22

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

22

Итак, Твардовский прочитал. «Дети Арбата», как у нас принято говорить, вышли на «финишную прямую». До финиша, вероятно, еще далеко, но роман зажил своей жизнью.

Следующий наш разговор с Твардовским состоялся 24 мая в его кабинете в редакции «Нового мира».

— Каждый писатель, — сказал Твардовский, — мечтает о своей главной книге, но не всякий, даже очень талантливый, ее создает, потому что не находит того, что должно послужить для нее материалом. Вы нашли свой золотой клад. Этот клад — ваша собственная жизнь. И то, что вы, пренебрегая своей славой известного беллетриста, своим материальным положением, пишете такую книгу, без надежды на скорое ее опубликование, пишете всю правду, подтверждает, что вы настоящий писатель. Я уже имел случай говорить товарищам из секретариата Союза писателей о вашем романе. Я им сказал, что это первый в советской литературе роман о Москве. Вы прекрасно показали ту эпоху, показали общество во всех его разрезах — от сына портного до дочери наркома. И от этого невозможно оторваться. Я прочитал его за одни сутки. Вы достигли в нем поразительной силы и убедительности изображения. Мне очень горько, что я ничего не могу пообещать вам конкретно. Журнал в очень тяжелом положении, его медленно и тихо удушают. Я уже говорил им — так дальше невозможно, так дальше журнал существовать не может. Мы имеем, что печатать, но нам не дают, хотят, чтобы журнал угас сам по себе. Я им много хорошего говорил про ваш роман, я его большой поклонник и пропагандист, но как только я упомянул, что там есть арест, они сразу замолчали и больше к этому не возвращались. И ставить сейчас вопрос о вашем романе бесполезно.

— Я это понимаю и не рассчитываю на скорое опубликование.

— Ну, нет. Публиковаться надо. И потом материально: я не Крез, Анатолий Наумович, но я с удовольствием дам вам свои деньги, лично свои, чтобы вы могли спокойно работать и закончить следующую книгу.

— Спасибо. Деньги у меня есть, кроме того, в будущем году, вероятно, выйдет моя картина и я буду совсем богатый.

— Во всяком случае, если сложится так, что появится нужда в деньгах, я всегда рад вам помочь. И прошу вас обязательно мне об этом сказать. И еще: не унывайте! То, что вы написали такое, говорит о вашем мужестве. Я очень рад и счастлив за вас и радуюсь вашему успеху. И я был рад в прошлый раз вам позвонить. Как вы понимаете, я звоню не всем…

— Спасибо. Меня ваш звонок очень тронул, для меня это — большая честь. Сейчас, когда роман не идет, это единственная для меня награда, тем она ценнее.

— Ничего. Все впереди… Для того чтобы товар появился в магазине, его надо прежде всего произвести на фабрике. Ваш товар готов и ждет своего часа. Кстати, сколько вам лет?

— Я тысяча девятьсот одиннадцатого года.

— Да?! Я думал, вам меньше, и даже удивлялся тому, как вы прекрасно знаете время, в котором, по моим предположениям, вы были ребенком. Я думал, что это время моей юности.

— Мы — ровесники.

— Не совсем, я — старше, я — десятого года. Когда нам с вами будет по сто два года, мы будем вспоминать, как волновались по поводу вашего романа и окажется, что зря волновались.

После Твардовского я зашел к Лакшину. Был там еще Кондратович. Оказывается, в редакцию приезжали Марков и Воронков. Разговор шел о портфеле журнала: «Твардовский особенно остановился на вашем романе, расхваливал его так, как никого еще не хвалил. Воронков сказал, прекрасно, если роман будет похож на „Кортик“ и „Бронзовую птицу“, в которых тоже много поэзии времени и поколения».

— Что же препятствует его опубликованию? — спросил Марков.

— Там есть арест, — ответил Твардовский…

Марков и Воронков сникли так, как сникает воздушный шар, когда из него выпускают воздух.

Десятого июня я снова был в журнале. Твардовский меня увидел, позвал к себе в кабинет.

— Главное в вашем романе — Москва, — сказал Твардовский, — вы себя в ней чувствуете как лесник в знакомом лесу. Если он собьется на боковую тропинку, то все равно выйдет на главную, ни компаса, ни карты ему не нужно. А вот когда писатель прибегает к карте и компасу, тогда плохо. Пример тому — Фадеев. Он не только не знал металлургию, Магнитогорска, но и не любил техники в литературе, заводов и всего такого. И вот решился писать о том, чего не знал и не любил. И сорвался. У вас совсем другое. Вы настолько знаете и чувствуете Москву, все получается у вас так естественно, что вы не придаете этому значения, даже пренебрегаете очень многим и важным, делаете это как бы попутно. Я сам не коренной москвич и не думал, что буду жить в Москве, да вот журнал… Вопрос стоит только так. Дадут делать журнал — останусь. Не дадут — не останусь.

