Совершенства не бывает

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Совершенства не бывает

Я ОКАЗАЛАСЬ самым настоящим ребенком-разочарованием. Для начала я ела уголь. Родители всячески стремились скрыть это от наших родственников и пытались остановить меня шлепками и выразительными взглядами. Но если они не могли меня отыскать, я неизменно оказывалась в шкафу рядом с камином, пачкая свою одежду, пол и обнаженные части тела. Были и другие привычки, сводившие их с ума. Мне нравилось отдирать от стен длинные полосы отклеивающихся обоев, просто для того, чтобы услышать возникавший при этом завораживающий звук. Несмотря на печальные последствия, я просто обязана была узнать, что находится внутри мягких игрушек, особенно внутри медвежонка, который издавал звук, если его наклоняли. Список моих проступков, огорчающих родителей, был длиною с каждый прожитый день.

Меня пугало, когда папа начинал громко ворчать и цокать языком, будто выпускавший пар поезд, или произносить слова, которых моя мама не хотела слышать. «Hou je mond, Ян!» – замечала она. «Не говори такого при ребенке!» Часто он называл меня плохой девочкой. Временами, когда он брал меня на руки, я не знала, хочет ли он обнять меня или ударить. Иногда папа бывал милым, а иногда я его боялась. Но я хотела быть хорошей, потому что очень его любила.

Мне не исполнилось и года, когда отец отправился на военные сборы, пробыв там несколько месяцев, предшествующих поражению Голландии. Он приезжал в отпуск, но все равно его часто не было дома. Отсутствие отца компенсировали визиты друзей и родственников. Моя мать любила гостей. Голландский образ жизни – отличная школа общения: все постоянно готовятся к приходу гостей, словно от этого обычая зависит жизнь. Однако детям появление в доме гостей не сулило никакого веселья. От детей требовалось быть тише воды, ниже травы, если только они не были младенцами, лежащими в колыбели или в детской коляске, которыми можно было восхищаться.

Однажды, когда мне было примерно два года, к нам пришла гостья. На дворе стояло лето, и в нашем маленьком саду под окнами пышно цвели гортензии. Я любила их прекрасный синий цвет и многочисленные мелкие цветки, образовывавшие большие круглые головки. Сидя под длинными стеблями, я наблюдала за воробьями и зябликами, прыгающими по земле в поисках невидимых крошек. Меня отослала в сад мать, сказав, что я смогу поймать птицу, если насыплю ей на хвост соль.

«И она будет моей навсегда?» – спросила я. «Конечно, если ты ее поймаешь», – уверила меня мать, кивая головой.

Я отправилась на кухню, зачерпнула из открытой деревянной коробки горсть соли и забралась под гортензии, чтобы поймать себе птицу, которая станет моей навсегда. Я съежилась и сидела очень тихо, зажав хрусткую соль в правой руке. Воробьи прилетали и тут же улетали. Вррр! Они вспархивали, как только замечали меня. Но один из них остался, роясь клювом в песке. Меня он не видел. Он подобрался так близко… Я высыпала ему на хвост соль, потянулась, чтобы схватить, но он вспорхнул и был таков. Как же так! Он не должен был улететь!

Я побежала к матери с плачем: «Мама! Птичка улетела!»

Я знала, что перебиваю гостью, но мать должна была как-то объяснить эту ужасную неудачу! Мои губы дрожали, по щекам катились слезы. Мать очень удивилась. А потом случилось нечто невероятное: она начала смеяться. Она обманула меня, а теперь смеялась, потому что я ей поверила. Мать повернулась к своей гостье, и вместе они радовались удачной шутке.

Мама! Как ты могла так поступить? Но я не сказала ни слова, всхлипывая и испытывая в душе глубокую обиду.

Женщина ушла, но мать не обращала на меня внимания. Она убрала со столика, отправилась к моей младшей сестре, и огорчение забылось. Дело было не в том, что мать меня не любила или игнорировала мои чувства – в те дни чувства детей вообще не принимались в расчет. Когда она была ребенком, с ней обращались точно так же. Предполагалось, что когда вырасту я, то подобным образом буду вести себя и со своими детьми.

МОЯ МАТЬ, профессиональный преподаватель, придерживалась новаторского в то время метода обучения Монтессори, и, хотя мне было лишь два с половиной года, она решила отвести меня в местную школу, где работали по этой методике. Монахини сказали, что я могу приходить уже завтра.

