Что-то не так…

Что-то не так…

С.А. смотрела на эти «надрезы» со своей женской точки зрения. Л.Н. с его мужским упрямством порой бывал жесток в отношении молодой и неопытной жены. В то же время он сам был неопытен, непоследователен и еще до своего духовного переворота не раз и не два менял «правила игры». «То он стремился к простоте, возил меня в телеге, требовал грубого белья для первого сына. А то, впоследствии, брал с меня честное слово, что я поеду в 1-м классе, а не во 2-м, как я сама того хотела, и возил мне из Москвы чепцы и наряды от M-me Minangoy – самой дорогой модистки в то время в Москве, и золотистые башмаки от Pinet, то ходила за детьми грязная, русская няня, а то выписывали из-за границы англичанку…»

Через четыре года, когда Соня была в очередной раз беременна, между ними случился конфликт, который ни он, ни она не могли объяснить, «бессмысленный и беспощадный». «Соня рассказывала мне, – пишет Т.А. Кузминская, – что она сидела наверху у себя в комнате на полу у ящика комода и перебирала узлы с лоскутьями. (Она была в интересном положении.) Лев Николаевич, войдя к ней, сказал:

– Зачем ты сидишь на полу? Встань!

– Сейчас, только уберу всё.

– Я тебе говорю, встань сейчас, – громко закричал он и вышел к себе в кабинет.

Соня не понимала, за что он так рассердился. Это обидело ее, и она пошла в кабинет. Я слышала из своей комнаты их раздраженные голоса, прислушивалась и ничего не понимала. И вдруг я услыхала падение чего-то, стук разбитого стекла и возглас:

– Уйди, уйди!

Я отворила дверь. Сони уже не было. На полу лежали разбитые посуда и термометр, висевший всегда на стене. Лев Николаевич стоял посреди комнаты бледный, с трясущейся губой. Глаза его глядели в одну точку. Мне стало и жалко, и страшно – я никогда не видала его таким. Я ни слова не сказала ему и побежала к Соне. Она была очень жалка. Прямо как безумная, всё повторяла: „За что? Что с ним?“

Она рассказала мне уже немного погодя: – Я пошла в кабинет и спросила его: „Левочка, что с тобой?“ – „Уйди, уйди!“ – злобно закричал он. Я подошла к нему в страхе и недоумении, он рукой отвел меня, схватил поднос с кофеем и чашкой и бросил всё на пол. Я схватила его руку. Он рассердился, сорвал со стены термометр и бросил его на пол».

«Это событие вызвало выкидыш…» – пишет С.А. в «Моей жизни».

67-й год, когда это случилось, был критическим в жизни Толстого. Всю зиму он «раздраженно, со слезами и волнением» заканчивает третий том «Войны и мира», испытывая при этом сильнейшие головные боли. В марте в одну ночь сгорели все оранжереи, заведенные дедом Волконским. Л.Н. едва успел вытащить из пожара детей садовника. В марте же умирает жена его лучшего друга – Долли Дьякова. На похоронах в Москве он узнает о нелепой смерти сестры А.А. Толстой Елизаветы Андреевны в Италии – подавилась костью. «Бывает время, когда забудешь про нее – про смерть, а бывает так, как нынешний год, что сидишь со своими дорогими, притаившись, боишься про своих напомнить и с ужасом слышишь, что она <то> там, то здесь бестолково и жестоко подрезывает иногда самых лучших и самых нужных», – пишет он А.А. Толстой. Наконец, он сам в этот год становится особенно мнительным на предмет собственного нездоровья. Подозрение, что у него чахотка, заставляет обратиться к московскому врачу Захарьину. Со страхом ждет приговора. Находят лишь камни в желчном пузыре.

В этот год Толстой часто выезжает в Москву: хоронить Долли, устраивать дела с печатанием «Войны и мира» и на обследования к Захарьину.

Во время этих отлучек они переписываются с женой каждый день! В этой переписке 67-го года есть что-то необыкновенно трогательное и… ненормальное, как и во всей переписке Толстого с женой, завершившейся страшной «глухой» перепиской во время его ухода.

«Боюсь не успеть написать тебе завтра, милый Левочка, и потому начинаю свое письмо с вечера, в 11 часов, когда дети спят и когда особенно грустно и одиноко. А завтра тетенька посылает Ивана, и я уже не могу послать его поздно. Утром, во всяком случае, напишу, всё ли у нас благополучно. А теперь мы все здоровы, дети, кажется, теперь совсем поправились, боль, которая у меня была утром, тоже прошла, и ничего у нас особенного не случилось. Нынче необыкновенной деятельностью старалась в себе заглушить все мрачные мысли, но чем более старалась, тем упорнее приходили в голову самые грустные мысли. Только когда я сижу и переписываю, то невольно перехожу в мир твоих Денисовых и Nicolas (герои „Войны и мира“. – П.Б.), и это мне особенно приятно. Но переписываю я мало, всё некогда почему-то.

