19

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

19

Идеологически Союз писателей был казармой. Организационно — департаментом. Его сотрудники имели дело не со случайными посетителями, а с постоянными, с писателями. Были хорошо с ними знакомы, обслуживали их съезды, пленумы, заседания, обедали в том же ресторане ЦДЛ, ездили в те же Дома творчества, пользовались одной поликлиникой — Литфонда; бывало, молодые сотрудницы выходили замуж за писателей, жили со своими мужьями в писательских домах, писателей во все времена селили кучно: в Лаврушинском переулке, на улице Фурманова, на Ломоносовском проспекте, в районе метро «Аэропорт», в Астраханском переулке. Сотрудники много чего знали о каждом, писательская жизнь протекала у них на виду.

Ко мне в аппарате Союза относились с симпатией: молодой, уже известный, но общительный, демократичный, прошел войну, встречали с улыбкой, приветливо.

Но вот прихожу в Союз, было это в начале марта 1951 года, и сразу, с первого же мгновения, возникло ощущение опасности, хорошо знакомое, въевшееся во все поры моего существа. Быстро промелькнувший взгляд, любопытный или настороженный, замкнутое, отчужденное лицо, подчеркнутое равнодушие, как бы вынужденное рукопожатие, притворная занятость — мелочи, обычному человеку ничего не говорящие, но мне вполне понятные.

Много лет спустя в Доме творчества «Малеевка» мы стояли в холле с Евгенией Семеновной Гинзбург, автором «Крутого маршрута», восемнадцать лет проведшей в сталинских тюрьмах, лагерях и ссылках. Мимо нас прошел Виктор Николаевич Ильин, поздоровался со мной. Евгения Семеновна проводила его взглядом:

— Кто этот человек?

— Ильин, секретарь Московского отделения Союза писателей.

— Он — кагэбист.

— Почему вы так думаете? — Мне было интересно, что она скажет.

— У него это на лице написано.

Ильин всю жизнь прослужил в «органах», и Евгения Семеновна с одного взгляда узнала в нем кагэбиста, такое лицо бывший зек отличит среди сотни других.

Так и человек, за которым тянется 58-я статья, живет с опасением, что об этом узнают, и по малейшему, едва уловимому признаку чувствует опасность.

В коридоре мне встретился Вадим Кожевников, известный тогда писатель, редактор «Правды» по отделу литературы и искусства, мы с ним осенью были в Кисловодске, в одном санатории, ходили вместе в горы, сложились какие-то отношения, а сейчас прошел мимо меня, не поздоровался, даже головы не повернул.

Иду к Воронкову, заместителю Суркова, «рабочему секретарю», мы с ним когда-то состояли в первых пионерских отрядах Москвы и, хотя ни тогда, ни после того знакомы не были, иногда вспоминали то время, а потому были как бы приятели. Из рабочей семьи, проработал на производстве один год, а потом двадцать лет ведал пионерской работой в райкоме, затем в Московском и, наконец, в Центральном комитете комсомола. Ничего другого в своей жизни не знал и не умел, тихо, спокойно двигался по номенклатурной лестнице. Потом из комсомольского возраста вышел и очутился в Союзе писателей. Но повадки руководящего аппаратчика сохранил: спокойный, дружелюбный, вальяжный, чисто выбрит, в хорошо отутюженном костюме, производил приятное впечатление, встречая посетителя, выходил из-за стола, крепко жал руку, выслушивал, обещал разобраться, помочь, писатель уходил от него обнадеженный. Но это была лишь привычная манера поведения. Двадцать лет работы в комсомоле пришлись на самые страшные тридцатые и сороковые годы, рядом исчезали из жизни друзья, товарищи, начальники, такие же комсомольские работники, как и он. Вечером, расходясь с работы, они прощались, обнимались, а утром приходили на службу — а друга, приятеля, сослуживца уже нет, ночью забрали. И о том, что накануне он с этим «врагом народа» обнимался и целовался, Воронков забывал, и человека этого забывал, пассивный исполнитель, ни во что не лез, ни во что не вмешивался, писал и подписывал бумаги, вежливый, благожелательный, всех устраивающий чиновник. Система, которой Воронков служил, выработала в нем убеждение, что жизнь человеческая мало чего стоит, сегодня ты есть, завтра тебя нет.

— Костя, что произошло, как мои дела?

— Твои… Вроде все в порядке.

— Брось, Костя! Скажи мне, останется между нами.

— Я не понимаю, о чем ты говоришь… В издательском плане на будущий год книга твоя стоит… Сталинская премия… Секцию ты прошел, Комитет прошел, как в Совете Министров, — он пожал плечами, — решение еще не опубликовано.

Намек ясен. Дело в премии. Так я и думал.

— А что было на Совете Министров?

Он опять пожал плечами:

— Меня туда не зовут.

— Кто же там был?

— Фадеев в отъезде, в ГДР. Значит, Симонов. Поехал я в «Литературную газету», там работал писатель Николай Атаров, он написал первую рецензию на «Водителей», был ко мне расположен. Попросил его узнать, что произошло с моей премией.

