5. Архитектурная мегаломания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Архитектурная мегаломания

Некоторое время казалось, будто Гитлер сам намеревается возглавить мастерскую Трооста. Он опасался, что незавершенный проект будет разрабатываться без должного понимания концепции покойного архитектора. «Я сам справлюсь лучше», – заметил он, и в конце концов это выглядело не более странно, чем его более позднее решение взять на себя верховное командование армией.

Несомненно, он несколько недель упивался возможностью возглавить налаженную работу архитектурного бюро. По дороге в Мюнхен он, бывало, готовился к этой роли, обсуждая проекты или делая наброски, а несколько часов спустя сидел за кульманом руководителя, корректируя чертежи. Однако руководитель бюро Галль, скромный баварец, отстаивал творение Трооста с неожиданным упорством. Он не принимал тщательно детализированные эскизы Гитлера и доказывал, что сам может сделать гораздо лучше.

Гитлер проникся к нему доверием и вскоре молчаливо отступился от своей идеи. Он признал профессионализм Галля, а через некоторое время назначил его директором бюро и поручил новые проекты.

Гитлер долго поддерживал тесные дружеские отношения с вдовой покойного архитектора фрау Троост. Обладая прекрасным художественным вкусом и сильным характером, она защищала свои, зачастую отличные от всех взгляды с большим упрямством, чем очень многие высокопоставленные персоны. Она решительно защищала дело своего мужа, и ее горячность иногда вызывала страх. Например, она набросилась с гневными упреками на архитектора Бонаца, когда тот неосмотрительно охаял созданный Троостом проект застройки мюнхенской Кёнигсплац. Она яростно громила современных архитекторов Форхёльцера и Абеля. Во всех этих случаях ее мнение совпадало с мнением Гитлера. Она представила фюреру своих любимых мюнхенских архитекторов, уничижительно или благосклонно отзывалась о художниках и событиях в художественной жизни, а поскольку Гитлер часто прислушивался к ней, стала чем-то вроде судьи по вопросам искусства в Мюнхене, но, к сожалению, не по вопросам живописи. Гитлер поручил отбор картин для ежегодной Большой художественной выставки своему фотографу Хоффману. Фрау Троост часто протестовала против одностороннего подхода к отбору, но в этом вопросе Гитлер ей не уступал, и она вскоре перестала посещать выставки.

Если я хотел подарить своим сотрудникам картины, то выбирал из отсеянных, пылившихся в подвалах Дома немецкого искусства. И теперь, когда я иногда вижу в домах своих знакомых те картины, я с удивлением отмечаю, что они мало отличаются от выставлявшихся в то время. Различия, когда-то вызывавшие столь яростные споры, со временем сгладились.

Во время ремовского путча я был в Берлине[18]. В городе сложилась напряженная обстановка. Солдаты боевым порядком разместились в Тиргартене. По улицам курсировали грузовики, набитые полицейскими с винтовками. Было совершенно ясно: «что-то назревает». (Нечто подобное я ощущал в Берлине 20 июля 1944 года.)

На следующий день Геринг был представлен как спаситель Берлина. Поздним утром 1 июля Гитлер вернулся в столицу после серии арестов в Мюнхене, а мне позвонил его адъютант: «У вас есть какие-нибудь новые проекты? Если есть, принесите!» Окружение Гитлера явно пыталось переключить его внимание на архитектурные проблемы.

Гитлер был необычайно возбужден и, как я считаю до сих пор, внутренне убежден, что подвергался смертельному риску. Снова и снова он рассказывал, с каким трудом пробрался в отель «Ханзельмайер» в Висзее, не забывая упоминать о собственной храбрости: «Только представьте! Мы были безоружны и не знали, есть ли у тех свиней вооруженная охрана». Гомосексуализм вызывал у него отвращение: «В одной комнате мы нашли двух голых парней!» И безусловно, он верил, что его личные действия в последнюю минуту предотвратили катастрофу: «Только я смог решить эту проблему. Я, и никто другой!»

Свита Гитлера старательно разжигала его отвращение к казненным лидерам СА, прилежно докладывая о подробностях интимной жизни Рема и его окружения. Брюкнер показывал Гитлеру меню устраиваемых кликой Рема банкетов, которые якобы нашли в берлинской штаб-квартире СА. В меню перечислялось фантастическое разнообразие блюд, включая такие заморские деликатесы, как лягушачьи лапки, птичьи языки, акульи плавники, яйца чаек, марочные французские вина и лучшие сорта шампанского. Гитлер едко прокомментировал: «Так вот какие у нас революционеры! Наша революция казалась им слишком пресной!»

После визита к президенту Гитлер вернулся вне себя от радости. По его словам, Гинденбург одобрил операцию, сказав нечто вроде: «Когда того требуют обстоятельства, нельзя бояться крайних мер, если необходимо, то и кровопролития». Газеты в один голос заявили, что президент фон Гинденбург официально одобрил действия канцлера Гитлера и прусского премьер-министра Германа Геринга[19].

Руководство лихорадочно занялось оправданием операции. Самый напряженный день закончился речью Гитлера на чрезвычайном заседании рейхстага. В заявлении о невиновности отчетливо проступало чувство вины. Пытающегося оправдаться Гитлера мы больше никогда не увидим, даже в 1939 году в начале войны. В разбирательство втянули и министра юстиции Гюртнера. Поскольку он был беспартийным, а следовательно, казался независимым от Гитлера, его поддержка имела особый вес для всех сомневавшихся. Особенно знаменателен тот факт, что армия безропотно проглотила убийство генерала Шляйхера. Но более всего меня поразило отношение многих моих аполитичных знакомых к поведению Гинденбурга. Фельдмаршала Первой мировой войны почитал весь средний класс. В мои школьные годы легендарный Гинденбург был для меня воплощением сильного и стойкого героя современной истории. На последнем году войны нам, детям, разрешили принять участие во всенародной церемонии вбивания гвоздей в гигантские статуи Гинденбурга – каждый гвоздь олицетворял вклад в одну марку. Сколько я себя помнил, Гинденбург был для меня непререкаемым авторитетом, и то, что этот высший судия одобрил действия Гитлера, вселяло уверенность.