Завтра никак не могу еще иметь письма от тебя и жду этого письма с болезненным нетерпением. Ведь, подумай, я ничего не знаю, кроме лаконического содержания телеграммы, а воображение мое уже замучило меня. Знаешь, целый день хожу как сумасшедшая, ничего не могу есть, ни спать, и только придумываю, что Таня, что Дьяковы, и всё воображаю себе Долли, и грустно, и страшно, да еще, главное: и тебя-то нет, и о тебе всё думаю, что может с тобой случиться. Приезжай скорей».

Ответы Л.Н. дышат не меньшей нежностью и заботой, только, пожалуй, более чувственно-страстными.

«Сижу один в комнате во всем верху (квартиры Берсов. – П.Б.); читал сейчас твое письмо, и не могу тебе описать всю нежность, до слез нежность, которую к тебе чувствую, и не только теперь, но всякую минуту дня. Душенька моя, голубчик, самая лучшая на свете! Ради Бога, не переставай писать мне каждый день до субботы… Без тебя мне не то, что грустно, страшно, хотя и это бывает, но главное – я мертвый, не живой человек. И слишком уж тебя люблю в твоем отсутствии».

Впрочем, как раз эта пылкая страстность мужа не очень нравилась С.А. «Хотя приходит в голову, что причины твоей большей нежности от причин, которые не люблю я; но потом я сейчас же не хочу себе портить радости и утешаюсь и говорю себе: от каких бы то ни было причин, но он меня любит, и слава Богу», – писала она.

Результатом этой страстности были дети, один за другим. С.А. любила детей бесконечно, в уходе за ними и их воспитании проявлялся ее главный жизненный талант. Но постоянное состояние беременности, почти без передышки, начинает ее тяготить, а, кроме того, она скоро обращает внимание, что ее муж ничем не отличается от большинства обыкновенных мужчин: любит жену здоровую, а не больную.

«Из тринадцати детей, которых она родила, – писал сын Толстых Илья Львович, – она одиннадцать выкормила собственной грудью. Из первых тридцати лет замужней жизни она была беременна сто семнадцать месяцев, то есть десять лет, и кормила грудью больше тринадцати лет…»

Но особенно возмущало С.А., что ее муж, отличаясь страстным мужским темпераментом до преклонных лет (последний ребенок, Ванечка, родился в марте 1888 года, незадолго до шестидесятилетия Толстого и сорокачетырехлетия С.А.), при этом подчеркнуто отрицательно относился к половой связи, считая ее греховной и недостойной духовного существа. Удивительно, но это отношение нисколько не изменилось с тех пор, когда он страдал от «чувства оленя» к девкам и крестьянкам. «Но что же делать?» – говорил он жене в таких случаях, давая ей понять, что если он и не властен над «чувством оленя», испытываемого уже по отношению к ней, это еще не значит, что он готов нравственно оправдывать это чувство. Его записи в дневнике вроде: «Преступно спал», – буквально взрывали С.А. Они намекали ей на то, что она не просто является соучастницей этого «преступления», но и его главным провоцирующим мотивом. Но главное – главное! – ее выводило из себя то, что муж не видит принципиальной разницы между ней и теми женщинами, которые были до нее.

Единственным оправданием половой связи Толстой считал рождение детей. «Связь мужа с женою, – пишет он в записной книжке, – не основана на договоре и не на плотском соединении. В плотском соединении есть что-то страшное и кощунственное. В нем нет кощунственного только тогда, когда оно производит плод. Но всё-таки оно страшно, так же страшно, как труп. Оно тайна». И здесь же он пишет о неразрывной, «смертной» связи мужа и жены, указывая, что случаи почти одновременных смертей брата и сестры крайне редки, а вот старых супругов – сколько угодно. И в этом надо почувствовать тонкость отношения Толстого к половой связи. Он видел в ней не только грех, но и тайну, такую же, как смерть. Смерть всегда завораживала Толстого. Он не мог не понимать, что первым звеном в цепочке: рождение – жизнь – смерть является половая связь. Отсюда она пугала его. Если результатом половой связи не становится плод – рождение и жизнь, то эта связь означает «труп».

