Неутомимая Sophie

Неутомимая Sophie

Соня, привыкшая к кремлевскому быту семьи любящих родителей, была смущена «дикостью» холостяцких и в то же время старинно-барских привычек своего мужа. Отсутствие столового серебра при сервировке стола было для нее странно. Да какое там серебро… Братья Толстые привыкли спать в доме на соломе, без простыней. По всему дому стоял запах сена, а вокруг дома буйно рос бурьян. Дорожки были нерасчищены, слуги одеты неопрятно. Да что там слуги… И сам хозяин дома днем облачался в старый длинный халат с пристегивающимися полами, который одновременно служил пижамой.

Повар Толстого, Николай Михайлович, еще при Волконском переведенный в повара из музыкантов за потерю амбушюры (мундштук для флейты), был, по мнению С.А., «чрезвычайно грязен». Он часто запивал, хотя «готовил недурно». Однажды за обедом С.А. расплакалась, найдя в своей тарелке с похлебкой «отвратительного паразита». Старые железные вилки кололи ей рот, а вид супруга, спавшего под ватным одеялом, на подушке без наволочки, был страшен.

И еще в яснополянском быте остро ощущалась атмосфера раннего сиротства, недостаток отцовской и материнской заботы, т. е. всего того, чем в детстве и юности была окружена С.А. Недаром особенно нежные чувства в ее муже вызывал Нижний парк с его сентиментальными уголками, мостиками и беседкой, напоминавшими о трогательных уединенных прогулках отца и матери. И это обстоятельство, вместе с «дикостью» Толстого, восемнадцатилетней С.А. тоже надо было прочувствовать, принять сердцем и оценить разумом. От нее требовались и практичность, и деликатность в освоении нового душевного пространства.

«Неутомимая Sophie», как называла ее Александра Андреевна Толстая, не просто справилась с этой задачей, но, по сути, заново сформировала яснополянский быт по своему вкусу. Если в начале «Войны и мира» Наташа Ростова – это младшая из сестер Берс – Танечка, то замужняя Наташа – это, конечно, Соня.

Очаровательная внешность, без броской и раздражающей красоты. Телесная привлекательность. Живой, всё быстро схватывающий и осваивающий ум. Неизбалованность – в семье Берсов не баловали дочерей. Сильный материнский инстинкт и несомненный воспитательский талант. И вместе с тем – нефальшивый, горячий интерес к творчеству мужа… Именно к творчеству, а не к хозяйству, которым некоторое время «горел» Л.Н., занимаясь разведением пчел, японских свиней и постройкой винокуренного завода. Сельское хозяйство С.А. не любила и не скрывала этого.

Сохранилась ее яснополянская записная книжка, где она детально расписала, что она «любит» и что «не любит».

Что я люблю:

В душе покой.

В голове мечту.

Любовь к себе людей.

Люблю детей.

Люблю всякие цветы.

Солнце и много света.

Лес.

Люблю сажать, стричь, выхаживать деревья.

Люблю изображать, т. е. рисовать, фотографировать, играть роль; люблю что-нибудь творить – хотя бы шить.

Люблю музыку с ограничением.

Люблю ясность, простоту, талантливость в людях.

Наряды и украшения.

Веселье, празднества, блеск, красоту.

Люблю стихи.

Ласку. Сентиментальность.

Люблю работать производительно.

Люблю откровенность, правдивость…

Что я не люблю:

Вражду и недовольство людей.

Пустоту в душе и мысли, хотя бы временную.

Осень. Темноту и ночь.

Мужчин (за редкими исключениями).

Игру за деньги.

Затемненных вином и пороками людей.

Секреты, неискренность, скрытность, неправдивость.

Степь.

Разгульные, шумные песни.

Процесс еды.

Не люблю никакого хозяйства.

Не люблю: бездарность и хитрость, притворство и ложь.

Не люблю одиночества.

Не люблю насмешек, шуток, пародий, критики и карикатур.

Не люблю праздность и лень.

Трудно переношу всякое безобразие.

Невозможно представить, чтобы что-то подобное написал Толстой. Манера его дневников более тонкая, если угодно, более «женственная». Толстой всячески стремился понять и принять «чужое», найти ему оправдание и, напротив, никогда не находил оправдания самому себе. Для него не было жестких границ между «своим» и «чужим». Если он их чувствовал, то старался преодолеть. Вообще, категорическое «не люблю» не из лексикона Толстого.