Правые в лице президента, министра юстиции и генералов не случайно поддержали Гитлера после ремовского путча. Эти люди были свободны от радикального антисемитизма, проповедуемого Гитлером, и даже презирали мощный выброс плебейской ненависти. Их консерватизм не имел ничего общего с расистским бредом. Они открыто продемонстрировали симпатии к насильственному вмешательству Гитлера по совсем иным мотивам: в кровавой чистке 30 июня 1934 года было уничтожено могущественное левое крыло партии, представленное главным образом членами СА. Штурмовики считали себя обманутыми, и не без причины. Большинство из них были воспитаны в революционном духе и вступили в партию задолго до 1933 года, всерьез поверив в якобы социалистическую программу Гитлера. Во время своей краткой партийной деятельности в Ванзее я был свидетелем того, как рядовые члены СА отдавали движению все свое время и жертвовали личной безопасностью, предвкушая, что когда-нибудь получат осязаемую компенсацию. И вот теперь, когда партия победила, у них украли плоды победы, и, оставшись ни с чем, они преисполнились гнева и неудовлетворенности. До момента взрыва было уже недалеко. Возможно, действия Гитлера действительно предотвратили «вторую революцию», которую, как предполагалось, замышлял Рем.

Вот такими доводами мы успокаивали свою совесть. И я сам, и многие другие с жадностью хватались за любые оправдания. То, что возмутило бы нас два года назад, теперь мы принимали как норму нашей новой жизни, а все сомнения безжалостно подавляли. С высоты прошедших десятилетий я с содроганием смотрю на нашу глупость тех лет[20].

Уже на следующий день после этих событий я получил новое задание. «Вы должны как можно быстрее перестроить Борзиг-палас. Я хочу перевести руководство СА из Мюнхена в Берлин, чтобы в будущем они были у меня под рукой. Отправляйтесь туда и начинайте немедленно», – приказал Гитлер. Когда я возразил, что в Борзиг-паласе размещается аппарат вице-канцлера, он лишь ответил: «Прикажите им выметаться немедленно и забудьте о них!»

С этим напутствием я тут же отправился в канцелярию Папена. Руководитель аппарата, разумеется, даже не подозревал о решении Гитлера и предложил мне подождать несколько месяцев, пока не найдут и не подготовят новые помещения. Когда я вернулся к Гитлеру, тот пришел в ярость и отдал приказ немедленно вывезти все из здания, а мне велел приступить к реконструкции.

Папен даже не показывался, а его подчиненные проявляли нерешительность, но обещали собрать и перевезти свои документы во временные помещения через неделю-другую. А я тем временем привел в здание рабочую бригаду и без долгих разговоров приказал им, создавая как можно меньше шума и пыли, сбивать пышную лепнину, украшавшую стены и потолки кабинетов и приемных. Правда, пыль все равно проникала сквозь дверные щели в кабинеты, а грохот стоял невообразимый. Гитлер был в восторге, не скупился на похвалы и отпускал шуточки насчет «запыленных бюрократов».

Ровно через сутки они выехали. В одном из помещений я увидел на полу большую засохшую лужу крови. Там 30 июня был застрелен один из помощников Папена Герберт фон Бозе. Я отвернулся и с тех пор старался не входить в ту комнату, но признаю, что этот инцидент не произвел на меня глубокого впечатления.

2 августа умер Гинденбург. В тот же день Гитлер лично поручил мне позаботиться об оформлении траурной церемонии в Мемориале Танненберга[21] в Восточной Пруссии.

Я приказал построить во внутреннем дворе высокую деревянную трибуну, а убранство свел к знаменам из черного крепа, свисавшим с высоких башен, окаймлявших двор. Гиммлер явился на несколько часов с группой эсэсовских лидеров и приказал им просветить меня насчет мер безопасности. Пока я демонстрировал свой план, Гитлер держался отчужденно и равнодушно. Казалось, что он не общается с людьми, а манипулирует ими.

Свежевыструганные из светлого дерева скамьи нарушали торжественность предстоящей траурной церемонии, и, поскольку погода была хорошей, я отдал распоряжение выкрасить их в черный цвет. К несчастью, ближе к вечеру пошел дождь, не прекращавшийся еще несколько дней, и краска не просохла. Пришлось доставить специальным авиарейсом из Берлина черную ткань и накрыть ею скамьи. Тем не менее сырая краска пропитала ткань и многие гости испортили одежду.

Накануне похорон из Нойдека, поместья Гинденбурга в Восточной Пруссии, на пушечном лафете привезли гроб с его телом и поместили в одну из башен мемориала. Траурную процессию сопровождали факельщики и знаменосцы с полковыми знаменами немецкой армии Первой мировой войны. Не было слышно ни единого слова, ни единой команды. Это благоговейное молчание производило гораздо большее впечатление, чем торжественная церемония последующих дней.

Утром гроб Гинденбурга поставили на помост в центре парадного двора, а совсем рядом – без соблюдения должного расстояния – воздвигли кафедру для ораторов. Гитлер выступил вперед, Шауб достал из портфеля текст его траурной речи и положил на кафедру. Гитлер начал говорить, запнулся и сердито, нарушая торжественность, затряс головой. Как оказалось, адъютант подсунул ему не тот текст. Когда ошибка была исправлена, Гитлер прочитал удивительно сдержанную и формальную речь.

