого-нибудь тихого и спокойного человека, например, интересного по поведению и лексикону, уже в годах, мошенника. Подобным я особо настойчиво втолковывал, что не собираюсь уходить от ответственности, впрочем, ничего конкретно не рассказывая, но обязательно показывая своё стремление к жизни. Через день-два подобные товарищи исчезали, и вновь проблему составляли наркоманы, адаптационные муки которых я переживал вместе с ними, коротая часы в их стонах, рвоте и бесновании, постоянном требовании врача и таблеток, что по прошествии мучений сменялось неумолчными рассказами о наболевшем и любимом, то есть любой теме, которая касалась наркотиков.

Многие из них рассказывали, как «подсаживали» новичков, в том числе друзей и жён «на иглу». И не дай Бог, если подобных соседей оказывалось двое — даже я, не ребёнок и, в общем-то, здоровый психически человек и даже преступник куда серьёзней их, удивлялся гадости, низости и подлости жизни этих больных людей, в основном, заключавшейся в поиске и приготовлении новой «дозы». О том была и вся их болтовня. Но они ли виноваты в этом? Или те, кто своим попущением или специально сделал страну притоном, наводнив её любыми наркотическими средствами и попуская их продажу, начиная чуть ли ни с детских садов, и словно подталкивая к ним доведённых до депрессии людей, от молодых и заканчивая кем угодно?

Уверен, что это диагноз, и не могу понять тех, кто думает иначе, называя это лёгким отдыхом или редким отвлечением, возможно, уже оправдывая себя, близких и, может быть, понравившихся им людей.

Небольшое исключение составляют люди, имеющие деньги в достатке. Эти не опускаются до низости и подлости в добывании средств для следующей дозы, а если и предлагают кому-то, убивая несознательно, то уже из-за своей отстранённости, не понимая, что делают.

После тридцати шести дней общения с данной кастой «неприкасаемых», я возненавидел их братию, и пусть простят меня эти несчастные люди, но каждого из них я считаю убийцей, убийцей хотя бы самого себя!

Случайное знакомство с одним из них имело ситуацию казуса, заключавшейся в истории несколько годичной давности. Пожалуй, стоит вкратце рассказать её.

Когда-то, отъезжая от одного магазина сантехники в районе метро «Электрозаводская», я заметил двух кавказцев, крутящихся рядом с моей машиной, но времени не было, да и ехать было недалеко. Большой, мягко едущий «Mercury Grand Markus», ходовые качества не потерял, и я особо не задумался о причине их любопытства. Доехав до квартиры, где на тот период находился мой архив, я бегло осмотрел колёса и, ничего не заметив, поднялся наверх. Меня всегда больше волновала безопасность и всё, с ней связанное, но не «барсеточники» и их методы работы.

Через несколько часов, уже отъезжая, заметил, что плавность хода исчезла и послышалось какое-то песочное шуршание — одно из колёс было спущено. Меняя его около детского городка, под радостные визги малышей и окрики мамулек, я заметил, что одна из них, держа ре-(>онка на руках, уронила коляску на бок. Пока я помогал ей поднять коляску и водрузить обратно все из нее выпавшее, услышал сзади звук закрывающейся двери, а, обернувшись, увидел улепётывающего с моей сумкой низкорослого грузина.

Сначала, погнавшись за ним, держа в одной руке крестообразный ключ, я подумывал выхватить «Браунинг», на редкость оказавшийся со мной ввиду предстоящей встречи, но после одумался — рядом были дети. Метнул и заднее стекло удалявшейся «99 модели жигулей» железяку, раскроив рассыпавшийся «триплекс», запомнил номера и, судорожно перебирая в памяти, чего лишился, пошёл доделывать начатое — менять колесо.