Л.Н. и С.А. были очень разные, по сути, диаметрально противоположные натуры.

Она воплощала в себе, условно говоря, «буржуазный» женский тип, со всеми его недостатками и добродетелями, прекрасно отраженными в романе Шарлотты Бронте «Джейн Эйр», любимом романе С.А.

С.А. – тип верующего прагматика. В ее девичьем дневнике, случайно сохранившийся отрывок из которого она приводит в своих мемуарах, была любопытная запись:

«…характер, нравственность – всё зависит от устройства мозга, нерв, жил, внутренностей… Зависит от теплой, ясной погоды, от хорошей пищи, теплого жилья. Материя, идеальное, душа… Боже мой, какой хаос! Какие важные вопросы, а кто разрешит их? Есть же что-то загадочное в мире?»

Еще девочкой она посетила монастырь в подмосковном Новом Иерусалиме и была потрясена распятием Христа в натуральную величину: «…во весь рост статуя, вся раскрашенная, одетая в черный, бархатный халат, с цепями на руках… И жутко было смотреть на эту куклу, и тотчас же возникла мысль, что это идолопоклонство, а надо всё, – тем более религию, – идеализировать, и во всяком случае отношение к Христу должно оставаться в области отвлеченной».

С.А. всю жизнь была верующим и церковным человеком, к этому приучала и детей своих, сердилась на антицерковные выступления мужа. Но, в отличие от Л.Н., в ее религиозности не было мистицизма. Бог, конечно, есть… Но Он так далеко и так непонятен, что жить надо по земным правилам, в которые входят и законы церковные.

Л.Н. воплощал в себе совсем другой, условно говоря, «барский» тип, лучше всего отраженный в романе Гончарова «Обломов».

Толстой был верующим идеалистом. Бог не где-то далеко… Он вокруг нас и, в конце концов, в самих нас. Отсюда непостижимы и таинственны как раз законы земной жизни, которые необходимо понять не отвлеченно, но всем сердцем и разумом, согласуясь с непосредственной волей Божьей, явленной в мире.

С.А. была практична в домашнем хозяйстве. Составляла меню на месяц вперед, чтобы не тратить лишних денег во время закупки провизии. И в то же время любила свет, балы, модные наряды. Ее муж был непрактичен в домашнем быту и терпеть не мог светские развлечения, тяготился шикарной обстановкой дома в Хамовниках, был скуп в использовании писчей бумаги и даже энергии батарейки электрического фонаря, но не потому, что «жалко денег», а потому, что это чужой труд, который стыдно расходовать просто так.

С.А., отличаясь буржуазным темпераментом в ведении домашних дел, была одновременно сентиментальна, чувствительна на мелочи, не стесняясь в выражении своих чувств.

Л.Н. был, пожалуй, не менее сентиментален. Но крайне скуп во внешнем проявлении чувств. Стыдился ласкать детей, не выносил истерик жены, к которым она была, увы, склонна.

С.А. в своем поведении на людях была прямолинейна, говорила в лицо всё, что думает и чувствует. Л.Н. был крайне тактичен в обращении с чужими людьми, боялся задеть их неосторожным словом. Только он мог придумать такое семейное развлечение, как «нумидийская конница». Дождавшись (дождавшись!) ухода неприятного, наскучившего гостя, он и все домочадцы вставали в цепочку и скакали вокруг стола, потряхивая над головой ладонями. Таким образом они снимали напряжение, внесенное в дом неприятным человеком. Но подать гостю знак, что он неприятен и ему пора уходить, было немыслимо.

С.А. обожала природу, но не любила деревню и мужиков, оставаясь человеком города. Будучи в Москве или Петербурге, она не пропускала ни одного важного концерта, спектакля или выставки. Л.Н. не любил город, даже Москву, где люди не здороваются друг с другом, и был исключительно человеком деревни. После духовного переворота он не признавал концертов, крайне специфически относился к театру, даже став знаменитым драматургом, автором «Власти тьмы»; отличался узостью в восприятии живописи, не только не принимая новых веяний, но и не признавая, например, значения пейзажей.

Каким образом два настолько разных человека могли полюбить друг друга, кажется непостижимым.

