ПО ПОВОДУ ФУКО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПО ПОВОДУ ФУКО

Лев Лосев 1937

ПОДПИСИ К ВИДЕННЫМ В ДЕТСТВЕ КАРТИНКАМ

Штрих — слишком накренился этот бриг.

Разодран парус. Скалы слишком близки.

Мрак. Шторм. Ветр. Дождь. И слишком близко брег,

где водоросли, валуны и брызги.

Штрих — мрак. Штрих — шторм.

Штрих — дождь. Штрих — ветра вой.

Крут крен. Крут брег. Все скалы слишком круты.

Лишь крошечный кружочек световой —

иллюминатор кормовой каюты.

Там крошечный нам виден пассажир,

он словно ничего не замечает,

он пред собою книгу положил,

она лежит, и он ее читает.

1984

Виртуозность стиха труднопредставимая. Но это уж потом обращаешь вни­мание и восхищаешься, как передан экспрессивный рисунок, на который глядит автор, какая звукопись бури, будто слышная наяву. Стискиванье согласных — особенно в третьей, пятой и шестой строках: уда­ры волн, треск бортов. Это после, вчитываясь и восторгаясь. Первое и самое, вероятно, важное — ощущение покоя и правильности жизненной эмо­ции. Опять-таки лишь во внимательном перечи­тывании понимаешь, как при переходе от штор­ма к пассажиру удлиняются слова, как отступает и приглушается раскат "р", исчезая в последних стихах. Первое же и самое, вероятно, важное: ты видишь этого спокойного и мудрого с книжкой. Хочется так же выглядеть в бурях. В противопо­ложность тому, под парусом, у которого только струя светла, остальное — мятежный ужас.

Стихи о картинах — почтенный жанр. В рус­ской поэзии замечательный образец — "В картин­ной галерее" Николая Олейникова, где благо­стная обстановка "Пьяницы (картина Красбека)" так созвучна лосевскому описанию. Свои — очень похожие — морские сюжеты рассматривал Хода­севич: "На спичечной коробке — / Смотри-ка — славный вид: / Кораблик трехмачтовый / Не дви­гаясь бежит". Он видел такой же иллюминатор кормовой каюты, который как сухопутный шпак называл "окошком", и человека за ним: "Вот и сейчас, быть может, / В каюте кормовой, / В око­шечко глядит он / И видит — нас с тобой".

Маргарита Волошина (Сабашникова) в кни­ге воспоминаний рассказывает о профессоре-искусствоведе, который решил посвятить жизнь науке, в молодости увидев такую же — а может быть, и эту самую, лосевскую — гравюру: "Чело­век был погружен в чтение, его лампа бросала кружок света на открытую страницу, а кругом все тонуло во мраке".

Успокоительный контраст: вот очарование.

У Гончарова во "Фрегате "Паллада" — пассаж о шторме на Индийском океане. Автор укрылся в каюте, однако его настойчиво тянули на палу­бу, и в конце концов Гончаров сдался: "Я посмот­рел минут пять на молнию, на темноту и на вол­ны... — Какова картина? — спросил капитан, ожидая восторгов и похвал. — Безобразие, бес­порядок! — отвечал я, уходя весь мокрый в каю­ту переменить обувь и белье".

Поэзия "обыкновенных историй" — высочай­шая из всех — одушевляет многие стихи Лосева.

Образ пассажира кормовой каюты и по-дру­гому существенен для его восприятия. Ага, лите­ратура, он книжку читает среди бури, но бурю не замечает лишь словно — вот она, "штрих — шторм". Книжка, правда, важнее.

Лосевскую образованность и литературность отмечают все. Валентина Полухина: "Интертек­стуальное поле поэзии Лосева столь объемно и компактно, что на ста страницах умещается вся русская поэзия от "Слова о полку Игореве" до Бродского". Псой Короленко: "Своего рода центон основных мотивов русской классической литературы начала века". Сергей Гандлевский эссе о Лосеве даже назвал "Литература в квадра­те", считая реальность словесности не менее ося­заемой и плодотворной для лосевского творче­ства, чем реальность окружающей жизни.