Мамульки охали и ахали, совершенно не представляя, чем всё могло закончиться, ещё минут десять я выслушивал возмущенные реплики по поводу наводнивших Москву гастарбайтеров и их поведения, а после отчалил на своём автокорабле. Действительно: ладно были бы свои — славяне, но эти же даже не изобретательны и, как оказалось в последствии, работали с настоящими авторегистрационными номерами. Как бы они почувствовали себя, если бы я на их головах стал бы доказывать свою профпригодность?

Если задуматься с точки зрения националиста, а я именно крепок этим нормальным, здоровым и настоящим чувством, причём присущим каждой нормальной нации (просьба не путать с нацизмом), и не совсем понятно, чему удивляются некоторые правозащитники, обвиняя кого-то в нём, в большинстве однобоко и, как правило, только славян.

А вы, пардон, видели когда-нибудь представителя горных республик, да что там — даже Европы или Америки, и не националиста: не гордящегося своей страной, нацией, её историей, не желающего её процветания и благополучия, и не имеющих желания поставить на место зарвавшихся в своем поведении приезжих из других стран? Я не встречал. Как, впрочем, не встречал и ни одной славянской «бригады» на территории Кавказа, зато только ленивый из них не организовал что-то подобное на территории многострадальной России-матушки.

Я не против гостей и не против соседей — грузин, армян или абхазов — на одной лестничной клетке, совершенно чётко понимая, что народы эти обладают историей не менее древней, чем наша, и так же полной несчастий и войн, заставляющих менять не только место жительства, но и свою родину. Но почему не жить в общей семье народов, а лишь по привычке пользоваться открытой при СССР кормушкой? На этой территории тоже проживают люди, и им так же тяжело, как и в прилегающих бывших республиках. Им очень не нравится, когда на детских площадках режут и освежёвывают баранов, пинают их стариков, не уважают культурные традиции, навязывая свои, и при всём притом официально просят защиты от нападок русских националистов. А ведь получалось когда-то, и энциклопедии, начиная от «Брокгауза и Эфрона» и заканчивая современными, просто пестрят фамилиями разных представителей чуть ли не всех национальностей, которыми гордится Русь.

Моя семья по отцу родом из Грозного. Когда я был там последний раз, коренное население было русским на 80 процентов, причем издревле — терским казачеством. Моя бабушка в начале 90-х умерла, оттого что не смогла перенести происходящего вокруг, дядья — кто пропал без вести, кто убит; дома — либо отняты, либо куплены за копейки. Таково тогдашнее отношение к коренному населению РФ.

История имеет одну забавную привычку — бить хвостом тех, кто в своё время поступил несправедливо, может, поэтому имеет место волна в центральной России, подымающаяся от обиды за своих братьев на бывших территориях Советского Союза, не имеющих почти нигде фактического равенства в гражданских правах.

Но даже я, человек, знающий о криминале изнутри, порой удивляюсь процентному соотношению нашего брата по национальному признаку — коренное население п нем далеко не на первом месте, хотя и является пока большинством, населяющим Российскую Федерацию.

Так вот, был бы это славянин, об оружии я даже не задумывался, но, разглядев черты лица убегающего, еле удержал себя от желания раз и навсегда отвадить его от понравившегося занятия.

И вот представьте себе, только убрали из камеры двоих, отошедших от ломок и начинающих более-менее внятно говорить и думать, как дверь открылась и ввалился маленький, заросший, с чёрными юркими глазами кавказец, с чертами лица, показавшимися знакомыми. В памяти что-то блеснуло, но было не до того, мысли плющили о потерянном, казалось, навсегда, и лишь когда стоны и вопли обрели непревзойдённую навязчивость, пришлось вспомнить о соседе.

Попросив позвать врача и получив обещание «коридорного» передать эту просьбу с надеждой появления доктора через час, я посмотрел на свернувшегося в комочек бедолагу. Ещё раз что-то заставило насторожиться. Со временем память на лица стала практически идеальной, и стоило где-нибудь, когда-нибудь обратить на долю секунды на кого-то внимание, обязательно, увидев его ещё раз, пусть даже через 10 лет и изменившегося, обязательно вспомню не только где и когда, но и при каких обстоятельствах мы встречались. Вспомнился и тот день с проткнутым колесом и украденной сумкой. Я присел на корточки, повернул его искажённое муками лицо, но спрашивать у него что-либо сейчас было бесполезно, и я отложил это, как хоть какое-то развлечение, на потом.