Но была любовь! И не просто любовь, а «неимоверное счастье». Неправильно считать, что эта любовь покинула Л.Н. вместе с половым влечением, с «чувством оленя», как порой думала сама С.А. В самых поздних дневниковых записях Толстого есть выражения такой любви к жене, которые невозможно сымитировать.

В апреле 1863 года на Пасху С.А. пишет младшей сестре в Москву: «Скучно мне было встречать праздники, ты ведь понимаешь, всегда в праздники всё больше чувствуешь, вот я и почувствовала, что не с вами, мне и стало грустно. Не было у нас ни веселого крашения яиц, ни всенощной с утомительными 12-ю Евангелиями, ни плащаницы, ни Трифоновны (экономка Берсов. – П.Б.) с громадным куличом на брюхе, ни ожидания заутрени – ничего… И такое на меня напало уныние в Страстную Субботу вечером, что принялась я благим матом разливаться, плакать. Стало мне скучно, что нет праздника. И совестно мне было перед Левочкой, и делать нечего… В Светлое Воскресение я утешилась, и стали мы с Левой смотреть на все с критической <стороны>… Наш поп, отец Константин, ораторствовал и врал такую чушь, что надо было истиннохристианское терпение, чтобы слушать его…»

Однако отсутствие обрядовой религиозности в муже не слишком тяготило Сонечку. Во всяком случае, не так, как позднее она будет страдать от его «нового христианства». Скорее, она просто скучала по матери и сестрам, по кремлевской жизни, в этой связи вспоминая, как праздновали Пасху в Москве. В том же письме к Тане просит: «Еще, Таня, напиши мне, голубушка, что у вас носят и будут носить. Какие материи, какой цвет, какие шляпы…»

С другой стороны, весь быт ясногорской усадьбы был пропитан старинными преданиями и религиозным пиетизмом, напоминавшим о матери Толстого. В комнате тетеньки Ергольской и ее старой приживалки Натальи Петровны висели старинные черные образа. В соседнем флигеле проживало удивительное старое существо – бывшая горничная бабушки Толстого Пелагеи Николаевны – Агафья Михайловна. Вечно одетая в старую кофту, из которой клоками торчала вата, она собирала по округе бездомных собак, живших в ее флигеле на тех же правах, что и хозяйка. Ее называли «собачьей гувернанткой». Как и тетенька Ергольская, Агафья Михайловна была «девушкой» и жила исключительно ради других. Но она имела и свою гордость, о которой пишет старшая дочь Толстых Татьяна Львовна:

«Раз заболела гостившая у нас моя тетя Татьяна Андреевна Берс, младшая сестра матери. Как водилось, послали за Агафьей Михайловной.

– Я только что пришла из бани, – рассказывала Агафья Михайловна, – напилась чая и легла на печку. Вдруг слышу, кто-то в окно стучит. „Что тебе?“ – кричу. „За вами Татьяна Андреевна прислали – заболели, так просят вас прийти походить за ними“. А я только что на печке угрелась, не хочется слезать, одеваться да по холоду в дом идти. Я и ответила: „Скажи, не может, мол, Агафья Михайловна прийти, только что из бани“. Ушел посланный, а я лежу и думаю: „Ох, нехорошо это я делаю, себя жалею, а больного человека не жалею“. Спустила я ноги с печки, стала обуваться. Вдруг слышу, опять в окно стучатся. „Ну, спрашиваю, чего еще?“ – „Татьяна Андреевна прислали вам сказать, чтобы вы беспременно приходили – они вам на платье купят“. – „А! а-а, говорю, на платье купит… Передай, что сказала, что не приду, и не приду“. Скинула я с себя валенки, влезла опять на печь и долго уснуть не могла. Не за платья я больных жалею… Любила я Татьяну Андреевну, а как обидела она меня…»

Верующая Агафья Михайловна могла, тем не менее, повернуть икону святого ликом к стене, когда он плохо «помогал». В то же время она обладала «экзистенциальным» сознанием и однажды поразила Л.Н. рассказом, который он любил вспоминать до конца дней:

«Вот лежу я раз одна, тихо, только часы на стенке тикают: кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Вот я и задумалась: и подлинно, думаю: „Кто я? Что я?“ Так всю ночь об этом и продумала».

