СКУЧНАЯ ИСТОРИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СКУЧНАЯ ИСТОРИЯ

Иосиф Бродский 1940—1996

Зимним вечером в Ялте

Сухое левантинское лицо,

упрятанное оспинками в бачки.

Когда он ищет сигарету в пачке,

на безымянном тусклое кольцо

внезапно преломляет двести ватт,

и мой хрусталик вспышки не выносит:

я щурюсь; и тогда он произносит,

глотая дым при этом, "виноват".

Январь в Крыму.

На черноморский брег

зима приходит как бы для забавы:

не в состоянье удержаться снег

на лезвиях и остриях агавы.

Пустуют ресторации. Дымят

ихтиозавры грязные на рейде.

И прелых лавров слышен аромат.

"Налить вам этой мерзости?" — "Налейте".

Итак — улыбка, сумерки, графин.

Вдали буфетчик, стискивая руки,

дает круги, как молодой дельфин

вокруг хамсой заполненной фелюки.

Квадрат окна. В горшках — желтофиоль.

Снежинки, проносящиеся мимо.

Остановись, мгновенье! Ты не столь

прекрасно, сколько ты неповторимо.

Январь 1969

Спор с Гете — в пользу Бродского. Сто­ит лишь вспомнить неповторимые мгновения в собственной жизни, по­дивиться их содержательной мелко­те и непреходящему очарованию.

Может казаться, что оппозиция "прекрасно-неповторимо" — снижение, но на деле, конечно, подъем. Гете предлагает остановить миг, пото­му что он прекрасен, Бродский — потому что он произвольный свой, другого не будет. Самоцен­ность мимолетности. Священный трепет мгно­вения, "атома вечности", по Кьеркегору, "той дву­значности, в которой время и вечность касаются друг друга".

В крымском пейзаже Бродского отзвук Ман­дельштама: "Зимуют пароходы. На припеке / Зажглось каюты толстое стекло". Мандельштам — начало той цепочки, конец которой меня всегда озадачивал: почему Бродский холодно, если не неприязненно, относится к Чехову? Дело, вероятно, в акмеистической тра­диции — в обратном отсчете воздействий: Брод­ский — Ахматова — Мандельштам. В наброске 1936 года "О пьесе А.Чехова "Дядя Ваня" Мандельштам пишет свирепо: "невыразительная и туск­лая головоломка", "мелко-паспортная галима­тья", "проба из человеческой "тины", которой никогда не бывало", "владыка афинский Эак... из муравьев людей наделал. А и хорош же у нас Чехов: люди у него муравьями оборачиваются".

Слишком все приземленное у Чехова, слиш­ком простое. "Скучно перешептываться с сосе­дом... Но обменяться сигналами с Марсом — ко­нечно, не фантазируя — задача, достойная лирического поэта". Так, как у Чехова — будто подразумевается Мандельштамом и его едино­мышленниками, — всякий может.

Между тем Лев Лосев в статье "Нелюбовь Ах­матовой к Чехову" показывает, что "творческая манера самой Ахматовой... очень близка художе­ственной манере Чехова" и что, таким образом, дело в так называемом "неврозе влияния". Худож­ник внешне отталкивается от того, кто ему внут­ренне близок. Так Набоков всю жизнь клял Досто­евского, хотя именно Достоевский тенью стоит за его сочинениями. Джойс уверял, что не читал рас­сказов Чехова, тогда как чеховская поэтика отчет­ливо видна и слышна в "Дублинцах" и отчасти в "Портрете художника в юности", да и трудно пове­рить, что феноменально начитанный Джойс (к примеру, прекрасно знал Лермонтова — редкость для иностранца) как раз Чехова-то и проглядел.

