21

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

21

19 января 1960 года меня реабилитировали.

«Постановление Особого Совещания при коллегии ОГПУ от 9 января 1934 г. отменено… за отсутствием состава преступления.

Заместитель Председателя Верховного суда РСФСР В. Крюков».

В ряду других реабилитаций моя не была большим событием. Мало кто знал, что я сидел в тюрьме, был в ссылке и минусе. Читателям стало об этом известно только через 43 года, когда вышли в свет «Дети Арбата». И после реабилитации я об этом не распространялся: вернулись проведшие в лагерях по десять и больше лет, больные, покалеченные, измученные… Что по сравнению с их страданиями значили мои три года ссылки?

В январе 1958 года на вопрос новогодней анкеты в «Литературной газете» я ответил: «В наступившем году продолжаю работу над романом „Год тридцать третий“», — так первоначально назывались «Дети Арбата».

Я задумал «Детей Арбата» как роман о юности своего поколения. Все мои книги этого цикла в определенном смысле автобиографичны. Но писать тридцатые годы без Сталина невозможно, это сталинская эпоха нашей истории.

Всю свою сознательную жизнь я много думал о Сталине. Думал много, но дневника не вел. Долгие годы даже в карманном блокноте я записывал только названия учреждений, но никогда — фамилии и телефоны своих знакомых: если бы меня посадили, то были бы обречены и мои адресаты. О каком же дневнике могла идти речь? Изъятый при обыске дневник служил вещественным доказательством, записанная в нем крамольная мысль или мысль, истолкованная как крамольная, могли повлечь за собой арест.

Все в стране, и прежде всего писатели, художники, актеры, ученые, институтские и школьные преподаватели, обязаны были возвеличивать Сталина. Это перешло в духовное затмение, идолопоклонство. Стихи в честь Сталина сложили даже Ахматова, Мандельштам, Пастернак. Мандельштам делал это, спасая себя; Ахматова — спасая сына. По свидетельству Корнея Чуковского, Пастернак восторгался Сталиным. «Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью» (оттого, что видели Сталина). А по свидетельству Эренбурга, Пастернак был убежден, что Сталин ничего не знает о беззакониях в стране. «Вот если бы кто-нибудь рассказал об этом Сталину…» Тот же Эренбург приводит слова Мейерхольда: «От Сталина скрывают…» Тоже верил в Сталина, а его вскоре арестовали, пытали.

Из тюрьмы Мейерхольд писал Молотову:

«Меня здесь били, больного шестидесятилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновыми жгутами били по пяткам, по спине, по ногам… И когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, что на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток… Этой резиной меня били по лицу, размахами с высоты… Я кричал и плакал от боли… Лежа на полу лицом вниз, я обнаруживал способность извиваться, корчиться и визжать, как собака, которую плетью бьет хозяин…»

Молотов передал это письмо Сталину. Вот и «узнал товарищ Сталин». Ну и что? А ничего. Расстреляли Мейерхольда, и дело с концом!

«Врагов народа» публично требовали расстрелять Бабель, Тынянов, Маршак, Платонов, Олеша, Зощенко, Гроссман и десятки других писателей. Я называю фамилии тех, кто в представлении интеллигенции были антисталинистами. Наверняка в душе они и были антисталинистами, но писать были обязаны другое. Это совершалось механически, даже не задерживаясь в памяти. Нарушить этот обряд было равносильно богохульству во времена инквизиции, святотатству, за которое возводили на костер.

В 1956 году в Союзе писателей на обсуждении романа Дудинцева «Не хлебом единым» Константин Паустовский сказал, что он, Паустовский, в своих повестях, рассказах, статьях, выступлениях не только не восхвалял Сталина, но даже ни разу не упомянул его имени.

Я любил Паустовского. Мастер слова, честный человек, выступление его на обсуждении романа Дудинцева было блестящим. Но вот что писал он при жизни Сталина: «Мечта о новом высоком строе человеческой жизни и ее расцвете неразрывно связана с именем Сталина. Его прозрением, его волей, его умелой и дружеской рукой осуществляется наше прекрасное будущее в нашем прекрасном настоящем» («Знамя», № 10, 1952).

Это входило в ритуал, такой была форма существования в те времена, Паустовский мог даже забыть об этом, думая о Сталине совсем обратное.

