«Освободившись от сомнений…»
«Освободившись от сомнений…»
Пробыв около двух лет в царстве Ци и не найдя себе применения ни при дворе практичного Цзин-гуна, ни в ставке никчемного государя собственного царства, Кун Цю возвращается в свой старенький домик у юго-западного угла городской стены Цюйфу. Судьба его вырисовывалась все отчетливее: он в очередной раз не снискал лавров государственного деятеля, зато вновь подтвердил свою репутацию благонравного ученого. Теперь, прожив на свете без малого сорок лет, он был в том возрасте, когда у него «исчезали сомнения» насчет того, какие силы движут этим миром. И сомнения в том, каким в этом мире должен быть его собственный путь.
Его родина переживала пору безвременья и смуты. «Три семейства» погрязли в мелочных усобицах, и их попытки соблюсти хотя бы видимость законности и порядка лишь заставляли еще острее ощутить лицемерие новоявленных отцов государства. Разумеется, не могло быть и речи о поступлении Конфуция на службу. Учитель Кун поселился в Цюйфу как частное лицо и с тех пор демонстративно держался в стороне от политики. В течение целых пятнадцати лет в его жизни не произошло никаких значительных событий. Эти пятнадцать лет – сплошное белое пятно в его биографии. Пробел тем более поразительный, что он приходится на пору расцвета творческих сил человека. Не странно ли: самый плодотворный период жизни – и такое глухое молчание, такая редкая для мирского человека скрытность. Что это? Вынужденное бездействие, вызванное неблагоприятными обстоятельствами? Отчасти, вероятно, да. Но и нечто совсем иное, ничуть не случайное, а нечто в высшей степени закономерное в земном пути Учителя Куна. По существу, только теперь он сознательно посвящает себя углубленной, невидной со стороны работе самопознания, только теперь, преодолев все сомнения, он начинает претворять свою судьбу. В Кун Цю, по-прежнему обуреваемом жаждой учения, мужает Учитель.
Конфуций вернулся к своей обычной жизни. Впрочем, отходил ли он от нее когда-нибудь? Кажется, вся его жизнь и была одним возвращением к этой самой обыкновенной жизни – с виду, может быть, ничем не примечательной, но серьезно и искренне прожитой, а потому подлинной; жизни, до последних мелочей наполненной кропотливой работой духа. Текли дни, месяцы, годы… Уверенно и гладко, как плавная смена времен года, развертывалось полотно жизни – всегда новой, бесконечно разной, но как будто проникнутой неведомой музыкой, подчиняющейся неприметному для суетного слуха ритму. Конфуций жил, словно сверяя свое сердце с безбрежной музыкой мироздания. Где искать этот исток творческих метаморфоз жизни, дающий форму всем вещам и событиям? Конфуций, конечно, не задавал и не мог задавать себе такой вопрос. Разве может быть «исток», один-единственный «правильный» образ у реальности, которая сама по себе бесконечно изменчива и никогда не повторяет себя? Но есть неповторимость, единственность и потому полная самобытность каждого мгновения жизни. И в ней сокрыта неистощимая сила Великого Пути мира…
Конфуций вырос в обществе, до предела ритуализированном, пронизанном этикетностью до мельчайших деталей своего устройства. Эта ритуальность стала исходной точкой его размышлений, определившей культурную значимость его наследия. «Для чего ритуал?» – вот главный вопрос Конфуциева учения.
По Конфуцию, ритуальная выверенность каждого жеста, каждого слова и даже каждой мысли есть не что иное, как встроенность в изобильный ритм вселенской жизни. Поэтому управление в Конфуциевой традиции есть прежде всего исправление (оба знака в китайском языке звучат и пишутся почти одинаково). Исправление себя в первую очередь. Возвращение к тому, что изначально заложено в нас, к «первозданной чистоте сердца», но чистоте, освещенной светом сознания, обогащенной бесконечно долгим усилием воли. Конфуций не из тех философов, которые выстраивают свою «систему мысли», закрепляя за словами какие-то особые значения, придумывая новые слова. Вся его теория – это язык, «как он есть». Дело мудрого – лишь очищать кристалл языка от всех личностных наслоений, позволять правде самой выговаривать себя. Ибо правда сама по себе совершенно естественно перетекает от сердца к сердцу неощутимыми токами духа. «Правитель да будет правителем…» Здесь не нужно ни доказательств, ни оправданий, вообще никаких умствований. Мудрый безмятежен, он стремится «меньше думать, меньше говорить». Он спокоен за истину, потому что она не нуждается в его защите. Не нужно говорить там, где правда жизни сама светится в каждом новом впечатлении, каждом жесте и каждом чувстве. Нужно лишь позволить кристаллу жизни светиться своим таинственным внутренним огнем… Жизнь и есть единственное правдивое непридуманное слово…
«Любить древность и доверять ей». Вот фраза, выражающая глубочайший смысл жизненной позиции Конфуция. Любить то, что предваряет и предопределяет всякую «данность» нашего существования; то, что делает вещи такими, какие они есть. Этот сокрытый исток жизни невозможно знать или определить в понятиях, ведь он предшествует всякому опыту и всякому пониманию. Ему можно только довериться…