Слишком долго, словно испытывая терпение Гитлера, Гинденбург создавал ему трудности. Слишком во многих вопросах старик проявлял упрямство и бестолковость. Чтобы одолеть его, Гитлеру часто приходилось прибегать к хитростям или интригам. Например, на ежеутреннее совещание по вопросам печати он посылал к президенту Функа, уроженца Восточной Пруссии и тогда еще статс-секретаря Геббельса. Как земляку, Функу часто удавалось сгладить острые вопросы или представить политические новости так, чтобы не раздражать Гинденбурга.

Гинденбург, как и многие его политические союзники, ожидал, что новый режим восстановит монархию. Однако ничего подобного Гитлер никогда делать не собирался. Он допускал такие замечания, как: «Я оставил министрам-социал-демократам вроде Северинга государственное содержание. Можно думать о них что угодно, но в одном следует отдать им должное: они расправились с монархией. Это был огромный шаг вперед. Они расчистили дорогу нам. И неужели теперь они надеются, что мы восстановим монархию? Я что, должен поделиться властью? Посмотрите на Италию! Неужели они думают, что я такой же идиот? Короли всегда проявляли неблагодарность к своим главным соратникам. Нельзя забывать Бисмарка. Нет, на эту удочку я не попадусь. Правда, в настоящий момент Гогенцоллерны настроены весьма дружелюбно».

В начале 1934 года Гитлер поразил меня своим первым большим заказом: заменить временные трибуны на Цеппелинфельде в Нюрнберге постоянными каменными. Я корпел над эскизами, пока в минуту вдохновения мне в голову не пришла идея, безусловно навеянная Пергамским алтарем: завершить внушительные ступени длинной колоннадой с каменными пилястрами. Проблемой оставалась лишь обязательная трибуна для почетных гостей. Я попытался встроить ее в середине как можно незаметнее.

Не без трепета я попросил Гитлера взглянуть на макет. Я тревожился главным образом из-за того, что проект выходил далеко за рамки порученного мне задания. Сооружение имело в длину 400 метров и в высоту – 24 метра, то есть почти в два раза превышало длину терм Каракаллы в Риме.

Гитлер не спеша, профессионально осмотрел со всех сторон гипсовую модель и также молча, не выдавая своих чувств, изучил рисунки. Я подумал было, что он отвергнет мою работу, и вдруг, как в нашу первую встречу, он коротко сказал «согласен» и ушел. Я до сих пор не совсем понимаю, почему, склонный к многословности, он оставался столь лаконичным в подобных решениях.

Что касается других архитекторов, то их первые варианты Гитлер обычно отвергал. Ему нравилось, когда работу переделывали по несколько раз, и даже по ходу строительства он заставлял вносить мелкие изменения в проект. Однако после первой проверки моих возможностей он не вмешивался и не отклонял мои идеи. Видимо, считая себя незаурядным архитектором, он обращался со мной как с равным.

Гитлер любил говорить, что цель его строительства – донести дух своей эпохи до далеких потомков. В конечном счете напоминанием о великих исторических эпохах остается лишь монументальная архитектура, философствовал он. Что осталось от римских императоров? Их архитектурные сооружения. И если бы не эти сооружения, кто бы свидетельствовал о величии императоров? Периоды слабости непременно случаются в истории любого народа, но тогда о былом могуществе начинают говорить архитектурные творения. Разумеется, невозможно разбудить национальное сознание одной только архитектурой, но когда после долгого периода застоя заново рождается чувство национального величия, памятники предков становятся самым действенным призывом. В наши дни, например, Муссолини, воодушевляя свой народ идеей современной империи, может указывать на памятники Римской империи как символ героического духа Рима. И творения наших архитекторов должны взывать к самосознанию немецкого народа и через много веков. Далее Гитлер обычно говорил о ценности сохранения неизменного архитектурного стиля.

Строительство на Цеппелинфельде началось немедленно, дабы к грядущему партийному съезду успеть хотя бы с трибуной. Чтобы расчистить строительную площадку, пришлось взорвать трамвайное депо Нюрнберга. После взрыва я прошелся по руинам. Из груд бетонных обломков торчала тронутая ржавчиной железная арматура. Легко было представить печальную судьбу здания, если бы его не взорвали. Это мрачное зрелище навело меня на некоторые мысли, которые я позже представил Гитлеру под претенциозным заглавием «Теория исторической ценности руин». Главная идея состояла в том, что современные здания плохо соответствуют провозглашенному Гитлером предназначению «моста традиций» к будущим поколениям. Вряд ли груды мусора смогли бы передать героическое вдохновение, коим Гитлер восхищался в памятниках прошлого. Моя «теория» должна была решить эту дилемму. Используя особые материалы и применяя определенные статические принципы, мы смогли бы строить сооружения, которые, даже обветшав, через сотни или (как мы рассчитывали) тысячи лет будут играть ту же роль, что творения римлян[22].

Для иллюстрации своих идей я подготовил романтический набросок, изобразив, как будет выглядеть Цеппелинфельд, заброшенный в течение веков: увитый плющом, с упавшими колоннами, обвалившейся кое-где оградой. Результат получился вполне узнаваемым. Окружение Гитлера заклеймило мой рисунок как «богохульство». Многим ближайшим соратникам Гитлера сама мысль об упадке только что созданного Тысячелетнего рейха казалась возмутительной. Однако сам Гитлер счел мои идеи логичными, поучительными и отдал приказ в будущем воздвигать все значительные здания рейха в соответствии с «законом исторической ценности руин».