На следующий день я настояла на том, чтобы отправиться в школу самостоятельно. «Нет, мама, я пойду одна! Я знаю дорогу!» Я разговаривала с ней так, как она говорила с моим папой, твердым голосом, выпрямив спину, и она уступила. Мать следила за мной на расстоянии, всю дорогу прячась за домами, чтобы увериться в том, что я не заблудилась. Я безошибочно добралась до нужного адреса, и так начались два самых счастливых года моего детства.

Лучше всего я помню запахи того приюта: успокаивающая лаванда и тальк, аромат апельсинов – чрезвычайно редких в оккупированной Голландии, – запах пластилина, клея и цветов в вазе. Там были яркие, радостные краски, чистые аккуратные туалеты с сиденьями для малышей, рыбки в аквариумах. Я была счастлива, несмотря на то что школой руководили монахини, из-за своего изнурительного обета нищеты позволявшие нам рисовать только на жалких клочках бумаги. Бумага в период немецкой оккупации стоила дорого. Что я могла нарисовать на обрывке не больше собственной ладони? Страшно было совершить ошибку и испортить рисунок. Сестры говорили нам, что Иисус был беден, а потому нищета – это «добродетель». Я испытала настоящее облегчение, когда обучение рисованию наконец закончилось.

Бедняки нашего квартала утешались тем, что Господь милостив к неудачникам, страждущим, обездоленным и нуждающимся. Мы были бедны, поскольку моя добродетельная мать подчинялась в постели воле своего мужа, производя на свет все больше и больше отпрысков, о которых надо было заботиться во время и после войны. За двадцать лет она родила десять детей и у нее было два выкидыша.

Воскресенье было особенным днем, потому что в последний день недели никто не работал и не выполнял никаких домашних дел, даже мать (хотя ей приходилось готовить), и после обеда я усаживалась на большую деревянную коробку, защищавшую бакелитовое радио. Оно стояло у окна во двор, и коричневые бархатные шторы касались пола. Как приятно было завернуться в теплые, мягкие занавески и чувствовать музыку, пронизывающую все тело! В те дни, когда шел дождь или буйствовала гроза, я была на седьмом небе от счастья, проводя на приемнике целые часы, завернувшись в занавески, ни для кого не видимая. Так я впитывала в себя ритм, гармонию, страсть и красоту.

По воскресеньям отец вынимал скрипку и играл немногие знакомые ему мелодии. Его музыкальное образование прервалось, когда начали рождаться дети, и он был вынужден много работать, чтобы содержать семью. Война также не способствовала прогрессу в его обучении. Поэтому он всегда играл одно и то же, делая это с радостью, и я искренне им восхищалась. «Карнавал в Венеции» Паганини, пьеса, дававшая свободу для творческих вариаций, была одной из любимых его композиций.

В конце концов, мать начала раздражать его игра. Она ненавидела хвастовство отца и его умение получать удовольствие от одних и тех же мелодий. Она никогда не забывала о грехе гордыни.

Любил отец и губную гармошку. Я благоговела перед его мастерством, однако мать считала этот инструмент вульгарным.

Она говорила, что репертуар отца скучен. Бедный папа; его бы вполне устроило, если б она никогда не говорила вслух, что ненавидит губную гармошку.

Неизменным обычаем воскресных дней после церковной службы – если только не объявляли воздушную тревогу, – был поход в гости к родителям матери или отца. Впрочем, если мы шли к отцовским родителям – дедушке и бабушке Кокеро (их звали так из-за дедушкиных голубей, ворковавших «кокеро, ко– керо»), меня волокли туда силком, а я упиралась и кричала. Отец делал решительное лицо, а мать… думаю, в глубине души она соглашалась со мной, поэтому и не наказывала за то, что всю дорогу ей приходилось тащить меня по тротуару.

Большинство членов семьи отца меня попросту пугали. Кроме бабушки, все они были худыми и выглядели словно щепки, будто им постоянно не хватало пищи, любви или того и другого сразу. К тому же их было очень много: тети в коротких белых носках, дяди в дурно пахнущей одежде. В их доме я чувствовала себя грязной. В воздухе постоянно стоял запах голубиного помета. Бабушка ходила, переваливаясь с боку на бок, и страдала одышкой; дедушка был худым, сутулился и растил жесткие усы. Он постоянно носил одну и ту же одежду, а во рту или в сучковатых пальцах держал трубку. У него тоже была одышка.

Я предпочитала дом родителей матери, где мебель была обтянута кожей, все блестело, а в вазах стояли цветы. Под окнами росли кусты, за которыми виднелась широкая мостовая, ряд деревьев вдоль тротуара и парк через дорогу.