Высшая цель Конфуция-учителя – найти этот исток, это семя всего, что случается в мире, совершить непреходящее, бесконечно действенное действие, вернуть культуру к ее корням и дать человеку бессмертие в традиции. Безупречная действенность творческой культуры заключена, по Конфуцию, в самом порядке жизни, в кристаллах ритуальных отношений – совершенно естественных и непроизвольных. Не отсюда ли проистекает странная, казалось бы, по-детски наивная вера в способность его дела – нет, не учения, не проповеди, а именно дела, действительной жизни – оказывать неотразимое воздействие на мир, чуть ли не в одночасье привести все общество к благословенному порядку? И Конфуций прямо-таки настаивал на том, что его обещания надо понимать буквально, что все будет именно так, как он предрекает. Как могли поверить ему «реалистически мыслящие» политики, не знавшие, что такое доверие к человеческому содержанию жизни, признававшие только низменные чувства людей, полагавшиеся только на силу и устрашение? Драма Конфуция – если только тут можно усмотреть драму – заключалась в том, что чем очевиднее представало его внутреннему взору всепокоряющее обаяние «древности», тем более сокрытой и даже неприемлемой оказывалась его правда для мира. Это драматическое расхождение между истиной мудреца и истиной мирского властелина невозможно было замазать ни дипломатическими ухищрениями, ни даже благими пожеланиями обеих сторон. Неудачи Конфуция на политическом поприще, конечно, нельзя объяснить, как иногда делают, лишь его прямодушным и резким характером. Напротив, Конфуций, по общему мнению, был неизменно деликатен, обаятелен и превосходно ладил со всеми людьми, даже самыми жестокими и развращенными властью. Его неудачи не зависели ни от него, ни от окружающих. В них воистину было нечто судьбийное…
Гости, бывавшие в его доме, удивлялись тому, что Кун Цю с его талантами и знаниями оказался не у дел. Кун Цю ничуть не смущался, оставаясь убежденным в том, что благородство души никогда не бывает напрасным. «Даже если человек – только добрый сын и любящий брат, он тоже может исправить нравы», – не так ли говорится в «Книге Песен»? – отвечал он гостям. – Разве добродетельный человек не способствует благому правлению? Зачем ему служба?» Иной же раз, слыша похвалу своей эрудиции, отвечал добродушной шуткой: «Я, видите ли, никогда не состоял на службе, и у меня было предостаточно времени для учебы!»
А если серьезно, то Конфуций первым в Китае попробовал найти себя в частной жизни. И тем не только не умалил традиционный идеал «младшего господина», но, напротив, открыл новые грани его величия. Он открыл, что всякое дело, даже самое незначительное, есть достойный повод для внутреннего самоусовершенствования. Он открыл свое золотое правило:
Не пренебрегай повседневными делами…
Завет Конфуция, обращенный к каждому: будь мастером не ремесел, а собственного сердца, постигни смысл своей жизни в самоуглубленной работе души, для которой не требуются ни технические орудия, ни власть, ни даже признание людей. Не оттого ли даже в неудачах своих Конфуций черпал уверенность в себе? И это не было ни бравадой, ни самонадеянностью. «Доверие к древности» вообще не было делом его личного выбора. Он просто не мог иначе…
Мерно текла жизнь Конфуция после его возвращения на родину. День за днем, месяц за месяцем, год за годом. Крушение надежд в Ци заставило его быть осторожнее. Он уже не уповал на покровительство сильных мира сего. А вожди «трех семейств» Лу сами предпочитали держаться от него подальше, опасаясь нового скандала. Что же касается Чжао-гуна, то он вскоре перебрался под крыло правителя царства Цзинь – давнего соперника Цзин-гуна. Конфуций оставил его поступок без внимания. Кажется, он почти потерял интерес к государственным делам. Ни в «Беседах и суждениях», ни в хрониках тех лет мы не слышим откликов Учителя Куна на злобу дня. Известно только, что, когда в 513 году до н. э. в царстве Цзинь отлили бронзовый сосуд с текстом законов, Кун Цю, как и в случае с Цзы-Чанем, осудил это новшество, заявив, что владыка Цзинь отныне «потерял меру» в делах правления и сам готовит себе погибель. Учитель Кун по-прежнему не представлял себе политику в отрыве от личностей и отношений между личностями.
Для него управление непременно шло от внутреннего выправления человека. Не далее как за год до того Кун Цю похвалил первого министра того же цзиньского царства, который объявил, что будет отбирать чиновников по их способностям. Кун Цю назвал этого министра «справедливым человеком», ибо он «правильно судит ближних и дает выдвинуться дальним». По достоинству оценивать людей – вот основа основ мудрого правления по Конфуцию.
Очень скоро правитель Цзинь тоже решил избавиться от вконец растерявшегося Чжао-гуна и стал уговаривать его вернуться в Лу. Тот, однако, упорно отказывался ехать, несмотря на то, что «три семейства» его удела охотно выказывали ему свою покорность – ритуал есть ритуал! Наконец зимой 510 года незадачливый государь Лу умер в изгнании, пятидесяти двух лет от роду. Когда гроб с телом покойного привезли в Цюйфу, Пинцзы не отказал себе в удовольствии в последний раз унизить бывшего господина: он приказал похоронить его за южной оградой родового кладбища луских правителей. Вместе с телом Чжао-гуна в Лу возвратились младшие братья и сыновья покойного. В обход старшего сына и законного наследника Чжао-гуна Пинцзы посадил на трон его младшего брата, получившего имя Дин-гуна. Смена правителей ничего не изменила в расстановке политических сил в царстве. По-прежнему «три семейства» прочно удерживали власть в своих руках, а Дин-гуну, как и его предшественнику, была уготована чисто декоративная роль в дворцовой политике. Ни в похоронах Чжао-гуна, ни в торжествах по случаю возведения на престол нового государя Кун Цю, насколько известно, никакого участия не принял. Да и мог ли он ввязаться в эти политические спектакли, столь грубо попиравшие и дух, и букву древних обычаев?