— Жалко, если вы уйдете. Назначат другого человека, который не сможет или не захочет использовать благоприятную ситуацию, когда та наступит.

— Нет, оставаться на положении Маркова или Кожевникова я не могу. Я иногда думаю: когда-то ведь должна заговорить совесть даже у таких людей. О чем они думают ночью, во время болезни, перед угрозой смерти? Думают ли они, каково будет их детям, детям родителей с такой репутацией?

— Ну, на их совесть, Александр Трифонович, уповать не стоит.

— Ведь врут на каждом шагу. «Литгазета» написала, будто бы Солженицын был осужден за дело, а потом помилован, а это неправда. Он был командиром артиллерийского взвода на фронте, а написали — зенитной батареи, а она могла стоять где-нибудь под Пермью. Вот я и говорю: нет совести у них, элементарной порядочности нет. Ладно… Опять сбиваюсь в сторону… Скажите, на что живете?

— Работаю для кино.

— Не знаю, не знаю… Я говорил Бакланову, давайте ваш сценарий, опубликуем, а он смеется: это не для журнала… Как же так? Если автор боится опубликовать сценарий, значит, это не литература. Вот кто-то задумал инсценировать для телевидения «Страну Муравию», я им так ответил, что они и думать об этом перестали. Но все это ерунда. Главное — речь Брежнева на съезде учителей мне кажется обнадеживающей и многообещающей… Как вы думаете, что молчите?

— Там, наверху, я ни разу в жизни не бывал, вам видней…

— Я надеюсь, я надеюсь.

Не оправдались надежды Александра Трифоновича. Реакция усиливалась. Нападки на «Новый мир» ужесточались. В начале февраля 1970 года секретариат Союза писателей СССР вынес решение об изменениях в руководстве журнала «Новый мир», означавших, в сущности, отстранение Твардовского.

В субботу, 6 февраля 1970 года, днем ко мне на дачу пришли Каверин, Трифонов и Можаев. Им стало известно, что решение секретариата должно быть опубликовано в ближайшем номере «Литературной газеты», и эту акцию надо предотвратить, написав письмо Брежневу. У Можаева есть приятель, хорошо знакомый с дочерью Брежнева — Галиной. Галина берется передать такое письмо отцу. Газета выходит в среду, печатается во вторник, значит, письмо Брежневу должно быть передано не позже завтрашнего дня, то есть в воскресенье, чтобы в понедельник Брежнев мог задержать публикацию. Следовательно, на сбор подписей мы имеем только один день — сегодняшний, субботу. В Переделкине подписи соберу я, в Доме творчества — Можаев, на Пахре — Трифонов.

Я усомнился в успехе этого мероприятия. Надежен ли знакомый Можаева? Передаст ли письмо Галина? Как отреагирует Брежнев?

Можаев сказал, что знакомый его надежен, Галина обязательно письмо передаст и другого пути у нас нет. Если мы в понедельник сдадим письмо в экспедицию ЦК, то неизвестно, когда дойдет оно до Брежнева и дойдет ли вообще, а газета с решением секретариата тем временем выйдет, и все будет кончено.

Трифонов с ним согласился — другого выхода нет.

Наивный интеллигент Каверин добавил:

— Мне кажется, такое неофициальное, личное, доверительное обращение подвигнет товарища Брежнева на благоприятное решение.

Написали мы письмо, я отпечатал его под копирку, копия у меня сохранилась, привожу текст:

«Дорогой и глубокоуважаемый Леонид Ильич!

Встревоженные положением, создавшимся в нашей литературе, мы считаем своим долгом обратиться к Вам.

Против А. Т. Твардовского и руководимого им журнала „Новый мир“ в последнее время ведется кампания, преследующая цель отстранить Твардовского от руководства журналом. Уже приняты решения об изменении редколлегии „Нового мира“, по существу направленные к уходу Твардовского из журнала.

А. Т. Твардовского можно смело назвать национальным поэтом России и народным поэтом Советского Союза. Значение его творчества для нашей литературы неоценимо. У нас нет поэта, равного ему по таланту и значению. Руководимый им журнал является эталоном высокой художественности, чрезвычайно важной для коммунистического воспитания народа. Журнал проводит линию XX–XXIII съездов партии и с научной глубиной анализирует сложные проблемы современного общественного развития. Журнал собрал на своих страницах множество талантливейших современных советских писателей. Авторитет, которым он пользуется как в нашей стране, так и среди прогрессивной интеллигенции всего мира, делает его явлением совершенно исключительным. Не считаться с этим фактом было бы большой ошибкой с далеко идущими отрицательными последствиями.