— А что случилось? — спросил Атаров.

— Не знаю. Но что-то произошло. Хорошо бы выяснить.

Атаров прошел к Симонову, вскоре вернулся: Симонов на том заседании Совета Министров не был, был Сурков.

Возвратился я в Союз писателей, размышляя по дороге об аппаратной умелости Воронкова: на то, что дело в премии, намекнул туманно, но называть имя своего начальника Суркова не стал. Если Сурков у меня спросит: «Кто тебе сказал, что я был на заседании?», я отвечу: «Симонов».

Прихожу к Суркову.

— Алеша, что произошло на заседании Совмина?

— Ничего не произошло.

— Скажи правду, я знаю: что-то случилось.

— Знаешь, зачем спрашиваешь?

— Хочу услышать подробности.

— О заседаниях Совета Министров публикуют газеты. Большего не могу тебе сказать и не скажу. — Он встал, понизил голос: — Ты куда сейчас?

Не хочет говорить в кабинете… Прослушивается.

— На Арбатскую площадь, к метро.

— Будь здоров!

Я медленно пошел по улице Воровского. Вскоре Сурков меня нагнал.

— Вот что, Толя… Мы живем в строгое время, — начал он своим ярославским говорком, — а ты, когда вступал в Союз писателей и заполнял анкету, скрыл свое прошлое.

— Что же я скрыл?

— Тебя исключали из партии и судили за контрреволюцию.

— От кого такие сведения?

— Неважно от кого. Важен сам факт!

— Вот что я тебе скажу, Алеша. Я никогда не состоял в партии, и потому меня не могли из нее исключать. Что же касается судимости, то действительно в тридцать третьем году меня, тогда еще студента, комсомольца, выслали из Москвы на три года. Но на фронте, за отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками, с меня Военный трибунал судимость снял, я имею право писать о себе — не судим. Что я на законном основании и написал в анкете. И тот, кто докладывал на Совете Министров…

Он оборвал меня:

— Ты не знаешь, кто и что докладывал. И не должен знать, запомни! Можешь представить решение трибунала о снятии судимости?

— Хоть завтра.

— Приноси.

Я тут же пошел к маме. Справка из Военного трибунала была зашита у нее в подушке, чтобы не забрали при новом аресте. Но отдавать ее Суркову я не собирался. Отправился в ближайшую нотариальную контору — снять и заверить копию. Увидев в справке статью 58–10, нотариус мне тут же отказала: «Мы таких справок не заверяем». Помотался я по Москве от одного нотариуса к другому, никто не хочет заверять. На следующий день поехал на улицу Кирова в нотариальную контору номер один. Долго ждал очереди к главному нотариусу Москвы. Наконец вошел в его кабинет, положил перед ним справку, попросил снять копию и заверить.

Он прочитал, поднял на меня глаза, долго смотрел.

— Мне что-то ваше лицо знакомо… — И неожиданно улыбнулся: — Я купил внуку книгу «Кортик», там не ваш ли портрет?

— Мой.

— Сколько копий вам надо?

Я не был готов к такому вопросу, ответил наобум:

— Три.

От нотариуса поехал в Союз и передал Суркову копию справки.

О том, что произошло на заседании Совета Министров, я все-таки узнал. История эта тогда широко распространилась в московских литературных кругах по правилам «испорченного телефона», обросла домыслами и небылицами, во времена гласности писатель Юлиан Семенов опубликовал ее в совершенно искаженном виде. Мне эту историю тоже передавали в разных вариантах, я отобрал единственный соответствующий истине, услышанный мной лично от тех, кто присутствовал на заседании.

Председательствовал Сталин. В зале среди прочих находились поэт Николай Тихонов — председатель Комитета по премиям и поэт Алексей Сурков — секретарь Союза писателей.

Сталин, зачитывая список, останавливался после каждой фамилии, давая возможность членам правительства высказать замечания. Если замечаний не было, читал дальше. Итак — проза. Премии первой степени — Гладков, Николаева, вторая степень — Рыбаков: «Водители»… Замечание делает сам Сталин:

— Хороший роман, лучший роман минувшего года.

Сурков подмигивает Тихонову: сейчас роман переведут на премию первой степени.

Однако Сталин посмотрел в какую-то бумагу…

— А известно ли товарищам, что Рыбакова исключали из партии и судили по пятьдесят восьмой статье?

Поэт Тихонов, не медля, подставляет своего друга поэта Суркова.

— Товарищ Сталин! Комитет рассматривает только сами произведения. Авторами занимается та организация, которая их выдвигает. В данном случае Союз писателей.

Все взоры направились на Суркова.

— Нам об этом ничего не известно, — пролепетал Сурков.

— Значит, скрывает?!

Сталин передал бумагу сидевшим за столом членам правительства, встал и начал прохаживаться.

Бумага обошла стол. Первым откликнулся Ворошилов:

— И все же всю войну был на фронте, искупил кровью.