Агафья Михайловна жалела мух, тараканов и кормила мышей, которые в ее флигеле становились почти ручными. «Умерла Агафья Михайловна, когда никого из нас в Ясной Поляне не было, – вспоминала Сухотина-Толстая. – Умерла она спокойно, без ропота и страха. Перед смертью она поручила передать всей нашей семье благодарность за нашу любовь. Рассказывали, что когда ее понесли на погост, то все собаки с псарки с воем проводили ее далеко за деревню по дороге на кладбище».

«В доме жили странные люди… – продолжает Сухотина-Толстая. – Живал подолгу монах Воейков. Он был брат опекуна моего отца и его братьев и сестры. Ходил Воейков в монашеском платье, что очень не вязалось с его пристрастием к вину. Жил еще карлик. На его обязанности лежала колка дров, но, кроме того, он всегда играл большую роль в разных забавах и маскарадах Ясной Поляны. Живала старуха странница Марья Герасимовна, ходившая в мужском платье. Она была крестной матерью моей тетки Марьи Николаевны».

Конечно, это разительно отличалось от кремлевской жизни семьи Берсов, где во время прогулок девочек сопровождал лакей в каске с «шишаком». Зато в Ясной можно было увидеть цыган с живым медведем.

– Михайло Иваныч, поклонись господам.

Медведь кряхтел, вставал на задние лапы и, звеня цепью, кланялся в ноги.

– Покажи, как поповы ребята горох воруют.

Медведь ложился на землю и крался к воображаемому гороху.

– Покажи, как барышни прихорашиваются.

Медведь садился на задние ноги, перед ним держали зеркальце, и он передними лапами гладил себе морду.

– Умри!

Медведь, кряхтя, ложился и лежал неподвижно.

«Кончалось всё это обыкновенно тем, – писал старший сын Толстых Сергей Львович, – что всем, в том числе и медведю, подносилась водка. Выпивши, медведь делался добродушным, ложился на спину и как будто улыбался…»

Эта бытовая поэзия Ясной Поляны, оставившая столь неизгладимое очарование в детях Толстого, что все они вспоминали о яснополянском детстве как о рае, на их мать, в ее восемнадцать – девятнадцать лет, произвела впечатление совсем не однозначное. В конце концов, она просто привыкла к ней.

«В первые дни моего замужества, – вспоминала С.А., – приходили нас поздравлять: дворовые, крестьяне, школьники. Моя мать дала мне, на мои расходы, чтобы первое время не брать денег у мужа, 300 рублей, и я почти всё раздала поздравляющим нас. Мне тогда казалось, что все такие добрые, так нас любят, и меня радовали, хотя очень конфузили, эти поздравления. Тут была и старая жена дядьки Николая Дмитриева – Арина Игнатьевна с дочерью Варварой; скотница Анна Петровна с девочками Аннушкой и Душкой, староста Василий Ермилин, кондитер Максим Иванович, старая горничная бабушки Пелагеи Николаевны – сухая, строгая Агафья Михайловна, веселая прачка Аксинья Максимовна с красивыми дочерями Полей и Марфой; кучера, садовник и много всяких чуждых и чужих людей, с которыми после еще долго пришлось жить (курсив мой. – П.Б.)».

Все эти непонятные люди, питавшие творческое воображение ее супруга, автора «Детства» и «Отрочества», «Поликушки» и гениального в своей поэтической простоте позднего рассказа «Алеша Горшок», оставались чужды С.А. Показательно отношение жены Толстого к реальному прототипу Алеши Горшка, деревенскому полуидиоту, который действительно проживал в Ясной Поляне. «Например, приходил с деревни дурачок, по прозвищу Алеша Горшок, и его заставляли производить неприличные звуки, и все хохотали, а мне было гадко и хотелось плакать», – вспоминала она примерно в то же самое время, когда Толстой писал рассказ «Алеша Горшок».

У непосвященного читателя воспоминаний С.А. может возникнуть ложное впечатление, будто в «дикую» деревенскую глухомань с медведями и юродивыми, с «собачьими гувернантками» и пукающими идиотами привезли рафинированную столичную барышню. На самом деле всё было не так…

Аристократом был как раз ее муж. Но аристократизм Толстого был не показной, а старинный, усадебный. «По своему рождению, по воспитанию и по манерам, – писал сын Толстого Илья Львович, – отец был настоящий аристократ. Несмотря на его рабочую блузу, которую он неизменно носил, несмотря на его полное пренебрежение ко всем предрассудкам барства, он барином был, и барином он остался до самого конца своих дней».