Мои отношения с дедом по матери были довольно-таки формальными. Хотя мы любили друг друга, я не помню, чтобы дед говорил мне что-нибудь, что произвело на меня особое впечатление. Он был серьезным человеком. Дед занимался импортом и первым в нашем городе обзаводился техническими новинками: именно у него появился первый граммофон, его машина ездила по нашим булыжным мостовым и ему первому провели телефон.

После возвращения из церкви мужчины играли в карты на деньги. Они сосредотачивались на игре и пили много виски; в комнате клубился густой аромат дорогих сигар. Мне нравилось ощущать витающее в воздухе интеллектуальное и чувственное возбуждение, бродя вокруг стола и складывая аккуратные кучки из монеток, служивших ставкой в игре. Так я опосредованно приобщалась к духу секретности и расточительности, потаканиям желаниям, царившим в комнате. Моему деду нравилось, когда я находилась рядом, а мать не слишком этому противилась; потому я редко бывала у своей слепой бабушки, которая все последние годы жизни проводила в постели из-за осложнений со здоровьем. Она казалась очень бледной и старой. Как-то раз я забралась на ее большую покрытую кружевами кровать. Глаза бабушки были похожи по цвету на некоторые мои стеклянные шарики, но она меня не видела. Во рту у нее почти не осталось зубов. Как она себя чувствовала? Она была не слишком общительной, так что мой интерес угас, и вскоре я покинула ее комнату.

Несмотря на свою беспомощность и болезни, бабушка родила трех девочек, а затем моего дядю Кеса, которого я обожала. Бабушке было всего пятьдесят четыре года, когда она умерла. Она покоилась в гробу на изысканном белом сатине, а вокруг лежали белые лилии. Гостиная на время превратилась в комнату прощания: со стен свисали черные драпировки, окна украшали черные шторы и портьеры. По обе стороны от ее головы стояли длинные восковые свечи. Она казалась столь прекрасной и умиротворенной, что я бесстрашно приблизилась, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Под подбородком был повязан плетеный шнурок, а на ней самой надето новое черное платье. Руки сложены, будто в молитве. Я подумала, что она выглядит лучше, чем когда бы то ни было, разве что немного бледнее.

Кто-то из взрослых заметил, что я подошла слишком близко к мертвому телу, и громко зашептал: «Немедленно вернись сюда!» Я испугалась. «Сюда» означало уважительное расстояние до гроба, рядом с взрослыми, тихо беседовавшими между собой. Я быстро спряталась за мамину юбку.

Все тревожились о моем деде, который был вне себя от горя. Он последовал за супругой в мир иной пять лет спустя.

ОККУПАЦИЯ Голландии продолжалась, а жизнь шла своим чередом. Я привыкла, что улицы патрулируют немецкие солдаты, крепко держащие страшное оружие и готовые без промедления пустить его в ход. Обычно это были юноши, мечтавшие вернуться домой и не получавшие никакого удовольствия от адресованной им брани, на которую отваживались некоторые смелые и прямые жители.

Однажды моя тетя Рита в порыве ярости закричала на двух патрульных, когда вместе со мной и матерью шла в магазин. Она была замужем за евреем и знала многих, кого депортировали немцы и о ком больше никто никогда не слышал. Внезапно мать силой потащила тетю Риту прочь. Все мы были рады оказаться на аллее за нашим домом, избежав непосредственной встречи с людьми, которых она оскорбила издалека. Потом тетя Рита расплакалась. Ее мужу, продавцу ковров, в конечном итоге повезло – он избежал депортации, и после войны они поселились в Амстердаме.

Во время войны каждая семья получала талоны, в которых указывалось, сколько еды по ним можно купить. Цены были заоблачными, процветал черный рынок. Я росла в такой атмосфере, где дети видели важность скрытности, где люди могли разговаривать друг с другом шепотом, но если их спрашивали напрямик, то говорили, что ничего не знают. Неунывающий мясник с круглыми румяными щеками принес нам куски мяса, за которые его могли бы повесить, а ушел от нас с обувью, что смастерил ему мой отец, и с одеждой для жены, которую мать сшила в предыдущий вечер.

В это тревожное время в моей семье родилось четверо детей – война не причина, чтобы отказываться от «Божьего благословения». Но думаю, что Господь вообще ничего не заметил.

Мой папа был очень красив, особенно в военной форме, а мама – чрезвычайно романтична. Она подпевала Ричарду Таубе– ру, когда по радио передавали его песни. Она пела, что он – радость ее сердца и ей страстно хочется оказаться с ним рядом. Она была счастлива, напевая такие песни. На одной из семейных фотографий, сделанной профессиональным фотографом, мой отец запечатлен в форме. Я никогда не видела ничего более впечатляющего.