Верно, за ним, Лосевым, та протяженность культуры, которую мы даже и знаем, но не все­гда осознаем. Отсюда тоже — признательность: за напоминание, которое, как говорит Сенека, "не учит, а направляет... Напомнить — это вроде как ободрить... Поэтому нужно порой привести себя в память: таким вещам следует не лежать в запасе, а быть под рукой. Что полезно для нас, нужно часто встряхивать, часто взбалтывать..."

Подпись к виденной картинке: профессор Лосев взбалтывает пробирку с культурой микро­организмов, нашей питательной средой.

Но вот как начинается стихотворение "Фуко": "Я как-то был на лекции Фуко. / От сцены я сидел недалеко. / Глядел на нагловатого уродца. / Не мог понять: откуда что берется?" Резко, даже грубо. Лосев вообще — хулиган, при всем своем профессорстве в Дартмут-колледже, входящем в элитарную "Лигу плюща". Респектабельный ху­лиган — оксюморон, потому и звучат лосевские выпады внезапно и броско. А ведь как может бла­гопристойно начать, черт-те чем закончив: "Он смотрел от окна в переполненном баре / за сортирную дверь без крючка, / там какую-то черную Розу долбали / в два не менее черных смычка".

Ладно, тут о бруклинско-блоковской Розе-розе, а чем же вызывает такую неприязнь Мишель Фуко, властитель структуралистских дум, "археолог знания"? Как раз тем, надо думать, что умственный археолог — не только иной, но вред­но чужой, враждебный: не игра в бисер, а рас­тление умов. "Фуко смеяться не умел и плакать, / и в жизни он не смыслил ни хрена".

Лосев в жизни остро смыслит и остро чувству­ет. В одном из лучших поздних стихотворений — "Стансы" — детское послевоенное впечатление звучит просто, доходчиво и трагично: "Седьмой десяток лет на этом свете. / При мне посередине площадей / живых за шею вешали людей, / пус­кай плохих, но там же были дети!"

Такое, кажется, называется нравственным императивом. Псевдоним совести.

Какой, на хрен, профессор и книжник. Лосев­ская "Сонатина безумия" — вербальное освоение Алексея Германа, хотя стихотворение написано раньше, чем вышел фильм "Хрусталев, машину!". Ощущение от того и другого одинаковое — серд­цебиение: "Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. / Но чтобы  сразу не подох, не додушили. / На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь. / Содрали брюки и белье, запетушили". Так там, в кино, в две минуты спрессовано отчаяние и горе, все внутри колотится в ритм ударов фонаря о скобу, когда насилуют в "воронке" генерала.

Про Фуко и про Розу я как-то прочел перед респектабельной литературной аудиторией в Москве — никто даже не улыбнулся. Губы не раз­двинули, а поджали. Где они живут и как, — по­думал я, вспоминая, как днем раньше в Шереме­тьеве у багажной ленты молодая мать говорила дочке лет восьми, негромко, мягко, размеренно: "Ёб твою мать, постой ты минуту, блядь, спокой­но". Я взял чемодан и пошел мимо таможенни­ка, который вполголоса, развлекая себя, покри­кивал: "Ред лайн, плиз, не хуя расслабляться, ред лайн, плиз!"

Книги можно читать по-разному. Бунин обу­чил крестьянского парня собирать народные пес­ни и поговорки и как-то дал ему "Смерть Ивана Ильича": "Ну, понравилось? — Оченно понрави­лось, там буфетный мужик большие деньги за­гребал".

Мандельштам написал: "Разночинцу не нуж­на память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, — и биография готова". В этой книжке я попробовал такое сделать. Потом по­думал, что можно еще рассказать о фильмах, ко­торые видел, о картинах, перед которыми про­стаивал, о музыке, которую слушал. Попытался представить — и понял, что получатся другие ав­тобиографии. Так и должно быть, что ли?

Не стоит слишком вникать, ведет к шизофре­нии. Книжек хватит. Вот эти лосевские "Подпи­си" перечитывать не устаю. Догадываюсь и даже знаю, почему. Но не хочу до конца выражать свое понимание словами, пусть остается так — на то и стихи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.