Sophie была хорошо образована, знала французский и немецкий языки, имела университетский диплом домашней учительницы, полученный экстерном, умела рисовать, играть на фортепьяно и обладала несомненным литературным талантом, позволявшим писать детские рассказы (книга «Куколки-скелетцы») и переводить философские сочинения своего мужа на французский язык. В поздние годы она увлекалась живописью и достигла в этом больших успехов.

Но всё-таки главным ее талантом были хозяйство и дети. Недаром ее бабушка говорила: «У Сони голова в чепце». Именно этот чепчик, символ домашней хозяйки, и стал первой деталью, на которую обратил внимание Л.Н. в первом письме из Ясной, где он говорит о своем семейном счастье.

«…дай Бог тебе такого же счастья, какое я испытываю, больше не бывает, – пишет он 25 сентября 1862 года в Москву Танечке Берс. – Она (Сонечка. – П.Б.) нынче в чепце с малиновыми – ничего. И как она утром играла в большую и в барыню, похоже и отлично».

Это был первый день их совместной жизни. Через три дня Толстому будет тридцать четыре года, месяц назад Сонечке исполнилось восемнадцать лет. Соня перед ним еще «на цыпочках». Он великий, гениальный! Он – хозяин целого имения. И не одного – в ста верстах прекрасное Никольское, оставшееся после смерти брата Николая. Он – писатель, педагог, страстный охотник и выбран мировым посредником в деле освобождения крестьян. Наконец, это физически очень сильный мужчина. Когда какой-то прохожий «пиджак» стал подсматривать за его женой, купавшейся в пруду, он догнал его и крепко вздул. Ни о каком «непротивлении» еще не может быть и речи. Это яростный Толстой. Как он был взбешен, когда, еще до свадьбы, в Ясную заявилась полиция и обыскала его дом, пытаясь найти запрещенные книги и чуть ли не типографию со свеженькими сочинениями Герцена. Счастье, что он в это время находился в самарских степях, иначе Л.Н. непременно застрелил бы станового!

Своим авторитетом, физической силой он подавляет Соню: «Гениально талантливый, умный и более пожилой и опытный в жизни духовной – он подавлял меня морально». «Мощь физическая и опытность пожившего мужчины в области любви – зверская страстность и сила – подавляли меня физически».

На ее стороне как будто бы очень немного: молодость и «чепчик». Молодая, красивая, она права какая есть, даже если она не права. Письма Толстого 1862–63 годов просто-таки дышат глупым счастьем молодожена.

«Таня! Знаешь, что Соня в минуты дружбы называет меня пупок. Не вели ей называть меня „пупок“, это обидно. А я так люблю, когда ты и Соня называете меня Дрысинькой… Таня! Зачем ты ездила в Петербург?.. Тебе там скучно было. Там…»

Дальше письмо продолжает Соня согласно установившейся у них привычке писать письма в «две руки».

В увлекательном единоборстве мужа и жены молодость и привлекательность Сони были гораздо сильнее его физической силы. Письма и дневник Толстого первых лет женитьбы оставляют чувство какого-то пьяного счастья.

«…пишу и слышу наверху голос жены, которая говорит с братом и которую я люблю больше всего на свете, – сообщает он А.А. Толстой. – Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым… Теперь у меня постоянно чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье. Вот она идет, я ее слышу и так хорошо».

«Фетушка, дядинька и просто милый друг Афанасий Афанасьевич. – Я две недели женат и счастлив и новый, совсем новый человек».

Е.П. Ковалевскому: «…вот месяц, как я женат и счастлив так, как никогда бы не поверил, что могут быть люди».

М.Н. Толстой: «Я великая свинья, милая Маша, за то, что не писал тебе давно. Счастливые люди эгоисты».

И.П. Борисову: «Дома у нас всё слава Богу, и живем мы так, что умирать не надо».

Со своей «последней любовницей», педагогикой, он на время распрощался. И не только потому, что педагогический журнал «Ясная Поляна» не вызвал серьезного общественного интереса. И не только потому, что крестьянским детям во время полевых работ было не до учебы. Едва ли не главной причиной была несовместимость педагогики и молодой жены. Например, сельские учителя, съезжавшиеся в Ясную на своего рода «стажировку» и «обмен опытом», курили в гостиной, а Сонечка, очень скоро сделавшаяся беременной, совсем не выносила дыма.