Повторяю: в тех условиях дневник вести я не мог. И все же некоторые записи сохранились. Они были начаты в ссылке, под видом набросков о деятелях Великой французской революции и зашифрованы инициалами Сен-Жюста. Если я имел в виду его самого, то писал инициалы через дефис: С-Ж, если Сталина, то через точку: С.Ж. Так я делал и позже, вернувшись с войны, а после доклада Хрущева писал уже открытым текстом. Именно из-за этих записей вся Арбатская трилогия написана линиями: линия Сталина, Саши, Вари. Потом эти линии я монтировал, соединял. Работы это прибавляло, но, как мне кажется, помогало созданию образа, развитию его в сюжете. Многое осталось неиспользованным: несколько тетрадей. Будет время и возможность, обработаю и опубликую.

Записи отражали мое отношение к Сталину, его роли в истории страны, давали толчок к новым размышлениям. Но для романа этого оказалось недостаточно. Нужно было ввести Сталина в действие, в сюжет, показать его в поступках, в отношениях с людьми, требовалась фактура его жизни.

Я прочитал все сталинские публикации, но издание его собрания сочинений прекратилось на 14-м томе, как раз на нужном мне тридцать четвертом годе. К счастью, в ИМЭЛе [1] сохранилась верстка этого тома, мне удалось добраться до нее, пришлось сидеть там и переписывать. Много работал в Ленинской библиотеке, ездил в Грузию, в Гори, где Сталин родился, в Тбилиси, где он учился, побывал в Баиловской тюрьме в Баку, где он сидел в заключении.

Критические работы о Сталине выходили только за границей, мне они были недоступны, а будь даже доступны, вероятно, я не стал бы их читать, чтобы не проникнуться чужими представлениями, — я хотел создать собственную концепцию. Обвинения Нины Андреевой в том, что я повторяю каких-то авторов, беспочвенны, их имена я узнал из ее собственной статьи.

Я встречался со многими людьми, знавшими Сталина лично. Отсидели свои сроки в лагерях, отбыли ссылки, только что вернулись. Их рассказы неоценимы, каждый воссоздавал какую-то грань сталинского характера.

На заседании Политбюро при обсуждении работы Наркомата путей сообщения к члену коллегии Наркомата Рошалю подошел Сталин, участливо, даже ласково спросил: «Товарищ Рошаль, не обидитесь, если переведем вас на другую работу?» — а ночью Рошаля и других членов коллегии арестовали, мучили в тюрьме и отправили в лагеря. Встречался со Сталиным Каттель, бывший главный инженер Магнитостроя, а потом начальник строительства Комсомольска-на-Амуре, тоже прошедший лагерь и ссылку, по его рассказам я выстраивал в романе линию Марка Рязанова. Со слов зубного врача Сталина Максима Савельевича Липеца написаны сочинские сцены, Липец выведен под фамилией Липман. Разговорить его было трудно, он не разрешил ни магнитофона, ни записей, потом, вернувшись от него домой, мы с Таней восстановили на бумаге все им рассказанное. Уже после выхода романа в свет Липец дал интервью многим газетам, стал известен, даже попал в книгу «Кто есть кто». В разговоре с ним промелькнуло имя сына Сталина Якова Джугашвили, я почувствовал: Липец что-то знает. Но на мои настойчивые вопросы он не ответил: «Сейчас еще рано об этом говорить». Я всегда был убежден, что в гибели Якова Джугашвили Гитлер не нуждался, он не убивал именитых пленников, эта смерть нужна была только одному человеку — Сталину, опасался, что Яков станет орудием в руках врага. Видимо, причастные к этой смерти люди были еще живы и Липец их побаивался. Будем надеяться, что когда-нибудь эта история откроется.

Много ценных сведений дала мне Шатуновская, старая большевичка, тоже отбывшая сроки и реабилитированная. Хрущев назначил ее руководителем комиссии по выяснению обстоятельств убийства Кирова. Комиссия пришла к заключению, что Кирова убили по прямому указанию Сталина. Шатуновская познакомила меня с материалами, на которые опиралась комиссия — вина Сталина была доказана. Однако Хрущев остерегался публиковать выводы комиссии, а при Брежневе создали новую комиссию, которая выводы Шатуновской опровергла. Вскорости материалы работы этой комиссии исчезли.

