17

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

17

Газеты — московские, республиканские, областные, даже районные, все журналы напечатали хвалебные статьи о романе «Водители». Книга вышла на русском, на языках народов СССР и народов РСФСР, в странах Восточной Европы (в то время «страны народной демократии»). Имел роман успех и у читателей, в том числе и у интеллигенции.

Что было в «Водителях»? Достоверность, автор знает, о чем пишет, честность, нет славословий, лживого пафоса, ни разу не упоминается имя Сталина, персонажи — рядовые люди, шоферы, грузчики, слесари, рассказано о них без затей и ухищрений. Но в жизни героев романа был только труд, ничего, кроме работы. Все остальное — любовь, ненависть, страдания, сострадание, способность мыслить — истреблялось в литературе беспощадно: «личное не должно заслонять общественного». Поэтому я и не включил «Водителей» в свое собрание сочинений.

Но тогда я был, как говорится, «нарасхват»: приглашали на премьеры, на всякого рода «культурные» мероприятия — литературный успех в ту пору ценили. Приняли, конечно, в Союз писателей. Пришлось заполнять анкету. В графе «судимость» — написал «нет»: судимость с меня снята. Но вслед за этой графой следовал вопрос: «Если судимость была, но снята, то кем и когда снята». Вопрос незаконный: он лишал меня права не писать о своей судимости. И в этой графе я тоже написал «нет».

Союз писателей выделил мне однокомнатную квартиру на Смоленской площади, в старом доме, бывшем когда-то детским приемником Рукавишникова. Советы, как ее обставить, давали Василий Ажаев, автор романа «Далеко от Москвы», и поэт Михаил Луконин. Они уже были лауреатами Сталинской премии, а меня только выдвинули. Все мы авторы одной «рабочей» темы (помню луконинскую строчку: «Жажда трудной работы нам ладони сечет»). Вася Ажаев считался ее родоначальником и покровительствовал своим, так сказать, продолжателям, проталкивал их, выдвигал, включал в писательские бригады на разные декады. Помню, мы ездили в Ригу на какое-то литературное мероприятие. Они были с женами: Ирина Ажаева, добрая, рассудительная, милая дама со склонностью к светскости, и Галя — молодая жена Луконина (в будущем Евтушенко), бесшабашная, веселая, с поразительно красивым, незаурядным лицом.

В этой поездке я познакомился с Алексеем Сурковым, возглавлявшим нашу делегацию. Знал его раньше только как фронтового поэта, теперь Сурков был одним из руководителей Союза писателей. Сначала он настороженно приглядывался ко мне, потом со своим характерным ярославским говорком на «о» сказал:

— В «Октябре» печатаешься, я и подумал, не из «гужеедов» ли ты.

«Гужеедами» он называл правых, связывал их с журналом «Октябрь». Сурков — фигура противоречивая, партийный функционер, средний поэт, имя его впервые прозвучало в 1934 году на Первом Всесоюзном съезде писателей: он возражал против высокой оценки, данной Бухариным Пастернаку. Отсюда и пошла его репутация «гонителя» Пастернака. Но он не явился на знаменитое собрание в пятьдесят восьмом году, где писатели прорабатывали Пастернака. И в так называемой «борьбе с космополитизмом» тоже не принимал участия.

Ажаев и Луконин вели себя порядочно. Ажаев, работая в Союзе писателей, помогал Алексею Суркову разоблачить мошенника Сурова, который присваивал себе чужие пьесы. Мешало им то же, что и многим писателям того времени, — неожиданный, сногсшибательный официальный успех. Он не приковал их к письменному столу.

Круг моих знакомых расширялся. Обедал я в ресторане ЦДЛ. Там собиралась московская литературная публика, жизнь в ЦДЛ кипела: собрания, заседания, обсуждения книг, съезды, пленумы, совещания, торжественные даты, митинги, юбилеи, панихиды, суета и суматоха… Но какая может быть литература при отсутствии права на самостоятельную мысль? Анекдот того времени: «Не думай, подумал — не говори, сказал — не публикуй, опубликовал — пиши покаянное письмо».

Как-то пригласил меня к себе Константин Симонов, тогда главный редактор «Литературной газеты». Отношение к нему у меня было двойственное. На войне — любимый поэт, стихи его читали и солдаты и офицеры, фигура тогда легендарная. Но в феврале сорок девятого года меня, еще не члена Союза писателей, один приятель провел в ЦДЛ на собрание московского писательского актива, на доклад Симонова: «Задачи советской драматургии и театральная критика».

