2. Мне снятся войны…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Мне снятся войны…

Самые ранние воспоминания Виктора Гюго связаны с домом на улице Клиши. Он помнил, что «в этом доме был двор, а во дворе — колодец, около него каменная колода для водопоя и над нею раскинулась ива; помнил, что мать посылала его в школу на улицу Мон-Блан; что о нем больше заботились, чем о двух старших братьях; что по утрам его водили в комнату мадемуазель Розы, дочери школьного учителя; что мадемуазель Роза, еще лежавшая в постели, усаживала его возле себя и, когда она вставала, он смотрел, как она надевает чулки…». Первое пробуждение чувственности оставляет у ребенка глубокие следы и запоминается ему на всю жизнь. Как бы то ни было, в стихах Гюго мы часто встречаем идиллические картины «разувания», женские стройные ноги в белых или черных чулках и маленькие босые ступни.

Леопольда Гюго послали в Италию. Жозеф Бонапарт, мягкий человек, литератор, превратившийся против своей воли, но по воле знаменитого брата в полководца, получил приказ завоевать Неаполитанское королевство. Он знал майора Гюго, служившего под его началом в Люневиле, и благоволил к нему. В Париже министерство долго противилось какому бы то ни было продвижению офицера, скомпрометированного дружбой с Моро и Лагори. О муже, который жил где-то далеко и почти что в разводе с нею, Софи Гюго вспоминала лишь для того, чтобы попросить у него денег. Он с ворчанием посылал ей половину своего жалованья, а когда его субсидии становились нерегулярными, Лагори, еще имевший тайные резервы, брал на себя заботу о семье.

Наконец Леопольду Гюго выпал случай отличиться. Захват Неаполя вызвал в горах Калабрии восстание bravi — полупатриотов-полуразбойников. Самый смелый из их вожаков, Микеле Пецца, по прозвищу Фра-Диаволо, скорее партизан, чем бандит, боролся с оккупантами и был после кровавой стычки взят майором в плен. Это создало Леопольду Гюго «огромную славу» и дало основание Жозефу Бонапарту назначить его губернатором провинции Авеллино, а также произвести его в полковники.

А положение Лагори в это время (1807 г.) ухудшилось. Его денежные средства истощились. Ощущение затравленности придавало его лицу напряженное выражение, челюсти его, «как у больного столбняком», все время судорожно сжимались. Всегда находясь в лихорадочном возбуждении, в тревоге, он жалел о тех днях, когда солдаты Свободы весело входили в баварские и тирольские города, и проклинал «тирана», которым был теперь уже не Людовик XVI, а император Наполеон. Когда Софи Гюго увидела, что ее другу нельзя больше появляться в Париже, где его подстерегает Фуше, что у нее скоро не будет денег для пропитания детей, она написала мужу, что готова послушаться его увещеваний и вернуться к нему. Однако он уже не хотел этого. «Я вовсе и не думаю требовать, чтобы ты приехала… Ты сама виновата, что у меня пропало желание жить совместно с тобой, тем более что я не имею прочного положения…» Нужда пишет свои законы. Софи не посчиталась с таким заявлением и в октябре 1807 года, не предупредив мужа, отправилась к нему в Италию.

Маленькому Виктору было тогда только пять лет, но он был очень впечатлительный и наблюдательный мальчик. Ему на всю жизнь запомнилось, как он ехал через всю Францию в дилижансе; запомнился перевал Мон-Сени и то, как хрустели льдинки под полозьями саней, как подстрелили орла, как останавливались на привал, чтобы поесть, а главное, запомнились ему висевшие на деревьях обрубки человеческих тел, еще красные от крови; вместе с братьями он смотрел на них в окошко кареты, на которое они налепили от скуки крестики из соломинок. Ужас, который внушали ему смертная казнь, пытки и виселицы, антитеза — виселица и крест, — все эти мысли, преследовавшие его до самой смерти, первые свои корни пустили в его душе еще в детстве, пищу им дали сильные впечатления ребенка.

Госпожу Гюго, любившую бретонские сады больше, чем пышные цветы Юга, занимали только поиски пристанища, но дети были очарованы Неаполем, «сверкающим на солнце в белом своем одеянии с голубой бахромой…». А с какой гордостью они увидели в конце своего путешествия отца, встретившего их в полковничьем парадном мундире, да почувствовали, что они сыновья губернатора и принадлежат к стану победителей:

Средь народов покорных я был без охраны,

Удивляясь вниманью и робости странной

Неужели ребенок внушил им испуг?..