— Тогда тем более зачем скрывал? — возразил Маленков. — Мы давали премию Ажаеву, тоже был осужден, но ведь не скрывал. Награждали и других, в прошлом осужденных, никто судимость не скрывал, вели себя честно.

Сталин вернулся к столу:

— Да, неискренний человек, не разоружился. Таким клеймом меня припечатал. Понятно, почему все от меня шарахались. Пришел обедать в ресторан ЦДЛ, сижу один, столик на четверых, никто не подсаживается, как бывало. Перестал туда ходить и в Союз больше не ходил.

Я отлично понимал, что ни Сурков, ни кто-либо другой не посмеют доложить Сталину о моей справке, это значило бы защищать «неразоружившегося». Но я понимал и другое — посадить меня теперь могут только с санкции Сталина. Да, «неискренний, неразоружившийся», но «лучший роман минувшего года». Роман понравился товарищу Сталину, и посадить его автора не так-то просто, товарищ Сталин может сказать: «А зачем такая поспешность?» Так что время у меня пока есть.

Справку мама опять зашила в подушку, у меня остались копии. Деньги свои я снял со сберкнижки, дал Асе на год вперед, остальные отдал сестре на сохранение, «на всякий случай», не хотел волновать маму, о моих перипетиях она ничего не знала. Принял такие предупредительные меры, но сам, как это ни странно, был спокоен, не знаю почему, был уверен, что со мной ничего не случится, жил прежней жизнью, начал писать «Одинокую женщину», вечером иногда театр, чаще кафе «Националь», конечно, с Васей Сухаревичем, он единственный остался возле меня.

Однажды после «Националя» компанией поехали ко мне играть в преферанс. Я — игрок слабый, карточную игру считаю пустой тратой времени, но Вася был отчаянный преферансист, мог играть сутками, хотя играл неважно.

Играли мы у меня на Смоленской, шел уже первый час ночи — и вдруг телефонный звонок. Беру трубку, знакомый голос Вадима Кожевникова:

— Толя, поздравляю! Ты получил Сталинскую премию. Читай завтра в газетах.

Кладу трубку, объявляю:

— Я получил Сталинскую премию.

— Так я и знал, — провозгласил Вася, — теперь все! Привет с Анапы!

О том, что произошло на последнем заседании Совета Министров, тоже существуют разные версии, но я опираюсь на рассказы трех бывших там людей: Фадеева, Суркова и Тихонова.

Фадеев вернулся из ГДР, на секретариате Сурков зачитал мою справку, и было решено: «если представится возможность», предъявить ее на заседании Совета Министров и тем отстоять честь Союза; Самым моим ревностным защитником оказался Панферов, ездил к Маленкову и с мужицкой прямотой объявил тому:

— Правильно Рыбаков поступил, что не написал о судимости! Если бы написал, то никто бы его не печатал и мы не имели бы этого писателя!

На заседании Совмина перед Сталиным положили книгу со списками лауреатов. Сталин ее перелистал и подписал.

Все кончено. Ни Фадеев, ни Сурков не посмели доложить ему о моей справке.

И вдруг Сталин спрашивает:

— А как ваш Рыбаков?

По этому вопросу Фадеев, опытный царедворец, понял: что-то изменилось, появился какой-то шанс. Он встал:

— Товарищ Сталин! Мы тщательно проверили все материалы и документы. Рыбаков никогда в партии не состоял. Мальчишку, студента, его действительно выслали из Москвы на три года, но на фронте, за отличия в боях, судимость сняли. Постановление Военного трибунала у нас есть. Он имел право не писать о своей судимости.

— Да, — сказал Сталин, — информация была неточной.

Вышел из-за стола и направился к выходу.

И тут Фадеев пересек пространство, отделявшее зал от стола президиума, поступил смело — это пространство разрешалось пересекать только тому, кого Сталин сам просил подойти, Фадеева он не подзывал. Фадеев догнал Сталина у двери:

— Товарищ Сталин! Как же поступить с Рыбаковым?

— Восстановите его в списке, — равнодушно ответил Сталин.

Что подвигнуло Фадеева на такой смелый шаг? Возможно, припомнился наш прошлогодний разговор. Может быть, отстаивал честь Союза. Не знаю…

После публикации романа «Дети Арбата» кое-кто упрекал меня: «Сталин дал вам премию, а вы так о нем пишете».

Мое отношение к Сталину сложилось еще в юные годы и никогда не менялось: могильщик Революции, тиран. Все происшедшее с моей премией точно вписывается в его образ: «От товарища Сталина ничего нельзя скрывать, от товарища Сталина ничего невозможно скрыть, верховная власть всезнающа, всеведуща, всемогуща». Эту мысль он постоянно внушал своему окружению, а окружение, в свою очередь, пускало этот миф в народ. В моем случае Сталин дважды показал свое всеведение: первый раз огорошил всех тем, что никто не знает о моей судимости, а он знает, во второй раз — не упустил возможность продемонстрировать: даже неправильная информация не может его обмануть. Я лично был ему безразличен: для него, истребившего десятки миллионов советских людей, что значил один человек?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.