Однажды во время инспекции территории партийного съезда Гитлер повернулся к Борману и добродушно заметил, что отныне я должен носить партийную форму. Все, кто постоянно сопровождал его – врач, фотограф и даже директор концерна «Даймлер-Бенц», – партийную форму уже получили, и единственный штатский в свите резал глаз. Этим, казалось бы, незначительным жестом Гитлер дал понять, что теперь считает меня членом своего ближайшего окружения. Он ни разу не высказал ни слова упрека никому из своих знакомых, посещавших рейхсканцелярию или Бергхоф в гражданском платье, ибо сам в неформальной обстановке предпочитал такую одежду, но, по его представлениям, официальные мероприятия требовали ношения формы. Таким образом, в начале 1934 года я был назначен абтайлунгсляйтером (начальником департамента) в штабе заместителя Гитлера по партии Рудольфа Гесса. Несколько месяцев спустя Геббельс удостоил меня аналогичного поста в своем штате за мой вклад в подготовку партийного съезда, праздника урожая и первомайских праздников.

После 30 января 1934 года, по предложению Роберта Лея, руководителя Трудового фронта, была создана организация по проведению досуга. Я, как предполагалось, должен был возглавить отдел «Эстетика труда»; это название вызвало множество насмешек, как и «Сила через радость». Незадолго до этого в поездке по голландской провинции Лимбург внимание Лея привлекли шахты, невероятно чистые и окруженные прекрасно ухоженными садами. Лей, склонный к обобщениям, решил преобразовать всю немецкую промышленность по этому образу и подобию. Проект оказался чрезвычайно успешным, во всяком случае, лично для меня. Сначала мы убедили владельцев фабрик модернизировать фабричные корпуса и украсить их цветами, однако на достигнутом не остановились: предложили заменить асфальт лужайками и превратить пустоши в маленькие парки, где рабочие могли бы отдыхать в обеденный перерыв. Мы также предложили увеличить оконные проемы в цехах и организовать рабочие столовые. Более того, мы спроектировали необходимое для реформ оборудование – от простой, но красивой посуды до прочной мебели – и наладили выпуск этой продукции в большом количестве. Мы обеспечили бизнесменов учебными кинофильмами и консультантами по освещению и вентиляции. Мы смогли вовлечь в эту кампанию бывших лидеров профсоюзов и некоторых членов распущенного общества «Искусство и ремесла». Все они с радостью отнеслись к возможности хоть немного улучшить условия труда рабочих и приблизиться к идеалу бесклассового общества. Правда, меня несколько удручало отсутствие интереса к этим вопросам у Гитлера. Рьяно вникавший в мельчайшие детали архитектурных проектов, он оставался на удивление равнодушным, когда я докладывал ему об успехах в социальной сфере. Даже британский посол в Берлине оценивал наши достижения в этой области гораздо выше, чем Гитлер[23].

Весной 1934 года именно благодаря своему новому партийному статусу я получил первое приглашение на официальный вечерний прием, который Гитлер как лидер партии давал для своих соратников и их жен. Группами от шести до восьми человек нас рассадили за круглыми столами в большом обеденном зале резиденции канцлера. Гитлер ходил от стола к столу, говорил несколько дружелюбных слов и знакомился с дамами. Когда он подошел к нам, я представил ему мою жену, о которой до того момента не упоминал. «Почему вы так долго прятали от нас вашу жену?» – спросил он через несколько дней, когда мы были наедине. Видимо, она ему очень понравилась. Я действительно избегал их знакомить еще и потому, что мне не нравилось, как Гитлер обращался со своей любовницей. К тому же мне казалось, что приглашать мою жену или привлекать к ней внимание – дело его адъютантов. Правда, вряд ли стоило ждать от них знания этикета. Мелкобуржуазное происхождение Гитлера как в зеркале отражалось в поведении его адъютантов.

В тот первый вечер их знакомства Гитлер с некоторой торжественностью сказал моей жене: «Ваш муж воздвигнет для меня такие здания, каких не создавали четыре тысячи лет».

Ежегодно на Цеппелинфельде проводился съезд так называемых амтсвальтеров, средних и низовых партийных функционеров, возглавлявших различные организации, входившие в НСДАП. В то время как СА, германский Трудовой фронт и, разумеется, армия на своих массовых мероприятиях старались поразить Гитлера и гостей выправкой и дисциплиной, представить в выгодном свете амтсвальтеров оказалось довольно трудной задачей. В большинстве своем за время пребывания на невысоких постах они успели разжиреть и просто невозможно было ожидать от них четкого построения. Эта проблема не раз обсуждалась в оргкомитете партийных съездов, поскольку появление амтсвальтеров непременно вызывало саркастические замечания Гитлера. И меня осенила спасительная идея: заставить их маршировать в темноте!

Я представил руководителям оргкомитета свой план: тысячи знамен всех местных организаций Германии держать наготове за высокими заборами, окружавшими поле; знаменосцев разделить на десять колонн, образовав проходы, по которым будут маршировать амтсвальтеры, а поскольку мероприятие проводится вечером, осветить прожекторами знамена и огромного орла, венчающего всю композицию. Одним этим удалось бы добиться театрального эффекта, но я не был полностью удовлетворен. Мне прежде случалось видеть новые зенитные прожектора, лучи которых на несколько миль пронзали небо, и я попросил Гитлера выделить мне сто тридцать таких прожекторов. Геринг поначалу поднял шум, поскольку эти сто тридцать прожекторов представляли большую часть стратегического резерва, но Гитлер его переубедил: «Если мы для простого партийного мероприятия выставим такое количество военных прожекторов, то представители других стран подумают, будто мы купаемся в прожекторах».