Имя Франции я называл, и нежданно

Чужеземцы бледнели вокруг[1].

По правде сказать, полковника Гюго, проживавшего в губернаторской резиденции совместно с девицей Тома, ошеломил нежданный приезд жены, но он был славный человек, он любил своих сыновей. Семью он устроил в Неаполе и на несколько дней открыл ей двери своего дома в Авеллино, предварительно выпроводив оттуда Катрин Тома.

Каждый ребенок живет в волшебной сказке, но сказка первых лет жизни Виктора Гюго кажется особенно волшебной. Три мальчика, три брата, живут в Италии в старинном дворце, мраморные стены которого испещрены трещинами, неподалеку глубокий овраг, и в нем густая тень от орешника. В школу ходить не надо — полная свобода, атмосфера летних каникул (прелесть ее Гюго любил всю жизнь), всемогущий отец; дети почти и не видели его, но время от времени он появляется и для забавы своих сыновей готов скакать верхом на своей длинной сабле в ножнах, а во дворе его всегда почтительно ждут всадники в блестящих касках; отец, которого любит брат императора, король Неаполитанский; отец, который приказал занести в списки своего полка маленького Виктора, и с этого дня малыш считал себя солдатом. Дети с восторгом запускали руки в густую бахрому золотых отцовских эполет. В письмах полковник с любовью говорил о своих сыновьях: «Виктор, самый младший, выказывает большие способности к ученью. Он такой же положительный, как старший брат, и очень вдумчивый. Говорит он мало и всегда уместно. Меня не раз просто поражали его рассуждения. Личико у него очень кроткое. Все трое — славные ребятишки, они очень дружны между собой, двое старших чрезвычайно любят младшего. Так жаль, что их не будет со мной. Но здесь нет возможности дать им образование, придется всем троим ехать в Париж».

Но не в том была истинная причина. Между полковником и его женой не произошло примирения. Девица Тома и Виктор Лагори слишком хорошо были видны на горизонте. Любовница требовала, чтобы супруга уехала; супруга отказывалась играть роль любовницы. Дети угадывали, что в семье идет какая-то таинственная борьба, но весьма смутно понимали из-за чего. Они гордились отцом и сознавали, что он чем-то обидел обожаемую ими мать. Все трое с грустью простились с мраморными дворцами. В Италии они вновь встретились с обоими детьми Пьера Фуше, приятеля их отца. Секретарь трибунала выхлопотал себе временное назначение инспектором по поставкам провианта в Италию. В Париже к этому времени число судебных процессов сократилось, уменьшились и доходы судейских канцелярий, и Пьер Фуше мечтал о военных поставках, на которых люди наживали тогда состояния. Маленькому Виктору Фуше было в ту пору пять лет, его сестре Адели — четыре года. Это была рассеянная и мечтательная малютка, «с челом, позлащенным лучами солнца, со смуглыми плечиками». Три мальчика Гюго приняли ее в свою компанию, вместе играли в шары, которые заменяли апельсины. Но госпожа Фуше, равнодушная к ярким краскам Неаполя, сожалела об улице Шерш-Миди и тенистом саде при Тулузском подворье. Семейство Фуше уехало из Италии почти в то же время, как и госпожа Гюго со своими сыновьями. Мальчикам все равно не пришлось бы долго оставаться в Неаполе, так как Леопольд Гюго вскоре после их отъезда был вызван в Мадрид Жозефом Бонапартом, возведенным в сан «короля Испании и обеих Индий». Император перемещал монархов, как перемещают полковников. Леопольд Гюго отказался от всяких попыток вернуть себе свою жену, но не отрекся от забот о своих детях.

«Совесть у тебя спокойна. И мне тоже не в чем упрекнуть себя, но, чтобы оправдать одного из нас, нужно было бы возложить всю вину на другого. Предоставим времени затушевать воспоминания о сложившихся роковых обстоятельствах. Воспитывай детей в должном уважении к нам обоим, дай им надлежащее образование, старайся, чтобы они способны были когда-нибудь приносить пользу. Отдадим им всю свою привязанность, ибо мы-то уже убедились, как нам вместе трудно ужиться…»

В этом письме есть и чувство достоинства, и некоторая доброта. Рубака с длинной саблей был человеком душевным.

