Грешник поневоле

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Грешник поневоле

А ведь было время, когда Толстой не только не думал об уходе из Ясной Поляны, но любой отъезд из нее воспринимал как неприятную обязанность, как досадный перерыв в естественном течении своей жизни. Было время, когда он, напротив, пешком уходил из Москвы в Ясную, совершая как бы паломничество в свое имение, как совершал паломничество в Троице-Сергиев монастырь, Оптину пустынь и Киевско-Печерскую лавру.

Когда в 1847 году рано осиротевшие братья Толстые произвели раздел родительского наследства, Льву, как младшему брату, досталась Ясная Поляна. Он был несказанно счастлив… Невозможно представить, что происходило в душе восемнадцатилетнего юноши, когда он стал хозяином родового поместья, с которым были связаны самые чистые, священные воспоминания.

«Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений…

После молитвы завернешься, бывало, в одеяльце, на душе легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие – но о чем они? Они неуловимы, но исполнены чистой любви и надежд на чистое счастье. Вспомнишь, бывало, о Карле Ивановиче и его горькой участи – единственном человеке, которого я знал несчастным, и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: дай Бог ему счастья; дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать. Потом любимую фарфоровую игрушку – зайчика или собачку – уткнешь в угол пуховой подушки и любуешься, как хорошо, тепло и уютно ей там лежать. Еще помолишься о том, чтобы Бог дал счастья всем, чтобы все были довольны, и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья, повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.

Вернется ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви – были единственными побуждениями к жизни?

Где те горячие молитвы? Где лучший дар – те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.

Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?»

Поразительные строки из первого завершенного произведения Толстого – повести «Детство»! Они дают представление не только о том, с чего он начинал жизненный путь, но и как мечтал его завершить. Здесь, по сути, отражен весь духовный вектор жизни Толстого.

Жизнь есть счастье. Наивысшее счастье достигается через веру в Бога и любовь ко всем людям. Вера и любовь – это даже не добродетели. Это самая насущная и, если угодно, эгоистическая потребность души. В детстве, если оно прекрасно, эта потребность утоляется сама собой. По мере взросления эгоистические потребности тела заглушают и подменяют главные потребности души – жажду веры и любви. Но чем больше человек удовлетворяет потребности тела, тем он более несчастен. И чем дальше он заходит в удовлетворении эгоистических потребностей тела, тем дальше от источников счастья.

Возвращение к источникам требует уже колоссального духовного напряжения, трудной, педантичной работы над собой, и всё ради того, чтобы обрести то, что в детстве дается даром.

Вот в сжатом виде вся духовная философия Толстого, которая определяла его духовную практику. Парадокс состоял в том, что насколько прост был желаемый духовный результат, настолько невероятно сложной была духовная практика. «Дело жизни, назначение ее – радость, – писал Толстой. – Радуйся на небо, на солнце, на звезды, на траву, на деревья, на животных, на людей. И блюди за тем, чтобы радость эта ничем не нарушалась. Нарушается эта радость, значит, ты ошибся где-нибудь, ищи эту ошибку и исправляй». «Всё в табе и всё сейчас», – любил повторять Л.Н. стихийного крестьянского философа Василия Кирилловича Сютаева. Но какой же громадной работы над собой требовало достижение этого состояния! Весь дневник Толстого, начиная с 1847 года до самой смерти, посвящен, по сути, непрерывной хронике этой тяжелой работы.

Это похоже на попытку возвращения в рай. Вернее, в то райское состояние души, которое описано в «Детстве». Первое упоминание о работе над «Детством» – январь 1851 года; закончена повесть летом 1852-го. Дневник Толстой начинает вести в марте 1847 года в казанской университетской клинике, где лечится от гаонареи (гонореи), которую получил «от того, от чего она обыкновенно получается». Таким образом, первая запись в дневнике свидетельствует о том, насколько далек он от детского, «райского» состояния души. Постыдная физическая нечистота – всего лишь внешнее проявление ужасного омертвения души, но и сигнал к тому, что нужно, пока не поздно, начинать работу над собой. И этой-то главной работе он и посвятит всю жизнь, цель и назначение которой укажет в «Детстве».