Результат превзошел мои самые смелые ожидания. Сто тридцать резко очерченных световых столбов на расстоянии 12 метров друг от друга на высоте 6–7 километров сливались в сияющий купол. Создавалось впечатление грандиозного зала с мощными колоннами вдоль бесконечно высоких стен. Иногда сквозь этот световой венец проплывало облако, превнося в и без того фантастическое зрелище элементы сюрреализма. Думаю, что тот «храм из света» был первым образцом люминесцентной архитектуры, а для меня он и по сей день остается не только воплощением самой прекрасной архитектурной концепции, но и единственным моим творением, которое, пережив свою эпоху, выдержало испытание временем. «Словно находишься в ледяном соборе: и торжественно, и прекрасно», – написал британский посол сэр Невилл Хендерсон[24].

Однако, когда дело доходило до закладки первого камня, невозможно было оставить в темноте сановников, министров, рейхсляйтеров и гауляйтеров, хотя и они не могли похвастаться импозантной внешностью.

Церемониймейстеры выбились из сил, пытаясь научить их хотя бы строиться в одну линию. Когда появился Гитлер, они замерли по стойке «смирно» и вскинули руки в партийном приветствии. При закладке первого камня нюрнбергского Конгрессхалле Гитлер, заметив во втором ряду меня, прервал торжественную церемонию и протянул мне руку. Я был так потрясен этой необычной демонстрацией благосклонности, что со смачным шлепком уронил занесенную в приветствии руку на лысину стоявшего впереди Юлиуса Штрайхера, гауляйтера Франконии.

Во время нюрнбергских партийных съездов Гитлер большую часть времени избегал общения с приближенными, либо уединяясь для подготовки своих речей, либо исполняя одну из своих бесчисленных обязанностей. Больше всего он любил принимать иностранных гостей и делегации, количество которых увеличивалось с каждым годом. Особое предпочтение он отдавал представителям западных демократий. Наспех обедая, он просил зачитывать их имена и явно радовался интересу, который весь мир проявлял к национал-социалистической Германии.

Я тоже напряженно работал в Нюрнберге, поскольку отвечал за все здания, в которых мог появиться Гитлер в период съезда. Как «главный декоратор», перед началом мероприятия я должен был проверить все убранство, а затем мчался на следующий объект. В то время я обожал знамена и использовал их где только мог, внося игру цвета в мрачную архитектуру. Знамя со свастикой, разработанное Гитлером, лучше подходило для этих целей, чем флаг, разделенный на три цветных полосы, и часто для увеличения интенсивности красного цвета я добавлял золотые ленты. Конечно, я понимал, что не совсем уместно использовать такой величественный символ государства, как знамя, в чисто декораторских целях – для достижения гармонии фасадов или сокрытия – от крыши до тротуара – безобразных зданий XIX века. Пусть так, но я всегда стремился к театральному эффекту. В узких улочках Гослара и Нюрнберга я устраивал истинную вакханалию знамен, натягивая их от дома к дому так, что они почти целиком заслоняли небо.

Из-за множества дел я пропустил почти все выступления Гитлера, кроме «речей о культуре», как он сам называл их. Обычно черновые наброски он делал еще в Оберзальцберге. Пожалуй, в то время я любил его речи не столько за риторическое великолепие, сколько за остроту и высокий интеллектуальный уровень. В Шпандау я принял решение перечитать их, когда выйду на свободу. Я ожидал найти в них хотя бы один аспект моего бывшего мира, который не вызвал бы у меня, сегодняшнего, отвращения. Однако мне пришлось разочароваться. Прежде те речи много значили для меня, теперь же казались бессодержательными и бесполезными. Более того, Гитлер открыто провозглашал в них намерение извратить само понятие культуры и заставить ее служить своим целям в достижении могущества. Я так и не сумел понять, почему его разглагольствования когда-то производили на меня столь сильное впечатление. В чем же было дело?

Я также никогда не пропускал первое событие партийных съездов – «Мейстерзингеров» в исполнении труппы Берлинской государственной оперы. Оркестром дирижировал Фуртвенглер. На таком гала-представлении, сопоставимом разве что со спектаклями в Байройте, естественно было ожидать аншлага. Более тысячи партийных руководителей получали приглашения и билеты, но они явно предпочитали исследовать качество нюрнбергского пива или вина земли Франкония. Каждый из них, вероятно, предполагал, что уж остальные наверняка выполняют свой партийный долг и слушают оперу. Согласно пропагандистским мифам, верхушка партийного руководства интересовалась музыкой. Однако в реальности лидеры партии были людьми грубыми, словно неограненные алмазы, и не имели склонности ни к классической музыке, ни к живописи, ни к литературе. Даже немногие представители интеллигенции в окружении Гитлера, такие, как Геббельс, не утруждали себя регулярными посещениями Берлинской филармонии, где оркестром дирижировал сам Фуртвенглер. Из выдающихся лидеров Третьего рейха на концертах можно было встретить лишь министра внутренних дел Фрика. Да и Гитлер, вроде бы неравнодушный к музыке, после 1933 года посещал концерты в Берлинской филармонии лишь в редких случаях, когда того требовал официальный протокол.

Учитывая все вышесказанное, нетрудно понять, что, когда в 1933 году Гитлер появился в центральной ложе, намереваясь послушать «Мейстерзингеров», зал Нюрнбергской оперы был почти пуст. В крайней досаде Гитлер заявил, что ничего не может быть оскорбительнее и труднее для артиста, чем играть перед пустым залом. Он приказал разослать патрули и вытащить партийных руководителей из квартир, пивных, кафе и доставить их в Оперу, но даже после этого множество кресел пустовало. На другой день многие со смехом рассказывали, где и как отлавливали загулявших партийцев.