Хотя Кун Цю теперь демонстративно сторонился публичности и избегал делать острые заявления, его молчание было по-своему красноречивее слов. Он обличал произвол уже самим отказом поддерживать отношения с кликой «трех семейств» и их ставленником на троне. А потому присутствие даже безмолвствующего Конфуция накладывало глубокий отпечаток на публичную жизнь в Лу. Конфуций приковывал к себе всеобщее внимание, каждое его слово подхватывали на лету. Мы чувствуем это и по скупым, малозначительным записям о Конфуции в местной хронике тех лет, и по отдельным высказываниям в «Беседах и суждениях», относящимся к этой поре «затворничества» в жизни Учителя Куна.
Если в былые годы Конфуцию, чтобы заявить о себе, требовалось блеснуть ученостью или выступить с обличением неправедной власти, то теперь он мог позволить себе роскошь поучать молчанием, жизнью тихой и уединенной. Он первым воплотил собой особый тип личности, который стал классическим среди ученых старого Китая, а в Европе остался практически неизвестным – тип консервативного нонконформиста, выделяющегося из толпы, как ни странно, лишь безукоризненным соблюдением обычая. Следовательно, он не мог не быть в полном смысле слова мирским человеком – главой семьи, добрым хозяином и соседом. В свои сорок лет Конфуций и вправду пользовался, по-видимому, непререкаемым авторитетом среди своих родственников и мог своей волей выбрать жениха для племянницы – дочери старшего брата. Подношения учеников и богатых покровителей избавили его от забот о хлебе насущном и даже, возможно, сделали его зажиточным человеком. Известно, что его ученик, выполнявший в доме обязанности управляющего, с позволения Учителя щедро снабжал зерном семьи своих нуждающихся товарищей по школе.
Но при всей своей вовлеченности в мирскую жизнь Учитель Кун превыше всего ценил независимость духа. Интересно, что именно с этой точки зрения оценивал он достоинства тех, кто мог бы стать его родственником. Собственную дочь он выдал замуж за ученика, который хоть и побывал в тюрьме, но «вел себя так, словно на нем не было позора». А свою племянницу он выдал замуж за ученика по имени Наньжун, который «не оставался в стороне в добрые времена и не терпел унижения во времена смуты». Этот Наньжун был известен еще и тем, что часто повторял строчки древней песни:
Пятнышко на белой яшме еще можно стереть,
А пятно на своих словах уже никогда не сотрешь…
Милые сердцу Учителя строки!
Разумеется, «уединение» Конфуция вовсе не означало его отгороженность от мира. Он был самым гостеприимным учителем во всей Поднебесной, его дом был открыт для всех желавших учиться, но учил он не знаниям и искусствам, а безыскусной жизненной мудрости: умению жить в согласии со всеми, оставаясь самим собой… Его правда виделась ему настолько простой и очевидной, что было бы совершенно излишним, да и невозможным разъяснять ее. Нет, он мог лишь намекнуть о ней, подвести к ней, приоткрыть лишь «четвертую часть» истины…
Ни люди, окружавшие Учителя Куна, ни даже он сам не смогли бы сказать со всей определенностью, кто он таков и чему учит. Да, Кун Цю носил длинные халаты с широкими рукавами, какие носили в те времена ученые люди, знатоки обрядов. Еще до Конфуция их стали называть словом жу, которое несло в себе также значение «юноша», «потомок». Так называли тех, кто изучал установления и заветы древних и кто поэтому более других ощущал себя «детьми» своих предков. Позднее это слово стало собирательным названием конфуцианских ученых. Но во времена Конфуция оно, конечно, еще не указывало на принадлежность к определенной философской школе, а относилось ко всем, кто был сведущ в ритуалах и канонических книгах.
Итак, Конфуций не придумывал свою истину, а следовал тому, что было установлено прежде: он «передавал, а не сочинял». У него, по сути дела, и не было своего учения. Потому он в конце концов и не мог учить ничему особенному, ничему отличному от вековых устоев жизни. Конфуций пошел до конца по избранному им пути: он вернул учение в лоно самой жизни, он решительно отказался проводить различие между учением и жизнью, задумав свести то и другое в единый путь личного совершенствования. Школьное обучение, по Конфуцию, призвано лишь придать завершенность и блеск мудрости, обретаемой в повседневной жизни. Учение начинается с первых же жизненных шагов, с простейших житейских обязательств и устремлений, с первого проблеска сознания:
Учитель сказал: «Молодой человек должен быть послушным сыном в родительском доме и прилежным работником вне дома, взыскательным и внушающим доверие в своих речах, радушным со всеми и любезным с родственниками. Если у него остаются силы после выполнения этих требований, пусть он отдает их учению».
Подобно Сенеке Конфуций поставил бы выполнение своего долга перед людьми выше занятий «свободной философией». Но если в истории европейской философии подобная точка зрения свидетельствовала скорее об упадке и старческой дряхлости мысли, то в Китае идея превосходства «жизни» над «знанием», идея слияния духа и быта служила как раз наиболее могучим импульсом, но вместе с тем и идеальным пределом философского размышления. «Слова мудрецов просты» – гласит древнее китайское изречение. Наследие Конфуция – одно из самых убедительных подтверждений этой истины.
С чего же, согласно заветам Учителя Куна, следует начинать свое совершенствование? С того, что всего доступнее или, говоря словами самого Конфуция, – с «того, что лежит под рукой». Со служения своим ближним и прежде всего, конечно, родителям. Трудно отказать Конфуцию в здравом смысле, когда он говорит, что только сын, почитающий отца и мать, может стать хорошим подданным (то бишь хорошим членом общества, в понимании древних китайцев). В беседах с учениками Учитель Кун часто с похвалой отзывается о тех, кто «почтителен к родителям в семье и уважителен к старшим по службе». Уже второе высказывание в «Беседах и суждениях», принадлежащее одному из близких учеников Конфуция, гласит:
Редко случается, чтобы люди, твердые в сыновней почтительности и уважении к старшим, затевали смуту. Благородный муж отдает все внимание основе, когда же основа прочна, появится и правильный путь. Почтительность к родителям и уважение к старшим братьям – вот основа человечности в этой жизни.