Этому собранию предшествовали такие события. 13 января 1948 года в Минске был убит Михоэлс, знаменитый актер, руководитель Еврейского театра в Москве, председатель Еврейского антифашистского комитета во время второй мировой войны. Убийство изображалось как несчастный случай, но многим, и мне в том числе, хорошо знавшим сталинские способы устранения, неугодных, было ясно, что это не случайность. Через год в «Правде» появилась редакционная статья, написанная Фадеевым и известным тогда казенным журналистом Давидом Заславским, которого еще Ленин именовал «политической проституткой». Статья называлась «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Цель этой акции была ясна: официальное объявление сталинского государственного антисемитизма. Состав «антипатриотической» группы не оставлял в этом никакого сомнения: Борщаговский, Бояджиев, Варшавский, Гурвич, Малюгин, Холодов (он же Меерович), Юзовский. Не буду перечислять предъявленные этой группе абсурдные обвинения. Достаточно назвать ныне забытых, но тогда процветавших конъюнктурщиков, чьи пьесы критиковали эти «антипатриоты»: Суров, Софронов, Вирта, Ромашов, Корнейчук, Павленко.

И вот на эту тему делал доклад Симонов. Возвышаясь на трибуне, аристократически грассируя, он произносил нечто отвратительное: «мелкая злоба, самодовольная наглость… Оголтелые враги социалистического искусства… Подшибали ноги передовым драматургам…» Все это, повторяю, было отвратительным, но для меня, прошедшего школу сталинских репрессий, наиболее страшными были его слова: «Одна из самых вредоносных сторон деятельности критиков-антипатриотов заключается в том, что они были именно группой». Неужели не понимал Симонов, что говорит? Ведь это отчетливо сформулированное обвинение не только по статье «контрреволюционная агитация и пропаганда», что наказуется сроком до десяти лет лагерей, но и по статье «создание и участие в контрреволюционной организации», за что положен расстрел. И это произносит Симонов, бесстрашный военный корреспондент, поэт, написавший «Жди меня», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» — пронзительные стихи. Помню, как-то я ужинал в ресторане «Гранд-Отель», вошел Симонов, и оркестр тут же грянул его знаменитую песню: «С лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом…» Так любил и чтил его народ. И вот стоит он на трибуне и произносит холопскую речь.

Такие два Симонова были мне известны. Он пригласил меня домой, помню большую квартиру, просторный кабинет, полный книг, журналов, наваленных на журнальном столике рукописей, непрерывные телефонные звонки, отлучки его из кабинета в другие комнаты, атмосферу чрезвычайной занятости, кипучей деятельности.

— Читал ваш роман, — сказал Симонов, имея в виду «Водителей», — мне нравится ваше отношение к жизни. Предлагаю работу в газете, заместителем заведующего отделом. Пока. А там посмотрим. Разумеется, сразу же вводим вас в состав редколлегии.

Быть членом редколлегии газеты, конечно, почетно. Но работать в ней… Никогда я не был газетчиком, в жизни своей не написал ни одной корреспонденции, не будет времени писать прозу. Да и работать с Симоновым после его февральского доклада? Я поблагодарил за предложение, но твердо отказался, сослался на занятость новым романом, на отсутствие опыта газетной работы.

Я не нажил в Симонове врага, но всегда потом чувствовал его несколько презрительное равнодушие к себе: такая удача шла человеку, на такое видное место мог выйти — не захотел! Останется на обочине — дурачок!

Нечто похожее, но посерьезнее ожидало меня в другом месте.

Осенью пятидесятого года пригласили меня в ЦК ВКП(б), в один из идеологических отделов к товарищу Маслину. Ничем не примечательная чиновничья личность, стертое чиновничье лицо, чиновничьи повадки. Пригласил сесть, посмотрел в папке мое имя, отчество…

— Анатолий Наумович! Союз писателей СССР вошел в Центральный комитет партии с предложением ввести вас в состав редколлегии журнала «Октябрь», это номенклатура ЦК. У нас вы прошли все инстанции. Поздравляю. Проект решения Секретариата ЦК уже подготовлен. Остались некоторые формальности. Надо вам написать автобиографию и заполнить анкету, — и протягивает мне анкету, этакую тетрадь страниц на десять.

Заполнять анкету здесь ?! Цековские номенклатурные анкеты тщательно проверяются в здании поблизости, на Лубянской площади, тут не напишешь: нет, нет, нет, это «нет» быстро разоблачат, а написать правду — значит признать, что при вступлении в Союз писателей я скрыл бывшую судимость. Этим я подставлю Союз под удар — они представили в высший орган партии кандидатуру непроверенную и сомнительную.