В следующем году Гитлер просто приказал партийным лидерам присутствовать на торжественном спектакле. Бедняг одолевала скука, многих явно клонило ко сну. По мнению Гитлера, редкие аплодисменты не соответствовали великолепному исполнению. Начиная с 1935 года равнодушных партийных руководителей заменили беспартийной публикой, которой приходилось выкладывать за билеты наличные деньги. Только тогда сумели создать требуемые Гитлером «атмосферу» и овации, необходимые артистам для вдохновения.

Поздно ночью после беготни по городу я возвращался в отель «Дойчер-Хоф», полностью зарезервированный для персонала Гитлера, гауляйтеров и рейхсляйтеров. В ресторане отеля я обычно заставал группу гауляйтеров из числа «старых борцов». Наливаясь пивом, они в бешенстве разглагольствовали о предательстве партией принципов революции и интересов рабочего класса. Здесь становилось очевидным, что идеи Грегора Штрассера, когда-то возглавлявшего антикапиталистическое крыло НСДАП, хотя и сведенные к напыщенным фразам, все еще живы. Только алкоголь мог вернуть этим недовольным прежний революционный пыл.

В 1934 году на партийном съезде впервые были продемонстрированы военные учения. В тот же вечер Гитлер официально посетил солдатский бивак. Бывший ефрейтор словно вернулся в знакомый мир. Он общался с солдатами у лагерных костров, обменивался с ними шутками и, вернувшись со встречи явно расслабленным, за легким ужином рассказал нам множество мельчайших деталей.

Правда, высшее армейское командование вовсе не пришло в восторг. Армейский адъютант Хоссбах говорил о «нарушениях солдатами дисциплины» и настаивал на том, чтобы впредь не допускать подобной фамильярности, поскольку она умаляет достоинство главы государства. В узком кругу Гитлер выразил раздражение этой критикой, но готов был подчиниться. Меня поразила его робость, но, вероятно, он полагал, что с армией следует быть настороже, и еще не очень уверенно чувствовал себя в роли главы государства.

Во время подготовки к партийным съездам я встретил женщину, которая произвела на меня неизгладимое впечатление еще в мои студенческие дни, – Лени Рифеншталь, ведущую актрису и режиссера известных фильмов об альпинизме и горнолыжном спорте. Гитлер поручил ей создавать фильмы о партийных съездах. Как единственная официально привлеченная к партийным действам женщина, она часто конфликтовала с партийными функционерами, и те вскоре подняли мятеж против нее. Нацисты, традиционно выступавшие против феминистского движения, терпеть не могли эту самоуверенную женщину, прекрасно умевшую подчинять мужчин во имя своих целей. Чтобы вытеснить ее, плелись интриги, Гесса заваливали клеветническими доносами, но после первого же фильма о партийном съезде нападки прекратились. Даже самые упорные противники убедились в режиссерском таланте Лени Рифеншталь.

Когда я впервые был представлен ей, она достала из маленького саквояжа пожелтевшую газетную вырезку и сказала: «Три года назад, когда вы реконструировали резиденцию окружного партийного руководства, я вырезала ваш портрет из газеты». Я удивленно спросил, почему она это сделала, а она ответила: «Я тогда подумала, что с вашей головой вы смогли бы хорошо сыграть роль… в одном из моих фильмов, разумеется».

Кстати сказать, мне запомнилось, как в 1935 году отснятая на одном из торжественных заседаний съезда кинопленка оказалась испорченной. По предложению Лени Рифеншталь Гитлер приказал повторить съемку в студии. Меня вызвали воспроизвести в павильоне часть зала Конгрессхалле, а также сцену и кафедру оратора, на которые направили свет прожекторов. Вокруг суетилась съемочная группа, а Штрайхер, Розенберг и Франк прохаживались туда-сюда с текстом в руках и усердно учили свои роли. Прибывшего Гесса попросили позировать для первых кадров. Как на партийном съезде перед тридцатитысячной аудиторией, Гесс торжественно вскинул руку, пылко повернулся точно туда, где сидел бы Гитлер, быстро принял стойку «смирно» и воскликнул: «Мой фюрер! Я приветствую вас от имени партийного съезда! Объявляю съезд открытым. Слово предоставляется фюреру!»

Гесс сыграл свою роль столь убедительно, что я начал сомневаться в искренности его чувств. Остальная троица в пустой студии также выступила прекрасно, продемонстрировав незаурядное актерское мастерство. Я волновался, но фрау Рифеншталь сочла разыгранные сцены еще более удачными, чем настоящие выступления.

Я и прежде искренне восхищался, как искусно Гитлер заранее находил в своей речи место, где аудитория откликнется первым взрывом оваций, хотя и осознавал наличие демагогического элемента, в успех которого сам вносил вклад в виде торжественных декораций. Тем не менее до тех съемок я искренне верил в искренность чувств ораторов, а потому расстроился, увидев, что все их эмоции могут быть вполне достоверно разыграны и в отсутствие публики.

Занимаясь строительством в Нюрнберге, я представлял некий синтез классицизма Трооста и простоты Тессенова. Я обращался не к современному псевдоклассицизму, а называл свой стиль неоклассическим, черпая свои идеи в оригинальном классическом стиле. Я обманывался, сознательно забывая о том, что мои здания должны создавать монументальный фон. Подобные попытки уже предпринимались, правда, более скромными средствами, как, например, Марсово поле в Париже во время французской революции. Такие определения, как «классический» и «простой», вряд ли соответствовали тем гигантским сооружениям, которые я проектировал в Нюрнберге. И все же до сих пор мои нюрнбергские проекты нравятся мне гораздо больше тех, которые я позже выполнял для Гитлера и которые оказались более практичными.