Разумеется, в конфуцианской традиции дети должны строго соблюдать все обряды и правила этикета, диктуемые их сыновним долгом: заботливо ухаживать за родителями, с почетом их хоронить, два с лишним года носить по ним траур, в надлежащее время приносить им жертвы и проч. Но, помимо формальной стороны дела, дети должны еще с готовностью повиноваться родительской воле. Непослушания или даже споров со старшими в семье Конфуций не терпел вовсе. «Служа отцу с матерью, увещевайте их как можно мягче, – советовал он ученикам. – Если ваши советы не возымеют действия, будьте по-прежнему почтительны и смиренны. Даже если вы досадуете в душе, не выказывайте своего недовольства».
В конфуцианстве служение родителям – это первая и самая естественная обязанность каждого человека, не потому, что она предписана людям какими-то высшими авторитетами – например, богами или же «чистым умозрением», – а просто потому, что так повелось в жизни: нет никого, кто был бы ближе нам отца с матерью и кому мы были бы больше обязаны на этом свете. Конечно, Конфуций понимал, что у каждого взрослого человека были и другие обязательства перед теми, с кем связала его судьба. Ему следовало быть преданным государю, по-родственному любить братьев, жить в согласии с женой, хранить верность друзьям. Позднее эти традиционные виды отношений между людьми получили в Китае наименование «пяти основ». Но отношения эти, как можно видеть, не были отношениями равных. Даже друзья в зависимости от их возраста делились в Китае на старших и младших. Человека как абстрактного «индивидуума» китайская традиция вообще не знала.
Если бы Кун Цю проповедовал только безропотное служение ближним, он, без сомнения, никогда не стал бы великим Учителем Китая. Но в том-то и дело, что служить старшим и вообще ближним следовало, по Конфуцию, вовсе не для того, чтобы угодить другим, добиться признания в обществе или даже прославиться. Для Конфуция умение правильно строить свои отношения с людьми или, точнее говоря, строить их таким образом, чтобы благодаря связям с другими определять свое собственное место в жизни, познавать самого себя, как раз и было настоящей школой. Ибо истина Конфуциева учения – это сама со-общительность людей, и учиться ей можно всегда и повсюду. Подлинный же учащийся для Учителя Куна – тот, кто сознает внутреннюю необходимость и даже потребность служения. Быть почтительным к родителям, сказал Конфуций однажды, не означает просто ухаживать за ними, ведь, к примеру, собак и лошадей тоже кормят. Добродетель, по Конфуцию, обретается – и поверяется – внутренним подвижничеством.
Интересно, что, если ученикам, покинувшим ради учебы у него отчий дом, Кун Цю напоминал о важности выполнения своего долга перед родственниками, то своим домочадцам он чаще внушал мысль о необходимости всю жизнь учиться. Своего сына Боюя, согласно преданию, он наставлял в следующих словах: «Если у человека незавидная внешность, а его предки ничем не прославились, то завоевать уважение людей и оставить о себе добрую память он может, лишь отдав все силы учению. Поэтому благородный муж должен посвятить себя учению и обладать внушительным обликом. Если у него не будет внушительного облика, он не завоюет расположения людей. А если он не добьется расположения людей, он не сможет претворить ритуал. Тогда у него не будет опоры в жизни…» Попробуем теперь обозначить отчетливее исходный пункт Конфуциева «культурного проекта». Если для Конфуция, как мы убедились, жизнь и учение неразделимы, то самым ценным свидетельством убеждений великого учителя для нас будет его личный опыт. Мы знаем, что в тридцать лет этот человек «обрел прочную опору». Такой опорой стали для него ритуалы Чжоу и сопутствовавшая им культурная традиция – традиция книжной учености прежде всего. В те времена ритуал действительно еще представал самым надежным и даже единственным верным ориентиром в бурном житейском море. В конце концов обряд – это такое действие, которое просто нужно исполнять. Но Конфуцию уже требовалось найти разумные оправдания обычаю, и этот поиск на исходе четвертого десятка лет жизни привел его к тому, что у него «не осталось сомнений» в необходимости быть приверженным ритуалу, вникать в смысл ритуального поведения и любить все, что к нему относится, – предметы, жесты, предания, и превыше всего – духовные качества участника обряда. Конфуций нашел во всем этом самоочевидное оправдание нравственной интуиции в человеке. Оргиастические обряды с кровавыми жертвоприношениями, неистовыми плясками и шаманскими причитаниями он вообще не признавал за ритуал и был бы несказанно удивлен, если бы узнал, что современная наука считает их законной разновидностью человеческой обрядности. Для него открытие человеком своей сопричастности жизни других людей неотделимо от претворения ритуала, дающего внятное выражение этому первичному проблеску человеческого сознания (которое всегда есть именно со-знание). А если бы Конфуция спросили, откуда берется в человеке моральная интуиция, он смог бы ответить лишь, что человек потому и становится человеком, что сознает себя живущим среди людей. Наверное, добродушно улыбнувшись, он добавил бы, что с таким же успехом можно спросить рыбу, почему она живет в воде… Во всяком случае для него обряды и жизненные правила древних мудрецов полностью соответствуют человеческой природе, в них нет ничего произвольного, нарочитого, надуманного. А раз каждый человек не может не соотносить себя с другими людьми, то, чтобы оставаться человеком, он просто обязан превозмогать свои корыстные желания, жить ради общего блага и по справедливости судить самого себя.