— Понимаете, в чем дело, я не смогу принимать участие в работе редколлегии.

Он был ошеломлен, просто онемел. Придя в себя, проговорил:

— Вы отказываетесь?! Такая честь для молодого писателя — стать членом редколлегии старейшего российского журнала.

— Я инвалид Отечественной войны. И я тяжело болен — у меня грудная жаба, бронхиальная астма, сердечно-сосудистая недостаточность (ничего больше из этого разряда болезней я не сумел припомнить). Врачи категорически запретили мне любые нервные нагрузки.

— Почему вы не отказались в Союзе?

— Меня никто не спрашивал. Я в это время был в отъезде.

— Как же теперь быть? — растерянно проговорил Маслин. — Решение уже подготовлено, прошло все инстанции, завизировано во всех отделах…

— Не знаю. Но войти в состав редколлегии я не могу.

— Понятно, — протянул он, — понятно… — Растерянность постепенно сходила с его лица, черты становились жесткими, глаза холодными. — Понятно, — и голос тоже обрел уверенность, набрал злобные, угрожающие нотки, — значит, Союз писателей внес в ЦК неподготовленный вопрос. Заставил аппарат ЦК работать вхолостую. Придется разбираться, придется спросить с кого следует.

Недели через три группу детских писателей пригласили к Фадееву. Позвали и меня, хотя после «Водителей» я считался писателем для взрослых. Шел разговор о работе бюро детской секции, вопрос этот меня не интересовал, интересовал сам Фадеев, руководитель Союза писателей, любимец Сталина. Красивый, стройный, и седина красивая, но лицо цвета разбитого кирпича, пил он по-черному, все это знали, на время запоя исчезал, неделями его не могли найти. Потом запой проходил, он являлся и продолжал, как ни в чем не бывало, руководить Союзом.

Злые языки рассказывали, будто во время одного из таких запоев его вызывал Сталин. Не могли найти. Выйдя из запоя, Фадеев является к нему.

Сталин спрашивает:

— И сколько времени у вас это обычно продолжается?

— К сожалению, три недели, товарищ Сталин. Болезнь такая.

— А нельзя немножко сократить, укладываться в две недели? Подумайте.

За достоверность этого разговора не ручаюсь. Перед тем как встретиться с детскими писателями, Фадеев специально прочитал три детских книжки, о них и говорил:

— Эти книги не дают повода для дискуссии. Разговаривать можно о книге или статье, не соответствующей задачам, которые стоят перед детской литературой. На таком отрицательном примере можно заявить свою положительную позицию. Такие книги и статьи надо искать и представлять на суд общественности. Тогда-то и начинается настоящая литературная жизнь. А у вас все благостно, тихо, спокойно. С Михалкова какой спрос — он человек легкий, а вот товарищи Барто, Кассиль, Маршак — серьезные люди, однако боятся кого-то обидеть. А мы воспитываем молодежь, делаем большое партийное дело. Какие тут обиды?!

В такой деликатной форме поучал, как искать «идейного противника».

Разговор закончился, все разошлись, меня Фадеев попросил остаться.

— Анатолий Наумович, мне докладывали, что в ЦК партии вы отказались войти в состав редколлегии «Октября».

— Да, отказался.

— Вам следовало это сделать здесь, в Союзе.

— Меня никто не спрашивал. Я об этом ничего не знал.

— Это недоработка нашего аппарата. Но обнаружена эта недоработка из-за вашего отказа. Вы нас поставили в нелепое положение.

— Если бы я согласился, то поставил бы вас в более нелепое положение.

Он удивленно уставился на меня.

— Я — инвалид Отечественной войны, и у меня больное сердце. Врачи запретили мне любые нервные нагрузки, я бы не явился ни на одно заседание редколлегии, и в скором времени меня бы пришлось из нее вывести. Вам бы сказали: «Что же вы рекомендуете людей, не способных работать?»

Он смотрел на меня, не понимая, серьезно я говорю или издеваюсь над ним.

— Неубедительно. Среди нас нет абсолютно здоровых людей. Товарищи оказали вам высокое доверие, а вы их подвели.

— Я прошел войну, Александр Александрович, и никогда не подводил своих товарищей. В данном случае я тоже никого не подвел.

Встал, попрощался, вышел из кабинета, чувствуя на себе его взгляд.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.