Из-за склонности к дорическому стилю целью моей первой заграничной поездки стала не Италия с ее ренессансными дворцами и колоссальными сооружениями Древнего Рима, хотя они и могли бы послужить прототипами моих задумок, а Греция – верный признак моих художественных пристрастий. Мы с женой главным образом искали остатки дорической архитектуры. Никогда не забуду охвативших нас чувств при виде воссозданного Афинского стадиона. Два года спустя, когда мне самому пришлось проектировать стадион, я позаимствовал его подковообразную форму.

В Дельфах я осознал пагубное влияние богатства, добытого в азиатских колониях ионийцев, на чистоту греческого стиля. Разве это не доказывает, как чувствительно высокое понимание искусства и как мало нужно для искажения идеальной концепции до неузнаваемости? Я беспечно играл с такими теориями, и мне никогда не приходило в голову, что мое собственное творчество может развиваться по тем же законам.

Когда мы вернулись в Берлин в июне 1935 года, наш собственный дом в Шлахтензее был завершен. Он был довольно скромным: 125 квадратных метров жилой площади, столовая, гостиная и строго необходимое количество спален – умышленный контраст с недавно возникшей у лидеров рейха модой перебираться в громадные виллы или дворцы.

Мы хотели избежать всего этого, ибо видели, как, окружая себя помпезной роскошью и бюрократическим официозом, эти люди обрекают себя на медленное окаменение и в личной жизни.

А в общем-то мы и не могли строиться с размахом, поскольку были стеснены в средствах. Мой дом обошелся в семьдесят тысяч марок. Чтобы набрать их, я был вынужден попросить отца оформить закладную на тридцать тысяч марок. Несмотря на то что я как свободный архитектор работал на партию и государство, мои доходы оставались низкими. Поскольку мне казалось, что идеализм соответствует духу времени, я отказывался от гонораров за все свои официальные здания.

В партийных кругах моя позиция была встречена с некоторым изумлением. Однажды в Берлине Геринг добродушно сказал мне: «Ну, герр Шпеер, у вас теперь столько работы. Должно быть, вы очень много зарабатываете». Когда я сказал, что ничего подобного, он недоверчиво уставился на меня. «Как это? Такой востребованный архитектор, как вы? А я думал, что уж пара сотен тысяч в год у вас выходит. Какой дурацкий идеализм! Вы должны зарабатывать деньги!» После этого я стал брать гонорары кроме ежемесячной тысячи марок, выплачиваемой мне за нюрнбергские здания. Но не только из-за финансовых вопросов я цеплялся за свою профессиональную независимость и избегал официальной должности. Гитлер, как я знал, гораздо больше доверял независимым архитекторам – его предубеждение против бюрократов распространялось на все сферы. К концу карьеры архитектора мое личное состояние увеличилось до полутора миллионов марок, да рейх еще должен был мне миллион, который я так и не получил…

Моя семья счастливо жила в этом доме. Хотел бы я написать, что и сам купался в семейном счастье, как мы с женой когда-то мечтали. Однако когда я возвращался домой, был поздний вечер и дети давно уже спали. Я немного сидел рядом с женой, не произнося ни слова от усталости, и такое оцепенение мало-помалу вошло в норму. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что со мной произошло то же самое, что и с партийными шишками, разрушавшими свои семьи жизнью напоказ. Только они каменели от официоза, а я – от чрезмерной работы.

Осенью 1934 года мне позвонил Отто Майсснер, статс– секретарь канцелярии, служивший еще у Эберта и Гинденбурга, а теперь и у третьего главы государства. На следующий день я должен был прибыть в Веймар, чтобы сопровождать Гитлера в Нюрнберг.

Я до утра делал эскизы, воплощая идеи, волновавшие меня уже некоторое время. Для партийных съездов требовалось все больше новых сооружений: плац для военных учений, большой стадион, зал для выступлений Гитлера и концертов. Почему бы не сконцентрировать все это в одном большом комплексе, совместив с уже существующими зданиями, подумал я. До того момента я не отваживался проявлять инициативу в подобных вопросах, так как Гитлер такого рода решения обычно принимал сам. И поэтому я с некоторыми колебаниями принялся за наброски.

В Веймаре Гитлер показал мне эскизы «Партийного форума», сделанные профессором Паулем Шульце-Наумбур– гом. «Похоже на рыночную площадь в провинциальном городишке, только сильно увеличенную, – прокомментировал Гитлер. – Ничего особенного, ничего нового. Если мы собираемся строить партийный форум, то и через сотни лет люди должны видеть, что у нас был свой архитектурный стиль, как, например, на Кёнигсплац в Мюнхене». Шульце-Наумбургу, столпу Лиги борьбы за немецкую культуру, не дали ни одного шанса отстоять свое детище, его даже не вызвали к Гитлеру. С полным пренебрежением к репутации профессора Гитлер отбросил планы и приказал объявить новый конкурс среди нескольких выбранных лично им архитекторов.

Мы поехали в дом Ницше, где Гитлера ожидала сестра философа фрау Фёрстер-Ницше. Эта одинокая, чудаковатая женщина явно не знала, как вести себя с Гитлером; беседа получилась непоследовательной и обрывочной. Правда, главный вопрос был решен в интересах всех сторон: Гитлер взялся финансировать пристройку к старому дому Ницше, а фрау Фёрстер-Ницше охотно согласилась на то, чтобы автором проекта был Шульце-Наумбург. «Такие проекты ему лучше удаются, он сумеет приспособиться к стилю старого дома», – заметил Гитлер, явно довольный тем, что сможет бросить архитектору хоть какую-то подачку.