Итак, для Конфуция сознание морально по своей природе, и наш жизненный опыт есть, собственно, форма морального знания. Согласно его учению (весьма напоминающему в этом пункте Аристотелево), люди становятся добродетельными не путем абстрактных размышлений, а выбирая добро или, точнее, путь добродетели в конкретных жизненных ситуациях. Правда, в отличие от западной этической мысли с ее особой религиозной подоплекой конфуцианству не свойственно подчеркивать трудности и непредсказуемые последствия такого выбора, ибо для Конфуция человек может выбирать только свою подлинную самость, так сказать, – находить себя. Соответственно, конфуцианскому мужу, во всяком случае в древности, были неведомы «угрызения совести». По словам Конфуция, подвижник Пути подобен стрелку, который либо поражает стрелой мишень, либо промахивается. И если он допускает промашку, ему следует хладнокровно искать причину неудачи в самом себе и с еще большим усердием продолжать свое совершенствование. Добродетель же есть не что иное, как осуществление своего призвания, своей судьбы; она самодостаточна и сама себе служит наградой. Потому-то для Конфуция добродетель не сводится к тому или иному конечному, преходящему действию, но являет собой как бы бесконечную действенность: мудрому «совсем не обязательно уметь что-то делать».
Легко ли человеку применять заложенное в нем знание нравственных начал? Как человек практический и к тому же не имевший предшественников в своих размышлениях о добродетели, Конфуций не чувствовал необходимости отвечать на этот вопрос. Точнее, он давал на него очень противоречивые ответы: иногда он говорил, что применять это знание очень легко, а иногда – что очень трудно. Кроме того, с присущим ему благоразумием он констатировал, что люди одарены нравственным чутьем неодинаково. Есть такие, кто «все знает от рождения», а есть и неисправимые глупцы. Первым учиться не нужно, вторым – бесполезно. Но подавляющее большинство людей стоят где-то посередине, и им учение и нужно, и полезно, потому что оно развивает нравственную интуицию, придает ей четкую форму и дает возможность пользоваться этим сокровищем сердца в самых разных житейских делах. Польза учения в том, что оно предъявляет человеку нравственные образцы, то есть типы поступков, соответствующие ритуалу и побуждающие к моральному совершенствованию. Образцы эти необходимы хотя бы потому, что в одиночестве человек не может стать человечным: он добродетелен в той мере, в какой соотносит себя с другими людьми. Человек же, утративший чувство общности с окружающими, неизбежно дичает (и даже, добавили бы мы сейчас, сходит с ума). Однако каждый образец добродетельного поступка по-своему уникален, а число образцов поистине безгранично. Конфуций не желает и не умеет жертвовать уникальностью нравственного знания, то есть, по сути, уникальными качествами каждого момента человеческой сообщительности, которые и делают нравственное знание жизненным и действенным (подобно тому, как ритуал всегда совершается в особых обстоятельствах). Поэтому Конфуций не спешит формулировать всеобщие принципы и идеалы морали. Для него знание всегда есть знание типа ситуации. Он не дает отвлеченных определений, а призывает тематизировать и, значит, нравственно оценить все пережитое и узнанное, а потом включить выводы нравственной рефлексии в существующие каталоги поучительных примеров. Учение для Конфуция есть именно правильное ориентирование человека на жизненном пути. Небо молчит; но зато «человек расширяет Путь»: каждое поколение вносит свой вклад в копилку нравственной мудрости человечества, вводя новые рубрики знания и уточняя содержание старых. Это не значит, конечно, что человечество у Конфуция обречено на чисто формальную каталогизацию жизненных «случаев» (хотя изрядная доля традиционной китайской учености сводилась как раз к этому занятию). Человек может и должен возвышаться до общего «проникновения» в суть вещей, идти от Земли к Небу, но он должен делать это постепенно, самостоятельно определяя для себя каждую новую ступень своего совершенствования. В конце пути он может «вместить в себя весь мир». Но в конечном счете он может лишь со всей ясностью и убежденностью выявить чувство, которое с самого начала вело его к высотам мудрости. Это чувство выражается в одной – и, в сущности, единственной – универсальной этической максиме. Учитель Кун неоднократно определяет ее в следующих словах:
«Не делай другому того, чего сам себе не желаешь…»
Согласно разъяснениям ученика Конфуция в этой формуле выражена «единая нить», которая, по признанию учителя, пронизывает все его наставления и постигается даже без учения. Надо думать, Учитель Кун был совершенно искренен в этом признании. Если небеса молчат, другой «путеводной нити» в моральном усилии просто не может быть.