К концу войны отец надел форму еще раз, чтобы присоединиться к союзникам, периодически возвращаясь на побывку с винтовкой. Он приезжал на машине домой при любой возможности, иногда даже вопреки правилам, поскольку был авантюристом и любил удивлять жену и детей. На нашей узкой мощенной булыжником улице не хватало места, чтобы нормально развернуться, и он повалил машиной пару миртовых деревьев.

Работа моего отца заключалась в том, чтобы убирать с полей и доставать из окопов мертвые тела. Для этого ему и нужен был грузовик. По возможности он должен был опознавать трупы.

НЕМЕЦКИЕ солдаты казались мне тайной – долгое время я не могла понять, почему их так ненавидят. Я немцев не боялась, поскольку отец разговаривал с ними, встречая на улице, и даже веселил их. Беглое знание немецкого языка помогло ему в нескольких ситуациях.

Однажды два солдата спасли мне жизнь, когда я вместе с отцом отправилась в лес за дровами. Он посадил меня в тележку, позаимствованную у соседа. У тележки было два велосипедных колеса и ручки, как у тачки, а потому ее можно было толкать или тянуть за собой. Чтобы было удобнее ехать, отец усадил меня на мешки из-под картошки. Мешками укрывали дрова, чтобы не привлекать внимание солдат, которые могли бы отобрать дрова.

Вдали уже показался лес, как вдруг в воздухе раздался вой сирены, предупреждавшей жителей о налете. Союзники часто пролетали над Голландией, сбивая с немцев спесь. Гул самолетов приближался, а мы с отцом оказались на открытой местности, вдали от любых укрытий, и на нас в любой момент могли упасть бомбы. Мне было уже пять лет, вполне достаточно, чтобы научиться связывать возникающую панику с воем сирен, и все же я чувствовала себя спокойно: мой большой, сильный и умный папа наверняка знает, как защитить нас обоих. Он не собирался трусить из-за какой-то там сирены.

Некоторое время отец упрямо шел к лесу, а потом принял решение. «Жди меня здесь, – сказал он, поднял меня с тележки и посадил у края дороги. – Я скоро вернусь с дровами».

Неужели он собирался оставить меня здесь одну? Я могу погибнуть от взрыва, а папа меня бросает? О нет, нет! Я упала на колени, протянула к нему руки и закричала, охваченная ужасом от мысли, что отец может меня здесь оставить. Мой отчаянный отец рассмеялся и набросил на меня несколько мешков. «Прикройся ими», – сказал он.

Мой ужас только усилился: как может защитить от бомбы пара джутовых мешков? Однако отец был уже далеко и обернулся лишь раз. «А ну забирайся под мешки!» – закричал он. Я постаралась закопаться как можно глубже, хныкая от ужаса, как вдруг услышала слабый свист, раздававшийся с другой стороны дороги. В щелку я увидела двух солдат в немецкой форме, прятавшихся под кустами в канаве. Я узнала их по каскам. Оба солдата были очень молодыми, и в их глазах читались добрые намерения. Они активно звали меня к себе. Не мешкая, я перебежала дорогу и очутилась в их руках.

Должно быть, я потеряла сознание, поскольку следующее, что я помню, это пробуждение в собственной кровати под взволнованные голоса отца, матери и соседей. Пошатываясь, я спустилась вниз и увидела, как мой отец показывает повязку вокруг бедра, из которого только что извлекли пулю. В лесу его заметил американский пилот, принял за немца и кружил над ним до тех пор, пока не попал в него. В недоумении я села на нижнюю ступеньку, слушая шумных взрослых.

Подобные выходки были вполне типичны для моего отца. Однажды, вернувшись со службы домой, он решил посмеяться над немцами во время очередной бомбардировки. Раскурив трубку, он встал снаружи у задней двери и прислонился к стене. Только он успел глубоко затянуться, как прямо у его левого уха в стену ударил осколок снаряда. Вернувшись, он лишь посмеялся над обезумевшей от ужаса матерью. Мне исполнилось почти шесть, когда в нашем районе произошло ужасное событие, испугавшее всех и каждого. Я пыталась понять смысл произошедшего из оживленных жестов и громкого шепота. У кирпичной стены хлопкопрядильной фабрики на краю города десять человек были расстреляны по обвинению в убийстве немецкого патрульного солдата. Одна из жертв была из семьи, жившей на нашей улице. Они несли домой мертвое тело, и за ними тянулся кровавый след. Теперь немцев ждала яростная ненависть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.