Enfante terrible

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Enfante terrible

[8]

Казалось, зрелый, семейный Толстой отошел от озорных привычек молодости, но во время духовного кризиса он снова возвращается к ним. В Москве он будет демонстративно шить сапоги, когда его жена с дочерью ездят на балы. В присутствии литературных поклонников он в издевательских выражениях будет говорить о «Войне и мире» и «Анне Карениной», как это произошло в кабинете директора частной гимназии Поливанова, куда он пришел устраивать сыновей Илью и Льва. В кабинете оказались жена директора и бывший учитель тульской гимназии Марков, старый знакомый и поклонник Толстого.

«Марков спросил Толстого, правда ли, что он теперь ничего не пишет?

– Правда, – ответил Толстой вызывающе. – Ну и что же?

– Да как же это возможно? – воскликнул Марков, горячий поклонник художественных произведений Толстого. – Лишать общество ваших произведений?

Толстой спокойно ответил:

– Если я делал гадости, неужели я должен всегда продолжать их делать? Вон я в юности цыганок посещал, шампанское пил, неужели я должен опять всё это проделывать?

Глубоко оскорбленный Евгений Марков укоризненно замечает:

– Как же можно делать такие сравнения?

И опять слышит спокойный ответ Толстого:

– Ну, если я считаю свои произведения именно таким вздором и занятия „художествами“ делом недостойным?»

Из воспоминаний жены Поливанова следует, что не только свои произведения Толстой называл «вздором».

«Вот был Пушкин. Написал много всякого вздора. Ему поставили статую. Стоит он на площади, точно дворецкий с докладом, что кушанье подано… Подите, разъясните мужику значение этой статуи и почему Пушкин ее заслужил».

В марте 1881 года он пишет Александру III дерзкое письмо, в котором просит не казнить убийц его отца, Александра II, после известного события 1 марта. Это письмо в том виде, в каком Н.Н. Страхов пытался передать его царю через Победоносцева, нам неизвестно. Но сохранился его черновик. Сам факт того, что дворянин советовал царю не казнить прямых цареубийц, стоил бы другому дворянину очень серьезных последствий. Это отлично понимала С.А., которая была решительно против этого письма, с самого начала вступив с мужем в конфликт из-за его «диссидентских» настроений. Она грозила «выгнать вон» домашнего учителя В.И. Алексеева, который поддержал порыв ее мужа. Она боялась за семью и за детей. Но для Толстого это рассуждение не было аргументом. Письмо было передано Страховым, но задержано Победоносцевым.

В ответе Толстому он писал: «…не взыщите за то, что я уклонился от исполнения вашего поручения. В таком важном деле всё должно делаться по вере. А прочитав ваше письмо, я увидел, что ваша вера одна, а моя и церковная вера другая, и что наш Христос – не ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить ваше поручение. Душевно уважающий и преданный К. Победоносцев».

Намек на «расслабленность» и необходимость «исцеления» со стороны члена госсовета и недавно назначенного обер-прокурора Святейшего Синода был вполне прозрачен. История с письмом Чаадаева (даже не царю), за которое его признали сумасшедшим, была еще свежа в памяти. С этого письма Александру начинается диссидентский путь Толстого. Письмо не дошло до царя, но содержание его было ему известно.

Толстой вступает на опасный путь, где гарантией его неприкосновенности является только его громкое литературное имя. Но именно это имя он ценит теперь менее всего. И в то самое время, когда его дочь Таня, как это следует из ее дневников, добросовестно читает «Войну и мир», подобно всем образованным девушкам своего времени, ее папа? озабочен тем, что цензура не пропускает в печать его антицерковную «Исповедь». «Если я хочу описывать, как дама одна полюбила одного офицера, это я могу; если я хочу писать о величии России и воспевать войны, я очень могу», но книгу, «в которой я рассказал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России».

Новый философско-религиозный трактат «В чем моя вера?» (1884) он уже и не надеется опубликовать после того, как из майского номера журнала «Русская мысль» за 1882 год была «вырезана» «Исповедь». Трактат набирается за деньги Толстого в количестве пятидесяти экземпляров в типографии Кушнерева, а после запрещения и ареста, наложенного на это издание духовной цензурой, расходится в Петербурге в высшем свете по рукам. Это уже «самиздат».

С.А. откровенно напугана перспективой быть женой диссидента. «Маракуев (издатель. – П.Б.) сказал, что книгу твою новую цензура светская передала в цензуру духовную; что архимандрит, председатель цензурного комитета, ее прочел и сказал, что в этой книге столько высоких истин, что нельзя не признать их, и что он с своей стороны не видит причины не пропускать ее, – сообщает она в январе 1884 года. – Но я думаю, что Победоносцев с своей бестактностью и педантизмом опять запретит».

Разумеется, запретил. Но в данном случае куда важнее отношение к этой книге жены Толстого. В это время она готовит к изданию собрание сочинений мужа и определенно недовольна тем, что его новые «сочинения» издаются и распространяются помимо нее.