Мы совершенно убеждены, что для блага всей советской культуры необходимо, чтобы „Новый мир“ продолжал свою работу под руководством А. Т. Твардовского и в том составе редколлегии, который он считает полезным для журнала.

Алигер, Антонов, Бек, Вознесенский, Е. Воробьев, Евтушенко, Исаковский, Каверин, Мальцев, Можаев, Нагибин, Рыбаков, Тендряков, Трифонов.

6-8. 02. 1970 г.».

Больше подписей мы собрать не успели. Из тех, к кому обратились, никто не отказался, кроме Сергея Залыгина, нынешнего главного редактора «Нового мира». Он жил тогда в Переделкине, в Доме творчества, сказал Можаеву: «Дожидаюсь ордера на квартиру, жена больна, ты должен меня понять».

Как рассказывал Можаев, получив письмо, Брежнев поморщился:

— Что за «коллективки» такие? Пусть придут в ЦК, поговорим.

«Коллективками» назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты. Видимо, вспомнил Леонид Ильич свое «боевое прошлое».

Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию «Нового мира».

Это известие мгновенно разлетелось по Москве, в понедельник к девяти часам утра в «Новом мире» собрались его авторы. О сотрудниках и говорить нечего — все тут были. Твардовский сидел в кабинете в темном костюме, при галстуке, серьезный, сосредоточенный, сознающий значение момента для судьбы журнала, да и всей советской литературы.

Наметили пятерку тех, кто отправится к Подгорному. Кроме себя, помню Можаева, Тендрякова, Трифонова. Пятого забыл.

Дожидаемся звонка из ЦК. Никто не уходит. Принесли бутерброды, вскипятили чай, перекусили. В общем, как на боевой вахте.

Прождали до полуночи. Никто не позвонил. Через день вышла «Литературная газета» с решением секретариата Союза писателей. Твардовский ушел с поста главного редактора журнала. Героический период истории «Нового мира» кончился.

Может быть, не передали нашего письма Брежневу? Можаев клялся, что передали. И я ему верю — передали. Но Брежнев ничего не пожелал изменить.

Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:

— Ну, чего сейчас пишете?

— Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».

Он махнул рукой:

— Это ладно… С романом что делаете?

— Заканчиваю описание ссылки.

Он пошарил глазами по столу:

— Рюмка найдется?

— Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.

— Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.

Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:

— Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.

— Что вы, я уже забыл об этом.

— Обиделись, — он мелко закивал головой, — обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…

— «Лето в Сосняках».

— Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.

Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:

— «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» — это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. — Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. — «Дети Арбата» — они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… — Он посмотрел на меня: — Впрочем, и вы бывший ссыльный…

— Да, случилось.

Он опустил голову.

— Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю — что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… — Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. — А отец, тот был в бегах. Где-нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» — «Кузнец…» — «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.

Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…

История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.

Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.

— Да, вот так и жили… А я учился в Смоленске, потом в Москве, в ИФЛИ (Институт Философии, Литературы, Истории — А. Р.), стихи писал. — Он усмехнулся. — Мои родители вон где были, а я стихи про колхозы сочинял… И не знал, что будет со мной. Я еще почему не мог оторваться от «Детей Арбата»… Помните дом на углу Арбата и Смоленской, там магазин «Гастроном»?

— Помню, конечно.

— Построили коридорную систему с общей столовой, по-коммунистически, новый быт внедряли. Но для себя архитектор соорудил обыкновенную отдельную квартиру. Вот в этом доме я часто ночевал у Игоря Саца. Много у кого приходилось ночевать… Боялся… Отец мой к матери не побоялся поехать… Вот вам «Отцы и дети»! Напишите. «Отцы и дети». Впрочем, Тургенев уже написал, вы свое пишите, другого вам не надо. — Он встал. — Ладно! Мне сказали, у вас машина есть.

— Есть.

— Отвезите меня домой, на дачу.

— Пожалуйста. Но уже поздно. Вы можете у меня переночевать, а домой позвоните.

Он выпрямился, лицо его неожиданно обрело обычное горделивое, отстраненное выражение.

— Вам трудно меня довезти?

— Да Бог с вами, — засмеялся я, — сейчас заведу машину.

Я отвез его, всю дорогу он дремал, очнулся в поселке, показал, где остановиться.

— Спасибо. Если что сказал не так, не сердитесь.

Не дожидаясь ответа, открыл дверцу, вышел, скрылся за калиткой.

Через полтора года, в декабре 1971-го, Твардовский умер. Был ему всего 61 год. Лежал в гробу на сцене большого зала Центрального Дома литераторов, окруженный теми, кто его затравил. Теперь они демонстрировали свою фальшивую скорбь.

Вместе с Твардовским ушла особенная эпоха русской литературы. Он был одним из самых ярких ее мучеников. Истинно народный поэт, отдал родине весь свой талант, но родина погубила его мать, отца и его самого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.