Париж, февраль 1809 года. Госпожа Гюго, которая могла теперь рассчитывать на три, а вскоре и на четыре тысячи франков содержания, высылаемого ей мужем, наняла в доме № 12 на улице Фельянтинок просторную квартиру в первом этаже здания старинного монастыря, основанного Анной Австрийской. Гостиная, почти что дворцовый покой, «полная света и пения птиц», имела величественный вид. Над стенами ограды возвышался Валь-де-Грас с изящным своим куполом, «похожим на тиару, завершавшуюся карбункулом». При доме был огромный сад — «парк, лес, поляны… аллея, обсаженная старыми каштанами, где можно было повесить качели, высохший водосборный колодец, весьма пригодный для игры в войну. Множество цветов… девственный лес в воображении ребенка». Здесь мальчики на каждом шагу делали открытия. «Знаешь, что я нашел? — Ты ничего не видел? Вон там, вон там!» Радость усиливалась, когда в воскресенье приходил из лицея Абель и братья показывали ему этот рай.

«Я вспоминаю себя ребенком, смеющимся румяным школьником, когда я играл, бегал, смеялся со своими братьями в длинной аллее тенистого сада, где протекли первые годы моей жизни, в старой усадьбе монахинь, над которой возвышался свинцовой своей главой мрачный купол собора Валь-де-Грас…»[2]

Мои учителя… В кудрявом детстве, помню,

Их было трое: мать, священник, сад укромный.

Тенистый старый сад! За каменной стеной

Он тихо прятался, таинственный, густой;

Лучистые цветы глядели там в глаза мне,

Букашки и жучки там бегали по камню;

Сад, полный отзвуков… Там был лужок и лог,

А дальше словно лес! Священник-старичок

Был в Грецию влюблен, в священный град Приама

И в Тацита… А мать была… ну, просто мама![3]

Этот «старик священник», отец Ларивьер (точнее, де ла Ривьер), был монах-расстрига, женившийся в годы Революции на своей служанке, так как предпочитал лучше «расстаться с обетом безбрачия, чем со своей головой». Он содержал с женой маленькую школу на улице Сен-Жак. Когда он хотел было посадить Виктора Гюго за букварь, то заметил, что малыш уже умеет читать сам научился. Но отец Ларивьер, «вскормленный Тацитом и Гомером», мог преподать своему ученику латынь и греческий язык. Мальчик переводил с ним «Epitome»[4], «De viris»[5], Квинта Курция, Вергилия. Грамматические формы латыни внушали ему какое-то уважение. Он безотчетно полюбил этот сжатый и сильный язык.

И все же подлинным учителем для него был сад. Именно там Виктор Гюго научился вглядываться в прекрасную и грозную природу. Там он любовался ромашками, «золотыми шарами», барвинком, там он видел также, как грызуны пожирают птиц, птицы пожирают насекомых, а насекомые пожирают друг друга. Он сам предавался жестокой забаве — ловил шмелей в цветах штокрозы, «внезапно пальцами сжав лепестки…». Рано развивалась мысль ребенка, и он задумывался, замечая эту всеобщую бойню. Все три брата были любознательные и беспокойные натуры, одинаково открытые и восторгу, и смятению. «И самое прекрасное, что находили они в саду, как раз было то, чего в нем на самом деле не было…»

Они унаследовали от отца богатое, порой необузданное воображение. У пересохшего колодца они подстерегали Глухого — выдуманное ими чудовище, черное, мохнатое, липкое, покрытое волдырями. Они никогда не видели этого Глухого и знали, что никогда его не увидят, но им нравилось пугать друг друга. Виктор говорил Эжену:

— Пойдем к Глухому.

Все жуткое и таинственное привлекало их. Слово Шварцвальд — Черный Лес, — пробуждало в душе мальчика «образ, вполне совпадающий с таким названием, как это свойственно детям… Я представлял себе какой-то волшебный, непроходимый, страшный лес, сумрак среди высоких деревьев, глубокие овраги, затянутые туманом…». Над его кроватью висела черно-белая гравюра, где изображена была древняя развалившаяся башня на берегу Потока — мрачные, полные ужаса руины. Эта картина, запечатлевшаяся в мозгу ребенка, несомненно, способствовала развитию у него склонности к резким контрастам, к игре света и тени. Башня была не что иное, как Mauseturm[6], а Поток — рекой Рейном.