На следующее утро, хотя Гитлер в то время предпочитал железную дорогу, мы поехали в Нюрнберг в его темно– синем открытом «мерседесе» с форсированным семилитровым двигателем. Причину мне предстояло узнать в тот же день. Как всегда, Гитлер сидел рядом с шофером, а позади него на одном откидном сиденье сидел я, на другом – камердинер, по первому требованию достававший из сумки автомобильные карты, булочки с хрустящей корочкой, таблетки или очки. На заднем сиденье размещались адъютант Брюкнер и шеф печати Дитрих. В машине сопровождения того же размера и цвета ехали пять крепких телохранителей и личный врач Гитлера доктор Брандт.

Как только мы пересекли Тюрингский лес и очутились в более густонаселенной местности, начались трудности. Когда мы проезжали через какую-то деревню, нас узнали, но прежде, чем люди успели оправиться от изумления, нас уже и след простыл. «Внимание, – сказал Гитлер. – В следующей деревне мы так легко не отделаемся. Из местной партийной ячейки туда уже наверняка позвонили». И точно, когда мы появились, улицы уже были забиты ликующими жителями. Деревенский полицейский выбивался из сил, но наш автомобиль продвигался черепашьими темпами. Даже после того, как мы выбрались из толпы, несколько энтузиастов опустили железнодорожный шлагбаум, чтобы хоть ненадолго задержать Гитлера.

Из-за таких проявлений бурного восторга мы продвигались очень медленно. Когда пришло время обеда, мы остановились у маленького ресторанчика в Хильдбургсхаузене, где несколько лет назад Гитлер сам себя назначил полицейским комиссаром, чтобы получить немецкое гражданство. Естественно, никто не осмелился об этом вспомнить. Хозяин и его жена никак не могли прийти в себя от волнения, и адъютант с трудом сумел узнать, что у них на обед. Оказалось, спагетти со шпинатом. После долгого ожидания адъютант отправился на кухню и вернулся со словами:

«Женщины так возбуждены, что не могут понять, готовы ли спагетти».

Тем временем на улице собрались тысячи людей, скандировавших требование увидеть Гитлера. «Как бы нам пробиться», – заметил он, когда мы вышли из ресторанчика. Осыпаемые цветами, мы медленно пробрались к средневековым воротам. Подростки закрыли их прямо у нас перед носом. Дети вскарабкались на подножки автомобиля. Гитлеру пришлось раздавать автографы, и только после этого ворота открыли. Люди смеялись, и Гитлер смеялся вместе с ними.

При виде нашего кортежа крестьяне на полях бросали работу, женщины махали руками. Это был настоящий триумф. Гитлер обернулся ко мне и воскликнул: «До сих пор так восторженно встречали лишь одного немца – Лютера. Когда он ездил по стране, люди приходили издалека, чтобы приветствовать его, как меня сегодня!»

Эту огромную популярность было очень легко объяснить. Достижения в экономике и международной политике того периода народ приписывал Гитлеру, и только ему. Чем дальше, тем больше в нем видели лидера, воплотившего в жизнь давние мечты о могущественной, гордой, единой Германии. Недоверчивых тогда было очень мало. А те, кого иногда одолевали сомнения, успокаивали себя мыслями о достижениях режима и том уважении, которым он пользовался даже в критически настроенных иностранных государствах.

Разумеется, и я был ошеломлен бурными приветствиями сельчан, к которым только один человек в нашем автомобиле оставался равнодушным – постоянный шофер Гитлера Шрек. До меня иногда доносилось его бормотание: «Люди недовольны… потому что партийцы зазнались… загордились… забыли о своих корнях…» После скоропостижной кончины Шрека его написанный маслом портрет повесили в личном кабинете Гитлера в Оберзальцберге рядом с портретом матери фюрера[25]; ни одной фотографии отца там не было.

Перед самым Байройтом Гитлер пересел в маленький «мерседес»-седан, который вел его фотограф Хоффман, и направился к вилле «Ванфрид», где его ждала фрау Винифред Вагнер. Остальные поехали в соседний курорт Бернекк, где Гитлер обычно останавливался на ночлег по дороге из Мюнхена в Берлин. За восемь часов мы преодолели лишь двести километров.

Я пришел в некоторое смущение, когда поздно вечером узнал, что Гитлер останется в «Ванфриде», ведь наутро нам предстояло ехать в Нюрнберг. Там, как я полагал, Гитлер должен был утвердить строительную программу, которую предложил местный муниципалитет, преследовавший своекорыстные цели. В таких обстоятельствах вряд ли дело дошло бы до рассмотрения моего проекта: Гитлер не любил отменять свои решения. Что мне оставалось делать? Я обратился к Шреку, показал ему свой план комплекса для партийных съездов, а он пообещал по дороге рассказать о нем Гитлеру и в случае положительной реакции показать эскиз.

На следующее утро, незадолго до отъезда, меня вызвали к Гитлеру: «Я одобряю ваш план. Мы обсудим его сегодня с бургомистром Либелем».

Два года спустя Гитлер действовал бы гораздо прямолинейнее. Он просто сказал бы бургомистру: «Вот план партийного форума. Его мы и будем осуществлять». Однако в 1935 году Гитлер еще не чувствовал себя настоящим хозяином положения, а потому потратил почти час на объяснения и только потом положил на стол мой эскиз. Разумеется, как старый член партии, приученный соглашаться с руководством, бургомистр нашел мой проект восхитительным.

После одобрения моего проекта Гитлер начал прощупывать почву для дальнейших действий. Для освобождения площадки под строительство требовалось перенести Нюрнбергский зоопарк. «Можем ли мы обратиться к жителям Нюрнберга с этой просьбой? Я знаю, что они очень трепетно относятся к своему зоопарку. Разумеется, мы оплатим строительство нового, еще более прекрасного зоопарка!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.