Удивительно, но к нему не было ни злобы, ни какого-либо желания отомстить, наоборот, ещё пришлось поделиться и чаем и сахаром-тюрьма всё-таки, а здесь и враг может стать таким же лишенцем, как и ты.

Напомнить ему о себе я не успел, меня рано с утра «подняли» в следственную комнату, а по приходу соседом был уже другой, как оказалось, такой же тщедушный наркоман-«барсеточник».

* * *

С самого первого дня я отчётливо понял, что дело моего спасения — только моя личная забота, прежде всего, из-за эксклюзивности и ужасности рассматриваемого на моём процессе. Близкие могли только поддержать, накормить, оплатить адвоката, и это тоже очень многое, хотя ничтожно мало по сравнению с тем, что пришлось сделать самому. Понятно, что основная ювелирная работа предстояла на суде, но тяжелейшей была и подготовка, в виде сбора данных, анализа материалов дел, а до того — хорошо и тонко продуманных показаний с обязательно акцентированными мотивировками, ведь именно ими и только ими будут пользоваться не только мы с адвокатом, но и представители обвинения, потому что кроме них никакой конкретики более нигде не содержится, как, в принципе, и фактов. Поэтому главным своим обвинителем на суде должен стать именно я.

Любой неудачный кусок контекста, который можно вырвать, казалось бы, из хорошо составленного текста, может быть использован и обращён против тебя же. Единственная возможность парировать — это вспомнить, что было написано до и после прочитанных предложений. Мало того, нужно восстановить и интонацию, с которой они были произнесены на допросе, а это всё вместе — более 100 томов, по несколько сот листов в каждом. Поэтому, вспомнив, что написано, необходимо ещё правильно сориентироваться и апеллировать, уничтожая эту позицию оппонента, уничижая сразу и его, но не в коем случае не как человека, а либо как профессионала, либо как плохо подготовившегося и допускающего ошибки, на которые права не имеет. При всём притом, что перед каждый выступлением обвинителя звучали мои же собственные повествования о содеянном во всех подробностях и красках, а всё, после этого сказанное прокурором, могло иметь задачу умалить произнесённые мною мотивы преступлений, а не доказать само содеянное, в чём имелось моё полное признание.

Все мы люди, все устаём, и всегда благодарны поддержке и возможному юмору. Поближе узнав друг друга, и следователь, тогда ещё И.А. Рядовский, а после и В.В. Ванин, в унисон с адвокатом уверяли, что нужно раскрыть своё настоящее «я» на суде, раскрыться душой, даже если туда захотят плюнуть — возможно, моя сущность, которую они рассмотрели, не совсем чёрная, и позволит хоть чуть перетянуть на свою сторону симпатии. Звучит фантастично, как это сделать — вообще непонятно, но, по всей видимости, отстранившись от суеты и впустив всех желающих, дав им рассмотреть всё, до мельчайших подробностей. Что-то увиденное там позволило совершиться чуду, что, в конечном итоге, предоставило мне возможность писать эти строки не с «Огненной земли» или «Чёрного дельфина», а из обычной колонии строгого режима, хоть и с грандиозным сроком, до конца которого дожить ещё надо.

С первых месяцев я начал пробовать кусочки «последнего слова», разумеется, на них же — на следователях, оперативных сотрудниках и адвокатах. Их искушённость и разборчивость в характерах и душах человеческих позволяла не только избежать ошибок, но и найти места и нюансы, которые необходимо выделять. Впрочем, понимая и часто подчёркивая мои занятия на них, они не только не противились, но даже старались помочь, и не безрезультатно.