«Кушнерева (владельца типографии. – П.Б.) застала больного, в халате; он ужасно извинялся, но мне нужно было добиться экземпляров, и я его спросила. Он говорит – вот моя карточка, а спросите у Маракуева. Но вчера вечером я посылала к Маракуеву Сережу (сына. – П.Б.); но Маракуев очень просто объявил, что так как все очень интересуются этим произведением, то он их все роздал для чтения и переписки. Я так рассердилась, что сегодня поехала сама и говорю ему, что „экземпляры не ваши, а графа, и он вас не просил и не уполномачивал их раздавать. И допустите, что родные, близкие графа, если не больше, то по крайней мере имеют одинаковые права интересоваться его произведениями“. Он обещал мне привезть завтра два; но ты не сердись на меня, я еще более удостоверилась, что он крайне наглый человек, и с ним надо быть осторожнее», – с возмущением сообщает она в январе 1884 года в Ясную Поляну. Это уже крик души писательской жены, которая впервые сталкивается с тем, что посторонние люди вклиниваются в семейные интересы, имея на новые произведения ее мужа какие-то свои права.

«То, что служило Толстому во благо, теперь обратилось для него во зло, – пишет Владимир Жданов. – То, что делало семью счастливой, – духовная, творческая жизнь Льва Николаевича – теперь делает семью несчастной. Прежде он и семья взаимно питали друг друга, теперь их интересы противоположны, связь оборвана, и они вступили в борьбу, защищая каждый свое право на жизнь, временами ожесточаясь, временами примиряясь и срываясь опять».

Наиболее откровенно семейная драма Толстых объясняется в воспоминаниях Ильи Львовича, которому в тот момент было тринадцать-четырнадцать лет. Это самый трудный подростковый возраст, так называемый «переходный». И, может быть, потому-то перелом, происходивший в его отце, был так живо прочувствован сыном, что сам Л.Н. в это время ведет себя как взрослый подросток.

«Он, идеализировавший семейную жизнь, с любовью описавший барскую жизнь в трех романах и создавший свою, подобную же обстановку, вдруг начал ее жестоко порицать и клеймить; он, готовивший своих сыновей к гимназии и университету по существующей тогда программе, начал клеймить современную науку; он, ездивший за советами к доктору Захарьину и выписывавший докторов к жене и детям из Москвы, начал отрицать медицину; он, страстный охотник, медвежатник, борзятник и стрелок по дичи, начал называть охоту „гонянием собак“; он, пятнадцать лет копивший деньги и скупавший в Самаре дешевые башкирские земли, стал называть собственность преступлением и деньги развратом; и, наконец, он, отдавший всю жизнь изящной литературе, стал раскаиваться в своей деятельности и чуть не покинул ее навсегда».

«Но что должна была переживать в это время моя мать! – пишет далее Илья Львович. – Она любила его всем своим существом. Она почти что создана им. Из мягкой и доброкачественной глины, какою была восемнадцатилетняя Сонечка Берс, отец вылепил себе жену такою, какой он хотел ее иметь, она отдалась ему вся и для него только жила – и вот она видит, что он жестоко страдает, и, страдая, он начинает от нее отходить дальше и дальше, ее интересы, которые раньше были их общими интересами, его уже не занимают, он начинает их критиковать, начинает тяготиться общей с ней жизнью. Наконец, начинает пугать ее разлукой и окончательным разрывом, а в это время у нее на руках огромная и сложная семья. Дети от грудных до семнадцатилетней Тани и восемнадцатилетнего Сережи.

Что делать? Могла ли она тогда последовать за ним, раздать всё состояние, как он этого хотел, и обречь детей на нищету и голод?

Отцу было в то время пятьдесят лет, а ей только тридцать пять. Отец – раскаявшийся грешник, а ей и раскаиваться не в чем. Отец – с его громадной нравственной силой и умом, она – обыкновенная женщина; он – гений, стремящийся объять взглядом весь горизонт мировой мысли, она – рядовая женщина с консервативными инстинктами самки, свившей себе гнездо и охраняющей его.

Где та женщина, которая поступила бы иначе? Я таких не знаю ни в жизни, ни в истории, ни в литературе.

В этом случае мою мать можно пожалеть, но осуждать нельзя. Она была счастлива в первые годы своей замужней жизни, но после 1880-х годов счастье ее померкло и никогда больше не возвратилось.

Но больше всего, конечно, страдал сам отец».

В это время С.А. пишет брату: «Если бы ты знал и слышал теперь Левочку. Он много изменился. Он стал христианин самый искренний и твердый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был».

«Левочка всё работает, как он выражается, – с тревожной иронией пишет она сестре, – но, увы, он пишет какие-то религиозные рассуждения, чтобы показать, как церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь».

Легко поймать С.А. на слове, чтобы доказать, насколько нечуткой она была к духовным поискам мужа и как ошиблась в прогнозе о «десятке» людей, которые этим заинтересуются. Но поиски Толстого в это время вызывали недоумение также у Фета и Тургенева, и даже такой наиболее близкий по духу человек, как Страхов, был с ним во многом несогласен. Наконец, духовный переворот вызвал серьезный конфликт между Л.Н. и его теткой А.А. Толстой, той самой, которую С.А. привыкла считать на голову выше себя.

С.А. поддержала ее родня. 3 марта 1881 года (через два дня после убийства царя, после которого Толстой встал на открыто диссидентский путь) она пишет сестре, что гостивший в Ясной Поляне брат Александр Берс нашел в Л.Н. «перемену к худшему, т. е. боится за его рассудок». От себя она прибавляет, что «религиозное и философское настроение самое опасное».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.