То-то тускловатому Чехову — не Толстому, не Достоевскому, не Гоголю, неизмеримо превосхо­дящим его в размахе и яркости, — удалось создать рабочую матрицу, безошибочно пригодную уже сто с лишним лет. Чеховское "творчество из ни­чего" — в основе прозы XX века. Литературный экзистенциализм — до того, как такое течение и понятие возникли. Из чеховских пьес вышла не только драматургия Ионеско и Беккета, но и та­кие блестящие диковины, как фильм американ­ского француза Луи Малля "Ваня на 42-й стрит" и кинокартина Майкла Блейкмора "Сельская жизнь", где действие "Дяди Вани" легко и убеди­тельно перенесено в Австралию 1918 года. Не­броскость Чехова плодотворна — сродни невыра­зительности лиц манекенщиц, на которых на улице не обернешься, но нарисовать на этом лице можно Афродиту.

Бродский убежденно говорил о противопо­ставлении пристального американского взгляда романтическому европейскому. Такая сдержан­ность — фирменный знак Бродского — пожалуй, как раз чеховская традиция. Стихотворение "По­свящается Чехову" — свидетельство "невроза вли­яния": одновременно пародия и почтительная фантазия на тему. Чехов в стихах. "...Он един­ственный видит хозяйку в одних чулках. / Сна­ружи Дуня зовет купаться в вечернем озере, / Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках / все козыри". Чеховские мотивы, бродские стихи. Прозаик и поэт часто схожи и уж, во вся­ком случае, никак не противоположны.

Лидия Чуковская вспоминает, как Ахматова сказала ей, "что герои Чехова лишены мужества", а она "не любит такого искусства: без мужества". Лосев: "Поэтика, в рамках которой работала Ах­матова, требовала изображения необычных ге­роев в экстремальных обстоятельствах". В об­щем, обмен сигналами с Марсом.

Но Бродский — совершенно иное. Его муже­ство — как раз чеховское. "Надо жить, дядя Ваня". Обратим внимание: не как-то по-особенному, а просто — жить. Это очень трудно. Еще труднее — понять это. Еще труднее — высказать.

Бродский высказывает, нанизывая в "Зимнем вечере" пустяки — скажем, твердя противное язы­ку и слуху "ф" (не существует ни одного русского слова с этой буквой): "графин", "буфетчик", "дель­фин", "фелюка", "желтофиоль". Получается выне­сенная за скобки обыденности (Крым, юг, не впол­не Россия, да еще агавы какие-то), однако все-таки обычная, с "мерзостью", жизнь. Лицо экзотично левантинское, но ихтиозавры знакомо грязные.  

У Бродского есть эссе "Похвала скуке". Надо было знать автора, чтобы поразиться несочетаемо­сти облика Бродского с самим понятием "скука". Он был полон жизни — в самом приземленном смысле слова: любил итальянские кафе и китай­ские рестораны, разбирался в вине и автомобилях, в 94-м мы обсуждали каждый игровой день чем­пионата мира по футболу. В памятном сентябре 95-го в Италии, под Луккой, он был неутомим в прогулках, составлении меню, каламбурах, эксп­ромтах. Жить ему оставалось четыре месяца. И он знал это. То есть, разумеется, не знал даты — нико­му не дано знать. Но жил, неся тяжесть смертель­ной болезни, торжествуя всю полноту жизни. Он был очень храбрым человеком. Эта храбрость проявлялась разнообразно и давно. Нечто необычное происходило в мальчике, который на уроке в восьмом классе встал из-за парты и вышел из клас­са — чтобы никогда больше не возвращаться в шко­лу. Нечто побудило молодого человека произнес­ти в советском суде слова о Боге и Божественном предназначении. Заметим уже на этих двух при­мерах разницу между смелостью поступка и сме­лостью сознания. С годами пришло и более высо­кое — смелость существования. Мужество.

О том и пишет Бродский. О мужестве перед лицом жизни, которая — в повседневном потоке своем — может предстать и очень часто предста­ет скукой.

В одном из самых известных его стихотворе­ний есть строка: "Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной". В этих словах — и ужас, и восторг, и гордость, и смирение. Мы, оглядыва­ясь назад или вглядываясь вперед, видим собы­тия, вершины. Взгляд поэта проходит по всему рельефу бытия, охватывая прошлые, настоящие, будущие равнины и низменности, идти по кото­рым тяжело и скучно, но надо. Коль жизнь есть дар, то будней — не бывает.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.