Итак, жизнь и учение для Конфуция проницают и обусловливают друг друга. Невозможно указать, где кончается одно и начинается другое: живущий по истине обязательно учится, воистину учащийся непременно живет полноценной жизнью. Мудрость Учителя Куна есть просто решимость и умение принять сполна все, что дается человеку судьбой… Мог ли Кун Цю не принять всех, кто приходил к нему за наставлением? И мог ли он превратить свой дом в какую-то школу наук, помпезную академию? Мог ли он стать философом или проповедником, придумавшим какое-то свое «учение»? Это был учитель, не обучавший никаким предметам…
Молва о необыкновенных познаниях и благонравии Цю из рода Кунов, почтенного Учителя Куна, облетела уже пол-Поднебесной. Отовсюду к домику у юго-западной окраины Цюйфу стекались молодые люди, мечтавшие получить наставление знаменитого ученого. Догадывались ли те, кто благоговейно переступал порог этого скромного жилища, что его хозяин и сам, в сущности, не знал, чему он учит? Понимали ли они, что учитель нуждается в ученике не меньше, чем ученик в учителе? Великие учителя тем и велики, что задают великие загадки…
А пока Кун Цю продолжал жить, «освободившись от сомнений», простой и возвышенной жизнью человека, нашедшего опору в самом себе. Наградой за душевную стойкость ему стал небольшой пока круг преданных учеников – людей очень разных по характеру, возрасту и положению в обществе. Все же тон среди них задавал Цзы-Лу. Прежний хвастун и задира теперь употребил весь жар своей души на служение Учителю. И, кажется, не обманул его ожиданий. Смелый, преданный, безукоризненно честный даже в мелочах, Цзы-Лу словно был создан для того, чтобы являть собой образец душевного благородства, которому учил его Учитель. Этот человек, в былые времена не прощавший малейшей обиды, теперь даже «радовался, когда кто-нибудь указывал ему на его недостатки»: было бы что исправлять, было бы чему учиться! О нем ходила слава, что он «ни разу не нарушил данного им слова». Да что там собственное слово! Однажды он даже признался, что со страхом ждет наставлений Учителя – а вдруг он окажется неспособным выполнить их? А сам Учитель любил беседовать с Цзы-Лу, хотя частенько подтрунивал над его горячностью. Ценя преданность и усердие своего старейшего ученика, он не умалчивал о его недостатках, советовал ему быть рассудительнее и сдержаннее…
Почти не проходило дня, чтобы в ворота дома Кун Цю не постучался гость, пришедший за наставлением. Кун Цю вежливо принимал каждого и каждому старался помочь. Тем более не прятался он от соседей. Весной и осенью, в дни принесения жертв духам – подателям урожая, он выходил на луг, где жители округи устраивали гулянье, смотрел на буйные пляски ряженых и участвовал в праздничном пиршестве. На людях, свидетельствуют ученики, Кун Цю «держался скромно, а в разговоре как будто с трудом подыскивал слова». Он искал осмысленной беседы, оставаясь безукоризненно вежливым. Уходил он с праздника только после того, как его покидали старейшины здешних мест. Соседи же не скрывали своей гордости тем, что живут бок о бок с такой знаменитостью.
Главным делом Конфуция по-прежнему были его ученики. Став знаменитым, он не изменил своим принципам: брал в обучение каждого, кто мечтал учиться у него. Он учил даже свою невестку. А кто учиться не желал, очень скоро уходил сам, потому что ни чинов, ни богатства, ни славы Учитель Кун не обещал. Людей по-прежнему привлекали не столько те призрачные возможности сделать карьеру, которые сулило им обучение у Конфуция, сколько личный пример и личное обаяние этого человека. А тут уже сословная принадлежность отходила на второй план. По всей Срединной стране ходила молва о луском ученом, в доме которого потомки царских родов и безродные бедняки сидели рядом, вместе читали книги, по-товарищески помогали друг другу. Одним это казалось чуть ли не потрясением государственных устоев, другим – возрождением золотого века «великого единства» людского рода. И редкий чужеземный посол, прибывавший ко двору Дин-гуна, упускал случай навестить необыкновенного ученого, который, не имея никакой власти, собрал вокруг себя так много верных последователей. Сам о том не думая, Конфуций создал невиданную прежде общность людей, некое духовное братство, живущее по мирским законам, но готовое принять в свою среду любого, кто разделял его идеалы. Когда один из учеников, незаслуженно обиженный родственниками, посетовал на то, что у него «не осталось братьев», товарищ по школе возразил ему: «Жизнь и смерть даются судьбой, богатством и знатностью жалует Небо. Благородный муж безупречен в своих поступках, почтителен к людям и усердно блюдет ритуал, а потому все люди среди Четырех морей – его братья. Разве будет он огорчаться из-за того, что у него не осталось братьев?»
Итак, у Конфуция появлялись все новые преданные ученики, и притом не только местные уроженцы. Среди них мы встречаем, например, потомка одного из знатнейших родов царства Сун и брата первого советника сунского правителя. Его звали Сыма Ню. Этому человеку не повезло в жизни: его семья впала в немилость у государя, и ему пришлось бежать в царство Ци, откуда он перебрался в Лу, где и признал своим учителем Конфуция. Сыма Ню часто жаловался на свою горькую судьбу, и Конфуций, зная, что Сыма Ню «слишком словоохотлив и взволнован», как-то заметил ему: «Главное свойство благородного мужа в том, что он не любит говорить». «Но неужели человека можно назвать добродетельным только потому, что он не охоч до слов?» – не без раздражения спросил Сыма Ню. «Когда нелегко совершить поступок, стоит ли удивляться, что говорить тоже нелегко?» – ответил Конфуций. В другой раз, когда Сыма Ню спросил его о том, что такое благородный муж, Кун Цю вновь попытался помочь ученику одолеть свои слабости. Он сказал:
Благородный муж не ведает волнений и страха.
– Но неужели человека можно назвать благородным мужем только потому, что он спокоен и бесстрашен? – спросил Сыма Ню, и Конфуций ответил:
Если, размышляя о своей жизни, человек ни в чем не может себя упрекнуть, какие могут быть у него волнения и страхи?