Этой тонкости в отношении мужа к плотской связи С.А. не понимала. Да ей было и не до того. Для нее эта связь означала конкретные вещи: тяжелое состояние беременности, муки родов, грудницу, бессонные ночи, холодность мужа к больной жене и ее ревность к молодым и здоровым женщинам, вроде своей сестры… «Сознаю, что я тогда начинала портиться, делаться более эгоистка, чем была раньше. Спасибо и за то, что, кроме меня, никого не любил Лев Николаевич, и строгая, безукоризненная верность его и чистота по отношению к женщинам была поразительна. Но это в породе Толстых…»

С.А. до поры до времени чувствовала тот предел, до которого она могла понимать своего мужа и после которого ей уже не стоило ломать голову, занимаясь тем, что ей судил Бог: внутренняя жизнь семьи и дети.

Но в этом ее положении тоже была своя тонкость. Толстой ведь не был физиком или астрономом. Он даже не был «литератором» в обычном смысле, который элементарно зарабатывает творчеством на жизнь. Толстой был творцом жизни. Той самой жизни, что свободно и органично перетекала из быта Ясной Поляны в «Войну и мир», «Анну Каренину» и обратно. И она, его жена, была соучастницей этого творческого процесса, причем он сам настоял на этом, придавая женитьбе не только прагматический, но и идеальный, творческий смысл. Как же ей было определить ту грань, за которой кончались ее полномочия и начиналась исключительно его сфера?

Пока этой сферой оставался кабинет мужа, всё было более или менее понятно. То, что кабинет папа? – это святилище, а время, когда он пишет или читает, – это самые важные часы, ради которых, собственно, и существует Ясная Поляна, – это жена Толстого не только понимала, но и накрепко внушила детям.

Побеспокоить папа? во время работы было немыслимо! Немыслимо было войти в это время в его кабинет, пересечь границу этой «сферы». Но ведь и когда Толстой покидал кабинет, творчество не прекращалось. Он не становился обычным мужем и отцом. Он продолжал оставаться «сферой», но уже такой, которая вступала во взаимодействие со «сферами» его домашних. И как было найти границы?

«Как хорошо всё, что ты оставил мне списывать, – пишет она мужу во время его отъезда. – Как мне нравится княжна Марья! Так ее и видишь. И такой славный, симпатичный характер. Я тебе всё буду критиковать. Князь Андрей, по-моему, всё еще не ясен. Не знаешь, что он за человек. Если он умен, то как же он не понимает и не может растолковать себе свои отношения с женой».

«Сижу у тебя в кабинете, пишу и пла?чу. Плачу о своем счастье, о тебе, что тебя нет…»

«А нравственно меня с некоторого времени очень поднимает твой роман. Как только сяду переписывать, унесусь в какой-то поэтический мир, и даже мне кажется, что это не роман твой так хорош… а я так умна».

«Посылаю тебе, милый Левочка… образок, который, как всегда, везде был с тобой, и потому и теперь пускай будет. Ты хоть и удивишься, что я тебе его посылаю, но мне будет приятно, если ты его возьмешь и сбережешь».

Неясные отношения князя Андрея к жене, образок, который княжна Марья упросила его взять с собой на войну и который он удивленно взял, чтобы сделать ей приятное, – всё это либо перетекало из ясногорской жизни в «Войну и мир», либо возвращалось из романа в жизнь. Это была система кровеносных сосудов, а не жесткое разграничение сфер.

С.А. была деспотична в любви к мужу. Этот ее деспотизм был продолжением ее главной добродетели – самоотверженности. Так она была воспитана отцом и матерью, и непонятно еще, кем больше.

У нее тоже были свои тонкости в понимании отношений супругов, которые ей с детства внушали мать и отец, но которые в идеальном мироустройстве яснополянского рая не работали. В дневнике она пишет: «Иногда на меня находит озлобление, что и не надо, и не люби, если меня не умел любить, а главное, озлобление за то, что за что же я-то так сильно, унизительно и больно люблю. Мама? часто хвалится, как ее любит так долго папа?. Это не она умела привязать, это он так умел любить. Это особенная способность. Что нужно, чтоб привязать? На это средств нет. Мне внушали, что надо быть честной, надо любить, надо быть хорошей женой и матерью. Это в азбучках написано – и всё это пустяки. Надо не любить, надо быть хитрой, надо быть умной и надо уметь скрывать всё, что есть дурного в характере, потому что без дурного еще не было и не будет людей. А любить, главное, не надо. Что я сделала тем, что так сильно любила, и что я могу сделать теперь своею любовью? Только самой больно и унизительно ужасно. И ему-то это кажется так глупо».

Это дневник того самого 67-го года, который словно пропитан предощущением катастрофы. Но это как будто чувствует одна С.А. Толстой целиком поглощен «Войной и миром» и своей болезнью. Он консультируется с Захарьиным и меряет ногами Бородинское поле в уверенности, что напишет батальную сцену, которая не снилась даже Стендалю, главному авторитету для него среди «баталистов». Но С.А. всё время что-то «чувствует».

Что-то не так… Что-то не так…

Поделитесь на страничке

Следующая глава >