Вообще, было интересно, это общение стало полигоном для обеих сторон, и проигравших не оказалось.

Бывали «допросы», продолжавшиеся с утра до возможно допустимого вечернего времени, а после интереснейших диалогов листы бумаги или дисплеи компьютеров, где должны были быть протоколы, не отражали ровным счётом ничего.

Со временем я ощутил между участниками этих «бесед» появившееся и отдававшее обоюдным расположением друг к другу чувство, подобное «стокгольмскому синдрому», при котором заложники начинают испытывать симпатию к террористам. В нашем же случае всё это происходило в оболочке всё более увеличивающегося взаимного уважения.

Конечно, такое общение были продуктом уже, более чем, годового общения, когда все ужимки, улыбки, мимика и жесты были встречно изучены, как и ход мыслей, а их запись подогнана к взаимовыгоде, где уже по выражению глаз и позам, занятым за столом, была понятна откровенность разговора или его лукавство, второе со временем исчезло, так как с уважением к собеседнику параллельно существовать не могло. Но все понимали, что каждый преследует свою цель, при этом изо всех сил стараясь опираться на правду.

Приятно было осознавать, проверяя написанное и напечатанное с моих слов, что оно очень быстро стало соответствовать не только форме, но и сути содержания. Поначалу возникающие случайные уловки заменились уточнениями или вытекающими из услышанного вопросами. Точки зрения, даже казавшиеся поначалу абсурдом, уважались и, если и подвергались сомнению, то никак не в кабинете, но, может быть, в кулуарах прокуратуры. Предложенная атмосфера «нескучного нейтралитета», а иногда и «вкусной весёлости» возобладала, а затем укрепилась. Желаний и просьб с моей стороны было мало, но все они, даже не подвергаясь выяснению причин, по возможности исполнялись.

Удивительно будет звучать, но ни к одному человеку из участников процесса, начиная от задерживающих при аресте до всех ведущих следствие и присутствующих на суде, у меня нет ни негативного отношения, ни претензий, ни обиды, ни злости. Осталось лишь впечатление, пусть и о каждом из них разное, о выполнении любым своего профессионального долга, пусть иногда своеобразно и не всегда придерживаясь Уголовного Кодекса.

Не знаю, как было бы в случае получения другого, бесконечного срока. Возможно, со временем, мировоззрение под тяжестью «пожизненного заключения» изменилось бы, и появилась бы обида на весь мир — ведь тяжело в таких условиях содержать себя в разумности, помня, а главное, соглашаясь с тем, что во всём виноват ты сам.

Были и противоречия, но, скорее, из-за разности подходов — то, что казалось важным мне, не играло никакой роли для следствия, и наоборот, но всё аккуратно вносилось, и, проверяя записанное, я вновь убеждался и порядочности оппонентов.

Совершенно чётко знаю и понимаю по сокамерникам, которые, как патроны в пулемётной ленте, проходили мимо отрезка жизни того времени, в редкости такого подхода с противоположной стороны. Обман, подвохи, издевательства при аресте и сразу после него, фальсификация и, как последствие, через некоторое время не единичные возбуждаемые уголовные дела на самих следователей и оперативных сотрудников, это если не норма, то часто встречающиеся факты у людей, находящихся в заключении рядом со мной.

Мне повезло, на моём пути мне пришлось преодолеть многое, при этом, как-то странно не зацепив ни одного острого угла.

Вообще, Провидение почти всегда ко мне относилось благосклонно, сводя с людьми, которые помогали и помогают мне, и даже желающие напакостить, в конечном итоге, через это только делают лучше.

Человек, выбравший мой способ защиты, должен сначала выкопать яму себе своими показаниями. Разница, с тем когда её копают следователи, только в том, что они не делают при этом ступеней для возможного выхода на поверхность и уж точно не бросят верёвочные сходни на дно. Ты же сам не только сооружаешь, параллельно выкапыванию, удобную именно для тебя лестницу, но и ставишь поручни.