Едва ли Конфуцию доставляли большое удовольствие беседы с ворчливым и к тому же не лишенным упрямства Сыма Ню. Но его спрашивали о благородстве и истине, и отмалчиваться он не мог. А отвечая, деликатно намекал на недостатки самого спрашивающего и так указывал собеседнику его собственный путь совершенствования. Впрочем, он и не скупился на похвалы, если ученики их заслуживали. Среди старших учеников он особенно выделял своего земляка Минь Суня, который был моложе учителя лет на пятнадцать. Минь Сунь прожил всю жизнь в нищете, вечно ходил в ветхой одежонке, но, когда однажды семейство Цзи предложило ему поступить на службу, ответил решительным отказом. Ему пришлось многое стерпеть от своей мачехи, которая невзлюбила добродетельного пасынка и обращалась с ним несправедливо и даже жестоко. Узнав об этом, отец Минь Суня хотел было выгнать свою вторую жену из дома, но Минь Сунь отговорил его, не желая лишать матери своих трех сводных братьев. Рассказывают, что он никогда не роптал на свою судьбу и в конце концов благодаря своему несокрушимому благочестию сумел пробудить милосердие и в злой мачехе, и во многих из тех, кто жил по соседству. Конфуций считал Минь Суня образцовым сыном и особенно хвалил его за способность всегда «говорить по существу».
С годами круг близких учеников Конфуция пополнился новыми яркими людьми. Пожалуй, самым приметным среди них был Цзы-Гун – сын богатого купца из царства Вэй, человек, наделенный пытливым умом, практической сметкой и незаурядным даром красноречия. Общительный, но не навязчивый, деловитый и в то же время совестливый Цзы-Гун легко добивался успеха, но не впадал в гордыню и не забывал о приличиях. Именно Цзы-Гуну, любившему расспрашивать учителя о самых разных вещах и заводить глубокомысленные разговоры с товарищами по школе, мы обязаны многими редкостными известиями о жизни и взглядах Конфуция. Учитель, конечно, ценил блестящие способности Цзы-Гуна и однажды даже назвал его единственным человеком, с которым можно толковать о «Книге Песен». Но он и не скрывал своего недовольства чрезмерной, как ему казалось, прелыценностью Цзы-Гуна мирскими соблазнами. Разве не говорил он, что не верит людям, которые «красиво говорят и приятны на вид»? Разве не должен человек, преданный учению, посвятить всего себя духовному совершенствованию? Не должен ли он слушать прежде всего зов своего сердца, а не призывы сильных мира сего? Наш Цзы-Гун, часто говаривал он, «не желает принимать свою судьбу и больше думает о том, как разбогатеть». Не раз Учитель Кун давал понять своему талантливому ученику, что в истинном своем подвижничестве он преуспел куда меньше, чем в умении беседовать на эту приятную тему. Однажды Цзы-Гун с пафосом объявил Конфуцию свое жизненное кредо: «Я не желаю, чтобы другие обижали меня, но и сам не хочу обижать других!» В ответ Учитель отрезал: «Тебе это недоступно». А ведь Учитель мог заявить и ученику, гораздо менее приметному, что ему пристало бы «сидеть на троне лицом к югу», иначе говоря, – управлять целым царством. Но Цзы-Гун умел трезво оценивать свои достоинства и не только не обижался на учителя, но и беззаветно служил ему до самой его смерти.
Сердце Кун Цю было не с теми, с кем в этом мире был успех. У него была своя, непонятная для толпы мера величия человека: «быть бедным и жить в радости».
Учитель сказал: «Есть простую пищу, запивая ее ключевой водой, и спать, положив под голову собственный локоть, – во всем этом есть своя радость… а чины и богатства мира для меня – все равно что плывущие в небесах облака».
Любимейшим учеником Конфуция был Янь Юань, или Янь Хой, – сын бедного служащего в Цюйфу. Вероятно, Янь Юань попал в дом Конфуция еще подростком или даже мальчиком, потому что его отец учился у Кун Цю. Сам же он был моложе своего учителя по крайней мере на двадцать с лишним лет. Любовь Конфуция к Янь Юаню так же загадочна, как и сама жизнь великого Учителя Китая. Да, Янь Юань был очень беден и с невероятной стойкостью нес все тяготы своего нищенского житья. «Янь Хою уже почти невозможно стать лучше. Он живет в такой бедности, что дальше некуда!» – заметил как-то Учитель с истинно дружеской иронией. В другой раз Кун Цю воздал хвалу своему любимцу в следующих словах: «Какой достойный человек Янь Хой! У него одна корзина для еды, половинка тыквы для питья, живет в убогом переулке. Другой не выдержал бы таких лишений, а вот Янь Хой живет, и радость его не убывает. Какой достойный человек!»
Янь Хой никогда не служил и даже не помышлял о службе (впрочем, непохоже, чтобы кто-нибудь из власть имущих желал воспользоваться его услугами). Но ведь и бедных, и презиравших карьеру учеников у Конфуция хватало. Между тем Янь Юань не отличался ни решительностью Цзы-Лу, ни остроумием Цзы-Гуна, ни даже необыкновенной ученостью. Его образ в «Беседах и суждениях» лишен отпечатка яркой индивидуальности. Он предстает собранием всех мыслимых добродетелей, за которыми не видно сильного и самостоятельного ума. «От Хоя нет никакого проку. Он соглашается со всем, что я ему говорю!» – в сердцах воскликнул однажды Учитель. Но потом оказывается, что с Янь Юанем не все так просто и что его видимая робость таит в себе какой-то неизъяснимо глубокий смысл. И то верно: разве не говорил у нас Розанов, что настоящий ум – качество «метафизическое», совсем невидное? Вот и сам Конфуций признавался: «С Янь Хоем можно разговаривать целый день, и он ни разу не возразит мне. Ну не глупец ли он? Однако ж стоит мне присмотреться к тому, как он поступает наедине, и я вижу, что он все понял. Нет, Хой совсем не глуп!» А когда Конфуция попросили высказаться о достоинствах Янь Юаня, он сказал просто: «Это был человек, который любил учиться, не винил понапрасну людей и не повторял своих ошибок».