В усадьбе фельянтинок «сохранились на каменных стенах ограды, среди замшелых планок трельяжей следы переносных алтарей, ниши, в которых когда-то стояли статуи мадонн, обломки распятий, а кое-где и надпись; Национальное имущество…». В глубине сада была старая развалившаяся часовня, которой завладели цветы и птицы. Некоторое время госпожа Гюго запрещала сыновьям подходить к часовне. Она прятала там Лагори, которого искала императорская полиция, как участника заговора Моро. Давать ему убежище — значило рисковать своей головой. Храбрая бретонка, выросшая среди заговоров, пренебрегла опасностью. Как-то дети обнаружили в часовне господина де Курлянде (вымышленная фамилия), он стал Приходить в дом и ел вместе со всеми. Мальчики когда-то видели его мельком на улице Клиши, но с тех пор он очень изменился. Теперь перед ними предстал человек среднего роста, с блестящими глазами, с изможденным лицом, слегка рябоватый, черноволосый, с черными бакенбардами, человек почтенного вида, сразу же внушивший им уважение. В часовне для него за алтарем была поставлена походная кровать, в углу лежали его пистолеты и томик Тацита in octavo[7], которого он заставлял своего крестника переводить. Однажды он посадил Виктора к себе на колени, раскрыл этот томик, переплетенный в пергамент, и прочел вслух: «Urbem Romam a principio reges habuere»[8]. Прервав себя, он сказал: «Если бы Рим не свергал своих властителей, он не был бы Римом». И нежно глядя на мальчика, добавил: «Дитя, свобода превыше всего». Изведав бремя тирании, он теперь преклонялся перед свободой, это стало для него религией. Мальчики привязались к «господину Курлянде», которым восторгалась их мать. Они смутно понимали, что император преследует его, и были на стороне преследуемых, против властителей.

По воскресеньям в монастырь Фельянтинок, кроме Абеля, приходили два других товарища в играх — Виктор и Адель Фуше. Мальчики еще были в том возрасте, когда они презирают «девчонок». Виктор Гюго, повесивший под каштанами качели, милостиво позволял маленькой Адели «покататься», она усаживалась на них с гордостью, но с трепетом сердечным и просила, чтобы ее «не заносили… так высоко, как в прошлый раз». А то бывало, что мальчики предлагали Адели сесть в старую колченогую тачку, завязывали ей глаза, мчали ее по аллеям, а Адель должна была угадывать, где она находится. Если она плутовала, платок стягивали «крепко, крепко — до синяков» и строгие голоса спрашивали у нее: «Куда ты приехала, отвечай». А когда мальчикам надоедало играть с ней, они вытаскивали в огороде подпорки для гороха, обращали их в пики и устраивали сражения. Виктор, самый маленький, старался превзойти всех.

Лагори прожил на улице Фельянтинок полтора года, никто его не видел, не слышал, не знал о нем. Выражение лица у него опять стало спокойным. Он ждал, что наступит время милосердия и свободы. Думал, что накануне брака с эрцгерцогиней Мари-Луизой император почувствует себя достаточно сильным, чтобы забыть обиды первого консула. Поэтому он нисколько не удивился, когда в один прекрасный день человек, посланный госпожой Лагори, его матерью, пришел сообщить ему, что господин Дефермон, председатель избирательного корпуса Майенны, говорил о нем с императором и тот ответил: «А где же сейчас Лагори? Почему он не показывается?» Генерал Лагори истомился в заточении. Его одолевали теперь всякие безумные надежды: что император вспомнил о его заслугах, что теперь начинают чувствовать недостаток в талантливых людях и решили найти ему применение. В июне 1810 года вместо Фуше министром полиции был назначен Савари, старый товарищ Лагори, — они были на «ты». Почему бы изгнаннику не пойти к новому министру и не открыться ему с полным доверием? Софи Гюго настойчиво отговаривала его от такого шага. Разве можно доверять этим людям? Но 29 декабря Лагори, не предупредив ее, отправился к Савари.

Он возвратился торжествующий. Министр крепко пожал ему руку и сказал: «До скорого свидания». Госпожа Гюго затрепетала. На следующее утро, когда семья собралась за завтраком — господин Курлянде в халате, госпожа Гюго в теплой стеганой блузе и в утреннем чепчике, — раздался звонок. Служанка Клодина доложила, что пришли «какие-то двое», спрашивают господина Курлянде. Он вышел. На землю густо падали хлопья снега. Послышался глухой стук колес. Клодина вбежала с криком: «Ах, сударыня, они увезли его!» Лагори заточили в башню Венсенского замка. Маленький мальчик с высоким лбом был свидетелем драматической сцены и запомнил волнение ее участников. Знал ли он, кем был Лагори для его матери? Дети не знают таких вещей, лишь смутно их чувствуют. А когда сыновья все поняли, их любовь к матери была так велика, что они никогда, ни единым словом, не касались этой стороны ее жизни.