Одно «но»: делать это надо сразу, при первом же «ударе лопаты о землю», иначе ступени оборвутся у самого края, и всё сделанное будет тщетно, а рассчитывать на верёвку нашего правосудия, конечно, можно, но сами знаете в каких случаях, хотя я лично и подчеркну это — никаких претензий к нему не имею.

Правда, кое-что в Верховном Суде, при рассмотрении кассационной жалобы после второго суда, было странным, в частности, трактовка своего же Пленума, прошедшего за неделю до рассмотрения жалобы, где речь шла о случаях когда судья не учитывает «давности лет» по прошедшим преступлениям, в моей ситуации таковая подошла по трем, и коллегия судей должна была о своему же личному внесенному изменению учесть это обстоятельство, но… меня похвали за знания и оставили все без изменений. Может быть, всё когда-то исправится и фраза «Закон, есть закон» — будет звучать для всех одинаково, а сейчас…, значит так надо.

* * *

От слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься.

Евангелие от Матвея 12-37

Со временем я так привык к ожиданию смерти, что мне начало казаться, будто её нет. Попав в заключение и ожидая «пожизненного приговора», аналогии провести не удалось, хотя какая-то уверенность, поселившаяся в глубине души, давала ощущение хорошего окончания процесса, правда, как чуда, очевидцами которого мне и предстояло стать в недалёком будущем.

Конечно, я думал о том, что можно, а что нельзя говорить и, как каждый, совершивший что-то незаконное, поначалу предполагал кое-что скрыть. Но, в результате, рассказал почти всё из того, что можно было (думайте о хорошем). «Почти» — потому что, с моей точки зрения, человек, совершивший что-то незаконное, не всегда виноват в этом, мало того, не всегда это понимает. Хотя бы потому, что бывают ситуации, когда субъекта могут использовать «в тёмную», или когда в его личных действиях нет ничего криминального, несмотря на то, что общая картина, в которой он участвует есть преступление, но он слушает и понимает лишь часть своей роли, остального не ведая, — соответственно, не понимая целого и не видя ничего предосудительного. Речь не обо мне, здесь я положился на волю присяжных. А вот некоторые другие либо невольно, либо по стечению обстоятельств попавшие в положение преступника как совершенно честные люди должны оставаться на свободе. Мало того, я знал тогда и убеждён сейчас, что испытанный ими страх никогда не допустит их к повторению подобных ошибок, а посему, будучи не совсем уверен в разборчивости современного правосудия, предпочёл не затрагивать чужие судьбы, просто обойдя их в своих показаниях.

Любопытный факт: почти все из осужденных по нашему делу, отбывающие наказание в лагерях, не лезут ни в какие передряги и не «блатуют», стараясь жить обособленно, насколько это возможно, и предпочитают работать, нежели «бить баклуши», ожидая конца длинного срока. И это касается большинства осужденных по статьям организованных преступных сообществ. Почему? Да потому что успели осознать и понять, что это не их мир и не их жизнь, успели разглядеть ценности и свои ошибки. И страшно не совершить их, а не исправить. Поймёт это лишь тот, кто побывал в этой «шкуре» и для кого, может быть, прежняя «свобода» была подобием тюрьмы, где оплошности не прощались, а сегодняшнее заключение — путь к настоящему, благополучному существованию, не ценимому многими, находящимися в обыденной жизни, гражданами.

Конечно, влияют уже и серьёзный возраст и большие срока, но, уверяю вас, время, проведённое в тюрьме, под следствием и в судебных процессах, от трёх с половиной до шести лет, а это вам не лагерь, не оставляет места для, якобы, романтики. Каждый из нас, уже осужденных, знает современный «блатной мир» и его нюансы, а точнее, их мутацию, не оставляющую никаких жёстких рамок и правил из уходящих «понятий», к которым мы привыкли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.