Таковы лишь некоторые, наиболее близкие, ученики Конфуция. Но даже краткое знакомство с ними позволяет увидеть, какие разные по характеру, способностям и даже происхождению люди окружали Учителя Куна. Дом Конфуция стал местом их свободного общения вне уз родства, сословной или служебной иерархии; общения, отобразившего естественное разнообразие человеческих характеров и потому служившего правдивым зеркалом самой жизни. Педагогический гений Конфуция подтолкнул его – быть может, неосознанно – к тому, чтобы воспроизвести в узких рамках школы природное изобилие человеческих проявлений жизни и тем самым возвратить этой жизни путь и плоды человеческого самопознания.
Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу – это ли не радость?..
Ученики Конфуция – первые (и не последние ли?) в человеческой истории профессиональные учащиеся. Они вечно готовятся, «ждут своего часа». Видно, недаром Учитель Кун среди своих воспитанников явно отдавал предпочтение людям бедным, неудачливым, чуравшимся службы – ведь возымевший власть молчаливо признает, что закончил свое обучение. Сам Конфуций провозглашал, что идти на службу нужно, лишь «достигнув совершенства в учении». А кто может сказать о себе, что достиг предела в усовершенствовании себя?
Конфуций открыл заново те силовые линии духа, которые образуются всей паутиной межчеловеческих отношений. Каждая встреча и притягивает, и отталкивает, сводит воедино и разделяет. Глубокое безмолвие висит над Конфуциевой «школой жизни»; безмолвие, разлитое в каждом мгновении существования. Ибо никто не знает, когда свершится встреча, но доподлинно известно, что эта встреча не может не быть. Мудрость Конфуция, повторим еще раз, требует не знания, а доверия. Она начинается с самого простого и доступного, что есть в жизни, с того, что «лежит на ладони» или «о чем думается прежде всего» (так определял свою правду сам Учитель). Начни с выполнения долга перед ближними. Научись находить учителя в каждом встречном.
Учитель сказал: «Даже в обществе двух человек я непременно найду, чему у них поучиться. Достоинствам их я буду подражать, а на их недостатках сам буду учиться».
Учитель сказал: «Тот, кто не может наставлять к добру своих домашних, не в состоянии учиться сам».
Учитель сказал: «При встрече с достойным человеком думай о том, как сравняться с ним. Встретившись с низким человеком, вникай в себя и сам себя суди».
Тот, кто учится, сопоставляет и взвешивает, открывает новые и неизведанные горизонты, не довольствуясь какой бы то ни было данностью своего бытия. Он становится самим собой, перерастая себя. Поэтому настоящий учитель обучает самим фактом своей непохожести на ученика: он ставит перед учеником рубежи, которые тот обязан преодолеть, а сам остается для него непостижимым и непредсказуемым. Разумеется, учитель должен знать возможности ученика и предлагать ему посильные задания. «С людьми выше среднего можно говорить о низшем, – наставлял Конфуций, – а с людьми ниже среднего нельзя говорить о высоком». Искусство Конфуция-педагога как раз и заключалось в том, что для каждого ученика он был той самой «непроницаемой стеной», высота которой отмеряла предел возможностей учащегося. Разумеется, наставник, по Конфуцию, действует всегда «по случаю», следуя «моменту». Так выбор слова в разговоре зависит от общего контекста и тона беседы и, в конце концов, от всей совокупности сопутствующих ей обстоятельств. Прозрение всегда приходит внезапно, и дается оно, казалось бы, почти незаметной переменой в нашем восприятии мира. В таком случае и само учение растворяется в череде быстротечных мгновений, в рутине повседневности, становится поистине «жизнью как она есть». Недаром Конфуций заявлял, что учение начинается с выполнения повседневных обязанностей, и советовал первым делом быть серьезным и внимательным в мелочах. Даже самый большой путь проходят маленькими шагами. Любимец Конфуция Янь Хой оставил очень личное, частное, но в своем роде, по существу, единственно возможное свидетельство бесконечно изменчивого образа истинного учителя, который увлекает ученика, как бы высвобождая ему пространство для движения. Янь Хой сказал о своем учителе: «Чем выше я устремляю свой взор, тем возвышеннее он кажется. Чем глубже проникаю я в его наставления, тем он недостижимее. Я ищу его впереди, внезапно он оказывается сзади. Учитель ведет меня шаг за шагом. Я не мог бы бросить учение, даже если бы захотел. Но когда мне кажется, что я уже сделал все, что в моих силах, он как бы воспаряет надо мной, и я, как ни стараюсь, не могу его настигнуть».
Точность выбора слова, жеста и поступка, действие всегда «ко времени» – вот что, по Конфуцию, делает человека учителем. Речь идет, по сути, о точно выверенной мере сообщительности: о подобии без тождества и различии без противостояния. Настоящий учитель вовсе не обязан отличаться необыкновенной эрудицией и благочестием, он будет делать лишь то, чему и другие смогут подражать, но он должен внушить ученикам, что аккуратность в малых делах проистекает из великих замыслов и щепетильность хороша тем, что свидетельствует о непреклонной возвышенности духа. Это не очень привычное для нас, в чисто китайском вкусе стремление учиться даже на пустяках и извлекать пользу для своего духовного развития из всякой случайности, эта подлинная экономика духа определила глубочайший смысл идеи школы в Китае. Школа в китайском понимании есть просто наиболее бережный и действенный способ использования жизненных ресурсов для своего совершенствования – вполне естественное представление для столь густо населенной и не обладающей значительными природными богатствами страны. Настоящий же учитель – это тот, кто помогает нам понять, что великие свершения начинаются с малых дел:
Учитель сказал: «Попробуйте стать хотя бы немного добрее, и вы увидите, что уже не в состоянии будете совершить дурной поступок».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.