Потребность любви жила в Толстом всегда. Но сила веры и невинность были утрачены очень скоро после того, как он покинул детский рай, свою Ясную Поляну. «Я был крещен и воспитан в православной христианской вере, – пишет он в „Исповеди“ в конце 70-х годов. – Меня учили ей и с детства, и во всё время моего отрочества и юности. Но когда я 18-лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили…

Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть – всё это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны».

Эти строки писались Толстым в то время, когда его сознание меняло полюса: всё, что он ранее считал белым, становилось черным и наоборот. На самом деле, не так уж он был одинок в своей молодости. Три прекрасных старших брата, Николай, Сергей и Дмитрий Толстые, закончили тот же Казанский университет, в котором учился он. Нежно любимая младшая сестра Мария. Две тетушки: Пелагея Ильинична Юшкова и Татьяна Александровна Ергольская. Последняя заменила младшим детям, Дмитрию, Маше и Льву, их мать в Ясной Поляне. Пелагея Ильинична приняла братьев Толстых в Казани.

Одиночество молодого Л.Н. заключалось, скорее, в том, что, в полной мере «отдаваясь страстям», он, тем не менее, отчаянно не желал становиться «похож на большого». Принимая внешние правила игры взрослых, оставался «внутренним ребенком». И конечно, неслучайно первое, прославившее его, произведение называлось «Детство».

Дневник Толстого периода начала работы над «Детством» рисует поистине удручающее состояние души. Это полный контраст с тем детским, «райским» настроением, которое показано в «Детстве». У непосвященного читателя может создаться впечатление, что это писал не здоровый цветущий молодой человек, который скоро отправится добровольцем на Кавказ и будет участвовать в боевых операциях против чеченцев, но изнеженный хлюпик, «декадент».

7 марта 1851 года: «…недостаток Энергии».

9 марта: «…недостаток Энергии».

13–14 марта: «Мало гордости… обжорство… лень… обман себя… ложь…»

16 марта: «Лень… трусость… рассеянность… мало твердости…»

3 апреля: «Тщеславие… обман себя… слаб… вял… неопрятен…»

Но это обманчивое впечатление. Беспощадная пристальность, пунктуальность, с которыми Толстой заносил в дневник малейшие проявления слабоволия, слабодушия, говорят об обратном. С самого начала ведения дневника он начинает ту самую последовательную работу над собой, результатом которой стал феномен позднего Толстого. Феномен, о котором профессор В.Ф. Снегирев, напомним, писал: «Тот, кто вглядывался в его движения, посадку, поворот головы, походку, тот ясно видел всегда сознательность движений, т. е. каждое движение было выработано, разработано, осмыслено и выражало идею…»

Толстой сравнивал эту работу над собой с занятиями физкультурника: «Да, как атлет радуется каждый день, поднимая бо?льшую и бо?льшую тяжесть и оглядывая свои всё разрастающиеся и крепнущие белые (бисепсы) мускулы, так точно можно, если только положишь в этом жизнь и начнешь работу над своей душой, радоваться на то, что каждый день, нынче, поднял бо?льшую, чем вчера, тяжесть, лучше перенес соблазн» (Дневник. 9 ноября 1906 года).

Душевных и физических сил Л.Н. было не занимать. Но настоящей веры, любви, невинного чувства непрерывного счастья в общении с Богом, миром и людьми уже не было. Остались лишь воспоминания, которые он так поэтически воспроизвел в «Детстве». На деле же было совсем другое.

«Я, когда просыпаюсь, испытываю то, что трусливая собака перед хозяином, когда виновата…» – пишет в дневнике на Кавказе.

В промежутке между вступлением в права хозяина Ясной и бегством (да, да, бегством!) на Кавказ Толстой ведет обычный для молодого, небедного и неженатого дворянина того времени образ жизни. Это вино, карты, цыгане и проститутки (будем называть вещи своими именами).