«Все эти молодые люди, – вспоминала С.А., – очень конфузились моим присутствием, и некоторые смотрели на меня враждебно, чувствуя, что теперь кончится их близкое общение с Львом Николаевичем, который перенесет все свои интересы на семейную жизнь».

Так впервые возник конфликт: для кого существует Толстой? Для семьи или для всех? Первую борьбу Соня выиграла легко, потому что Л.Н. сам в то время тяготился педагогикой, и его новой «любовницей» стало сельское хозяйство: пчелы, свиньи, лошади и винокуренный заводик. Но вопрос был поставлен, а в жизни Л.Н. не было случайностей.

Но что значит «новый человек», о котором он пишет Фету? Это действительно новый Толстой. И в тоже время как бы промежуточный Толстой. Толстой между молодостью и старостью. Толстой между эпохой тотального бегства (из Казани! на Кавказ! в Севастополь! за границу! в самарские степи!), жадными поисками счастья и временем сокрушительного духовного переворота.

Это счастливый Толстой. По сути, это единственный период жизни, когда он был счастлив и когда казалось, что нечего больше желать. Это примерно пятнадцать лет его жизни… Это очень много! Конечно, это не безоблачное счастье. Первый раз он поссорился с женой на пятый день пребывания в Ясной. «Нынче была сцена», – пишет он в дневнике 30 сентября. Были и сцены, и истерики, и тяжелейший конфликт в вопросе о кормлении детей… Но всё же, если сопоставить это время с молодыми терзаниями Толстого и с тем, что он переживал после духовного переворота, то это было счастье, почти рай. И конечно, только тогда могли быть написаны романы «Война и мир» и «Анна Каренина».

Главной движительной силой этих произведений была любовь. Не любовь к людям вообще, не любовь даже к «ближним», а любовь к женщине. Которая, по крайней мере, на время загадочным образом оформила стихийную силу по имени «Толстой». Ввела ее в берега. Надела на его голову свой незримый чепчик, на котором лежал отблеск того венца, что держали над головой Л.Н. в кремлевской церкви.

Первое, что сделала Сонечка как хозяйка Ясной Поляны, – надела на всех поваров белоснежные колпаки. С тех пор «отвратительные паразиты» не появлялись в ее супе. Это был вопрос обычной гигиены. Но и какой поразительно точный символический жест! Потом расчищались дорожки, выдирались с корнем бурьян и крапива, подшивались белые простыни под шелковое одеяло, заменившее ситцевое, надевались наволочки на подушки и на столе во время обеда расставлялись серебряные приборы. Но сначала – колпаки! Во всяком случае, именно их она первыми вспомнила, описывая в «Моей жизни» свои первые шаги хозяйки.

И Толстой, смеявшийся над лакеем в каске с «шишаком», сопровождавшим девочек Берс на прогулках, не только смирился, но был счастлив как никогда…

«Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу – она смотрит на меня и любит. И никто – главное, я – не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: Левочка, – и остановится, – отчего трубы в камине проведены прямо, или лошади не умирают долго и т. п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновенье ока, у ней и мысль, и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда я вижу ее голову, запрокинутую назад, и серьезное и испуганное, и детское, и страстное лицо, люблю, когда…»

«Нынче я проснулся, она плачет и целует мне руки. Что? Ты умер во сне… Люблю всё лучше и больше».

«Мы недавно почувствовали, что страшно наше счастье. Смерть, и всё кончено. Неужели кончено? Бог. Мы молились».

И, наконец, 8 февраля 1863 года в его дневнике появляется запись, которая всё расставляет по местам: «Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня, без сравненья больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я и она бессильны».

Интересно, что незадолго до этого была запись в дневнике самой С.А.: «Иногда мне ужасно хочется высвободиться из-под его влияния, немного тяжелого… Оттого оно тяжело, что я думаю его мыслями, смотрю его взглядами, напрягаюсь, им не сделаюсь, себя потеряю».

Вот и всё.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг

1911 год[1083] Sophie Ostrovska Дневник Сони

Из книги Дневник автора Островская Софья Казимировна

1911 год[1083] Sophie Ostrovska Дневник Сони Вторник 25 января 1911 года [1084] Наружность лиц, которых я знаю.Ну начинаю свой дневник и прошу внимать на каждое слово.Папа мой очень стройный и красивый мужчина. Лицо довольно красивое и выразительное, правильный нос, глаза