В Венсенском замке Лагори держали в одиночной камере, в секретном отделении, и Софи не могла сообщаться с ним. Наконец, в июне 1811 года, свидания с ним были разрешены, но тогда она уже была в Испании. И вот почему.

Леопольд-Сигисбер Гюго стал генералом в армии короля Жозефа, важным сановником при его дворе и графом Сигуэнса (испанский титул). Король осыпал его почестями и наградами. Луи Гюго, брат генерала, веселый, красноречивый, обаятельный человек, явился на улицу Фельянтинок и стал уговаривать невестку примириться с мужем. Его блестящая сабля, его рассказы об Испании, его ореол военного человека произвели глубокое впечатление на племянников, им он казался «кем-то вроде архангела Михаила». А то, что он рассказывал, было ослепительно прекрасным и вместе с тем ужасным. Супругу генерала Гюго, губернатора трех провинций, ждет в Испании высокое положение. Она будет графиней, будет богата. Король Жозеф пожаловал генералу в дар миллион реалов при условии, чтобы он обосновался в Испании и купил себе там именье. Ведь это обеспеченное будущее. Но дядя Луи рассказывал также о расстрелах, о сожженных монастырях, о бандитах, устраивающих засады. Жена генерала Гюго и ее дети могут проехать только под охраной вооруженного конвоя.

Луи Гюго не удалось убедить невестку, но вскоре парижские банкиры Терно уведомили госпожу Гюго, что муж прислал ей деньги — пятьдесят одну тысячу франков, для того чтобы она купила себе дом во Франции. Дело уже становилось серьезным. Если действительно генерал Гюго вознесся на вершину почестей, разве она имеет право лишать своих сыновей удачи в жизни? О своем решении она сообщила королю Жозефу через его эмиссаров. Король хорошо знал Софи Гюго, он еще в Люневиле оценил по достоинству ее ум и ее изящество. Ему досадно было, что генерал Гюго, один из видных: сановников его двора, компрометирует себя перед всей Испанией сожительством с какой-то девицей Тома, авантюристкой, именуемой теперь «графиней де Салькано». Король пожелал, чтобы приехала законная жена и потребовала свое законное место у семейного очага.

Жозеф Бонапарт расточал госпоже Гюго всяческие заверения. Она уступила. На следующий же день она подарила Эжену и Виктору словарь и грамматику испанского языка. «Через полтора месяца эти одаренные мальчики уже знали достаточно, чтобы их могли понимать». Весной 1811 года госпожу Гюго уведомили, что формируется обоз и что она должна присоединиться, к нему в Байонне. Она взяла у банкиров Терно двенадцать тысяч франков на дорожные расходы, выправила паспорт на имя госпожи Гюго, урожденной Требюше де ла Ренодьер, и наняла целый дилижанс, который и довез ее от Парижа до Байонны. Она ненавидела путешествия. А для ее сыновей переезд был упоительным приключением. Им понравились и удобная карета, и города, через которые они проезжали. У Виктора был острый взгляд и такая цепкая память, что двадцать лет спустя он верно нарисовал две прекрасные башни Ангулемского собора, которые видел лишь мельком. Всю жизнь он помнил Байонну, где пришлось прожить месяц в ожидании обоза, помнил театр, где они сидели в ложе, обтянутой красным коленкором, и семь раз смотрели мелодраму «Развалины Вавилона», помнил те вечера, когда все три брата, испачкав разноцветными мазками чашечку в ящиках для красок, размалевывали картины в книге, подаренной им Лагори, — «Тысяча и одна ночь». А больше всего запомнилась Виктору четырнадцатилетняя девочка с ангельским лицом, исполненным чистой Прелести, как у дев Вергилия; она читала ему вслух, сидя на садовой скамье. Он стоял позади чтицы, но не слушал, он весь поглощен был ее созерцанием, дивился матовой белизне ее тонкой шейки. Когда ветер заворачивал косынку на ее плечах, он с каким-то странным, смешанным чувством неловкости и восхищения видел округлую белую грудь, тихонько поднимавшуюся и опадавшую в тени, пронизанной теплыми беглыми отблесками солнца.