«Не мог удержаться, подал знак чему-то розовому, которое в отдалении казалось мне очень хорошим, и отворил сзади дверь. – Она пришла. Я ее видеть не могу, противно, гадко, даже ненавижу, что от нее изменяю правилам», – пишет в дневнике 18 апреля 1851 года.

Что за правила такие? А вот: «Сообразно закону религии, женщин не иметь» (запись 24 декабря 1850 года).

Те, кто с чрезмерным любопытством выискивает в дневниках Толстого свидетельства о его якобы ужасно порочном образе жизни, не вполне представляет себе образ жизни дворянства того времени. Во многом это происходит благодаря Толстому с его «Войной и миром» и «Анной Карениной», да еще и в отфильтрованном кинематографическом исполнении. Поместный дворянин представляется нам в образе Константина Левина, а городской развратник – в образе милейшего Стивы Облонского. Но Толстой знал и другие образы, описать которые просто не поднималась его рука. Например, он хорошо знал о жизни своего троюродного брата и мужа родной сестры Валериана Петровича Толстого. Свояченица Л.Н. Татьяна Кузминская в 1924 году писала литературоведу М.А. Цявловскому о Валериане Толстом: «Ее (Марии Николаевны. – П.Б.) муж был невозможен. Он изменял ей даже с домашними кормилицами, горничными и пр. На чердаке в Покровском найдены были скелетца, один-два новорожденных».

Ранние дневники Толстого действительно оставляют впечатление какой-то неприятной душевной и даже физической нечистоты. Но это происходит от того, что человек, писавший этот дневник, имел как раз очень ясное представление о чистоте, которое он отразил в повести «Детство». Молодой Толстой, каким он предстает со страниц своего дневника, являл крайне невыгодный с эстетической точки зрения тип непрерывно кающегося грешника. Отсюда этот образ собаки, виноватой перед хозяином, причем под хозяином нужно понимать, конечно же, Бога.

7 марта 1851 года: «Утром долго не вставал, ужимался, как-то себя обманывал. Читал романы, когда было другое дело; говорил себе: надо же напиться кофею, как будто нельзя ничем заниматься, пока пьешь кофей».

3 июля 1851 года: «…завлекся и проиграл своих 200, николинькиных 150 и в долг 500, итого 850. Теперь удерживаюсь и живу сознательно. Ездил в Червленную, напился, спал с женщиной; всё это очень дурно и сильно меня мучает… Вчера тоже хотел. Хорошо, что она не дала. Мерзость».

26 августа 1851 года: «С утра писать роман, джигитовать, по Татарски учиться и девки».

Лишь временами «райское» чувство возвращается к нему, как это происходит на Кавказе, в селении Старый Юрт:

«Вчера я почти всю ночь не спал, пописавши дневник, я стал молиться Богу. Сладость чувства, которое испытал я на молитве, передать невозможно. Я прочел молитвы, которые обыкновенно творю: Отче, Богородицу, Троицу, Милосердия Двери, воззвание к ангелу-хранителю, – и потом остался еще на молитве. Ежели определяют молитву просьбою или благодарностью, то я не молился. Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу; хотя и ясно сознавал, чего я желаю. Мне хотелось слиться с существом всеобъемлющим. Я просил его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели оно дало мне эту блаженную минуту, то оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить и что я не могу и не умею просить. Я благодарил, да, но не словами, не мыслями. Я в одном чувстве соединял всё: и мольбу, и благодарность. Чувство страха совершенно исчезло. Ни одного из чувств веры, надежды и любви я не мог бы отделить от общего чувства. Нет, вот оно чувство, которое испытал я вчера – это любовь к Богу. Любовь высокую, соединяющую в себе всё хорошее, отрицающую всё дурное…»

«Утро я провел довольно хорошо, – вяло отмечает дальше Толстой, – немного ленился, солгал, но безгрешно». Но уже через несколько дней он признается: «Ездил в Червленную, напился, спал с женщиной… Мерзость…» «Вечное блаженство здесь невозможно, – делает он неутешительный для себя вывод. – Страдания необходимы. Зачем? Не знаю».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.