Повторяю, почти все, с кем я встречался, — репрессированные и реабилитированные. Их посадили в конце тридцатых годов. До этого они шли за Сталиным, были верны ему, боролись с его врагами, с троцкистами, никакой вины за собой не знали. Тем сложнее и мучительнее были размышления этих людей. Они хотели разобраться, — что же произошло? Некоторые из них поняли, что дело в сталинской системе, в сталинизме, но многие причину своих несчастий искали в характере Сталина, вспоминали встречи с ним, детали его поведения, выражение лица, манеру разговаривать, каждое произнесенное им слово и что, как им впоследствии казалось, за этим словом стояло, вспоминали походку, жесты, взгляд… Это мне и требовалось для создания портрета.

В результате у меня сложился образ Сталина. Мне казалось, я понимаю его логику, мотивацию поступков, ход мыслей, природу его извращенной морали, безнравственности, безжалостного отношения к людям, понимаю секрет его власти, причины его обожествления.

В одной из своих статей Каверин написал: «Вечер мы провели со Сталиным… Сталиным был Рыбаков». Я помню тот вечер на даче у Каверина. Мы обсуждали какое-то текущее политическое событие. Я пришел туда, оторвавшись от письменного стола, писал «Детей Арбата», был во власти романа, думал, как думали мои герои, и стал рассуждать на тему, которая была предметом разговора так, как рассуждал бы Сталин. Все уставились на меня: хорошо помнили речи Сталина. И когда в романе я писал монологи Сталина, то рассуждал, как он.

Второго апреля 1965 года я принес в редакцию журнала «Новый мир» заявку на публикацию романа «Дети Арбата». Коротко изложил его содержание, перечислил основных действующих лиц. Тут же, 7 апреля, со мной подписали договор и выдали аванс. Срок сдачи романа — май 1966 года.

Сдал я роман месяцем раньше. В последних номерах журнала его анонсировали на 1967 год в ряду произведений других авторов (Быков, Некрасов, Белов, Залыгин, Абрамов, Бёлль, Уоррен). Анонс адресовался подписчикам, носил рекламный характер. Не всё обещанное опубликовали, не все рукописи были готовы. Не опубликовали и «Детей Арбата», но по другим причинам.

Девятого мая в своем докладе на праздновании 20-летия Победы новый лидер партии Брежнев высоко оценил роль Сталина, зал встретил это овацией в честь почившего вождя. Доклад предварительно обсуждался в руководстве партии, и многие требовали усилить позитивную характеристику Сталина, даже не произносить слов «культ личности», указать, что, разгромив оппозицию, осуществив индустриализацию и коллективизацию, Сталин обеспечил победу над фашизмом. Осторожный Брежнев ограничился тем, что отметил исключительную роль Сталина в победе над Германией. Но и этого было достаточно, чтобы вызвать бурные аплодисменты, развязать в стране реабилитацию Сталина и сталинизма, похоронить хрущевскую «оттепель». На XXIII съезде партии Брежнев заявил: «Ремесленники от искусства избирают своей специальностью очернение нашего строя, клевету на наш советский народ». Начались обличения «Нового мира» и «Юности» в безыдейности. В феврале 1966 года провели знаменитый процесс над Синявским и Даниэлем за публикацию их произведений за границей. И, конечно, опять «одобрение трудящихся», тех, кто «хотя не читал, но осуждает», в общем, все в давних, хорошо знакомых традициях.

Я понимал, что в этих условиях «Детей Арбата» не напечатают. И все же сдал рукопись в «Новый мир». Полностью вернуться назад время уже не могло. После мощного удара Хрущева поднять страну опять на сталинскую дыбу стало невозможно. Ее можно было опустить в трясину, что с успехом делал Брежнев восемнадцать лет. Но не все хотели тонуть в болоте. «Новый мир» во главе с Твардовским продолжал бороться.

Многим авторам знакомо здание в Путинковском переулке возле Пушкинской площади, где помещается «Новый мир». На втором этаже работали Твардовский и его заместители — Лакшин и Кондратович.

Журнал держался на авторитете Твардовского, на уважении, которое питали к нему, как к первому поэту России, даже самые ограниченные руководители страны. Все наиболее яркое и значительное из прозы послесталинского периода было напечатано в «Новом мире». И для нас главной комнатой была та, где сидели Анна Самойловна Берзер и Инна Борисова. Именно здесь был сборный пункт прогрессивных московских литераторов, да и не только московских.

Анна Самойловна, мы называли ее просто Ася, отрывала взгляд от очередной рукописи, ее карие глаза светились приветливостью, она откидывалась на спинку стула, чтобы поболтать с тобой о твоих делах, об обстановке вокруг журнала. Дружбой с ней дорожили. Ее редактуру прошли самые громкие публикации того особенного, драматического периода в истории журнала. Эта скромная женщина отличалась поразительной стойкостью в отстаивании настоящих произведений, удивительным упорством в пробивании непробиваемого. На это уходили все ее силы, и не оставалось сил сделать что-то для себя. Да и не было умения. Умерла Ася в 1995 году. Жила на окраине Москвы, одинокая, больная, полуслепая, существуя на нищенскую пенсию. Такова, к сожалению, участь многих талантов во все времена и эпохи.

Но в 1967 году ни Ася, ни Лакшин с Кондратовичем ничего не могли сделать для меня. Все прочитали роман, всем он нравился, но понимали: цензура не пропустит. И Твардовскому роман не показывали — он читал только то, что шло в номер, или то, за что можно было бороться. В данном случае шансов нет.

И все же я хотел, чтобы Твардовский прочитал роман.

До этого с Твардовским я встречался три раза, хотя видел его на съездах, пленумах, заседаниях. Среди стандартно-сереньких руководителей Союза писателей он выделялся своей внешностью — высокий, красивый, породистый, сознающий свою значительность, смотрел поверх голов, никого не замечая, отстранение. Рассказывали, что его отец — крестьянин Смоленской губернии, мать — тоже крестьянка, но из «однодворцев», то есть предки ее дворянского происхождения. И действительно, в Твардовском, в его облике, манере держаться, было нечто такое, что не позволяло с ним фамильярничать.

В пятидесятых годах я жил на Кутузовском проспекте. Неподалеку, в одном из переулков Большой Дорогомиловской улицы, жил поэт-песенник Алексей Фатьянов. Как-то он позвонил, попросил меня подписать несколько моих книг для библиотеки на его родине, в Вязниках, Владимирской области. Я зашел. У него сидел Твардовский, на столе стояла наполовину опорожненная бутылка водки, оба были уже во хмелю, пели старинные русские песни на разные голоса, останавливались, поправляли друг друга. «Вот здесь бери еще ниже, вот так… — Твардовский объяснял, как надо петь. — А теперь давай вместе…» На меня Твардовский не обратил внимания, скользнул по лицу невидящими глазами и затянул длинную сложную музыкальную фразу. Я выпил с ними рюмку, подписал книги и ушел. Моего ухода Твардовский не заметил.

Второй раз столкнулись мы с ним на поминках писателя Казакевича.

Казакевич долго, тяжело, мучительно умирал. У него был рак, после операции он лежал у себя дома в Лаврушинском, и мы, его друзья, дежурили по очереди ночами у его постели.

Как-то он заворочался, проснулся, я подошел, и он говорит:

— Знаете, Толя, мне приснился сон… Идет секретариат Союза писателей, обсуждают мой некролог и заспорили, какой эпитет поставить перед моим именем… Великий — не тянет… Знаменитый… Выдающийся… Видный… Крупный… Известный…

— И что решили? — засмеялся я.

— Не помню, проснулся.

— Бросьте об этом думать. Военный человек, разведчик, что вы в самом деле! Некролог будут обсуждать через пятьдесят лет.

Спустя два дня Казакевич умер.

Похоронили мы его, сидели на поминках. Каждый что-то вспоминал о нем, сложный был человек, но колоритный. Я рассказал про его сон.

И вдруг Твардовский, глядя на меня помутневшими глазами, заявляет:

— Неправда! Ничего он вам не говорил. Просто вы знаете про обсуждение некролога на секретариате.

Воцарилось молчание. Я сказал:

— Я, Александр Трифонович, никогда не лгу. К тому же порядочные люди не выдумывают сказок, хороня своих друзей. И, наконец, я ни разу не был на ваших секретариатах, не знаю и знать не хочу, что вы там обсуждаете.

Вмешался кто-то из друзей, скандал погасили.

В третий раз встретились мы с ним в 1964 году в редакции «Нового мира». Я сидел у Аси Берзер, мы работали над рукописью «Лета в Сосняках». Первоначально роман назывался «Лиля». Однако Твардовский возразил: «Чересчур легкомысленно» — и потребовал сократить историю жизни Лили на «московских тротуарах», а это было главным в романе. Я огорчался, Ася меня успокаивала: ничего страшного, многое из того, что уберется, перенесем в конец, вещь от этого не пострадает, важно опубликовать.

И вдруг входит Твардовский, хмуро посмотрел на нас:

— Работаете?

— Корежим потихоньку, — ответил я.

— Корежите?.. Тема серьезная, а вы примешиваете к ней беллетристику.

— Что плохого в беллетристике?

— Беллетристика угождает дурному вкусу. Боборыкин был беллетрист.

— Беллетристика — от французского «belle lettre» — красивое письмо. Это у нас ему придали уничижительный смысл.

— Анатолий Наумович! Не будем спорить! Если вы считаете, что вас здесь «корежат», то, пожалуйста, можете отнести свой роман в другой журнал. У нас портфель достаточный.

— Я принял поправки. Видите, работаем…

— Вот и работайте…

Повернулся и вышел.

Такие столкновения с Твардовским были у меня в прошлом. И все же «Лето в Сосняках» он напечатал, даже поторопился напечатать пораньше. Роман планировался на 1965 год, но в октябре 1964-го Хрущева сняли, Твардовский понял, куда все повернется, и перенес публикацию на декабрь 1964-го. Антисталинский пафос романа ему нравился. В сущности, Твардовский был единственным смелым редактором в стране. Ходил к Хрущеву, пробил «Один день Ивана Денисовича», печатает то, чего не осмеливаются печатать другие. Больше идти не к кому. Твардовский — крупная фигура в государстве, не появится ли у него возможность сказать о «Детях Арбата» в высших инстанциях, вдруг как-то изменится конъюнктура в пользу моей книги?.. Но для этого прежде всего он должен ее прочесть.

В апреле 1968 года я ему написал:

«Уважаемый Александр Трифонович! Прочитайте, пожалуйста, мой роман. Он в журнале больше года. Почти все члены редколлегии и работники редакции читали, говорят — нравится, даже малую толику денег отвалили. Я высоко ценю Ваше суждение, знать мне его интересно и важно. Независимо от ближайших перспектив, пишу дальше.

С уважением, А. Рыбаков».

Через несколько дней, как было принято в те годы, получаю из редакции журнала поздравительную открытку к Первомайскому празднику. На ней наискосок рукой Твардовского написано:

«Дорогой А. Н. Сегодня, 26.4, забрал Вашу рукопись на прочтение.

А. Твардовский».

Позвонил он в начале мая:

— Здравствуйте, Анатолий Наумович, рад, что застал вас дома. Я по поводу вашего романа. Я-то знал, что он у нас в редакции, но товарищи сказали, что в набор не идет, поэтому не читал. Потом получил вашу записку и взял. Но тут — праздники, и вот позавчера начал читать и прочел одним махом, не отрываясь. Серьезная, знаете ли, постройка… Я — крестьянский поэт и думал, что поэзия — в деревне, а вы показали поэзию города… Москва, Арбат, улицы, эти мальчики и девочки, арбатские и дорогомиловские, первая юношеская любовь, тюрьма, все это прекрасно, такого удовольствия, такой радости от чтения я давно не получал… Роман, конечно, подпадает под «табу», но не я это «табу» установил. А когда «табу» будет снято, наш журнал почтет за честь опубликовать его на своих страницах. Не унывайте! Пишите дальше, вы — человек мужественный, мы вас поддержим, деньги для вас найдем. Надо бы поговорить подробнее, но я улетаю в Италию. Через десять дней вернусь и буду просить вас о встрече, хочется высказать вам все, что вызвало во мне чтение вашего романа, хочется поделиться с вами… Много там делать нечего и незачем. Вы увидите на полях некоторые незначительные и необидные мои поправки. Кое-где вы впадаете в беллетристику, но это беллетристика высокого класса, беллетристика большого писателя, и это не страшно. Все эти замечания — так, между прочим. Вы поставили перед собой грандиозную задачу и блестяще ее выполнили. Хочется многое сказать, но я сейчас под впечатлением вещи, взволнован, говорить трудно. Приеду и поговорим. И название прекрасное — «Дети Арбата». У талантливой вещи всегда талантливое название.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.