«Не раз случалось, что в такие мгновения она вдруг поднимала свои большие голубые глаза и говорила мне: „Виктор, ты что не слушаешь?“ Я терялся, краснел, трепетал… Я никогда сам не осмеливался ее поцеловать, но иногда она подзывала меня и говорила: „Ну, поцелуй же меня“. В день отъезда я испытал две великие печали: грустно было разлучаться с ней и выпустить на волю своих птиц…

Байонна осталась в моей памяти как что-то дорогое, милое, праздничное. К ней восходят самые ранние воспоминания моего сердца. О годы наивности, но уже возникающих нежных волнений) Именно в Байонне я увидел, как в тайнике моей души забрезжил первый, невыразимый свет, божественная заря любви…»[9]

Супругу генерала Гюго, графиню де Сигуэнса, на протяжении всего пути встречали с почетом. Огромный парадный экипаж в стиле рококо, запряженный шестеркой лошадей или же мулов и нанятый на весь переезд за две тысячи четыреста франков, был куда внушительнее, чем кареты других путешественников, испанским герцогиням приходилось уступать ему дорогу. Как было не важничать трем мальчишкам-подросткам? Виктору сразу полюбилась Испания, земля контрастов; пейзажи то веселые, то мрачные, залив у Фуэнтеррабиа, блестевший вдали, как драгоценный камень; первый город, который он увидел в Испании, назывался Эрнани. Мальчика поразил его облик — благородный, гордый и суровый; он увидел кастильских овчаров, в руках которых пастуший посох казался скипетром. В пограничном городе Ируне узкие улицы, черные дома, деревянные резные балконы и крепостные ворота очень удивили маленького француза, выросшего среди мебели красного дерева стиля ампир.

Его глаза, привыкшие видеть кровати с легким пологом, усеянным звездами, изящные подлокотники кресел в виде лебединой шеи и бронзовых позолоченных сфинксов, украшавших подставки для дров в каминах, теперь с каким-то испугом смотрели на тяжелые балдахины, нависавшие над постелями, на массивное столовое серебро с выпуклым витым орнаментом, на окна с мелкими стеклышками в свинцовом переплете. Но сама эта необычность нравилась ему. Даже скрип испанских телег, такой жалобный, такой резкий, казался ему приятным. Никогда Виктор не забывал строгого и твердого звучания испанской речи — недаром же у всякого, кто слышит ее, «безотчетно, так сказать, машинально, возникают в душе величественные образы, исполненные бурных чувств, блеска, яркой красочности и страсти…».

В испанских церквах он видел странные статуи святых, то истекающих кровью, то одетых в золотую парчу, видел над церковными порталами стенные часы в обрамлении шутовских и фантастических фигур. В Испании уродов видишь в повседневной жизни. На улицах встречаешь нищих, как будто сошедших с полотен Гойи, и карликов Веласкеса. Вокруг обоза кишели обитатели Двора Чудес. Цепкая память мальчика схватывала пестрые картины, грозные силуэты дозорных на вершинах утесов и трупы бандитов, расстрелянных на краю дороги. Ужасные картины. Рассказы провожатых дополняли их. Генерал Гюго, говорили они, приказал выбросить из окна дезертиров-испанцев, и они разбились, упав на землю; его солдаты перестреляли всех монахов какого-то монастыря. А повстанцы, говорят, подвергали пыткам женщин и детей, выпускали им кишки, сжигали заживо. Устроив засаду в ущельях, партизаны подстерегали караваны. Мальчиков-французов преследовали видения войны и смерти.

После бесплодного Кастильского плоскогорья им очень понравился Мадрид, его розовые дома и зелень, но отца они там не нашли. Ничего не зная о приезде Софи Гюго, вызванной в Испанию королем Жозефом, генерал находился в своей резиденции с девицей Тома, которую он привез с собой из Неаполя переодетой в мужской костюм. Генеральшу поместили с почетом во дворце Массерано, в великолепных апартаментах: красный узорчатый шелк, гобелены, богемский хрусталь, китайские вазы, венецианские люстры, рисунки Рафаэля и Джулио Романо. Маленькому Виктору отвели красивую спальню, где стены обиты были желтой парчой; лежа в постели, он видел образ Богоматери семи скорбей в платье, затканном золотом и вышитом золотой гладью, но с сердцем, пронзенным семью мечами. Управляющий называл госпожу Гюго «ваше сиятельство», но ребенок чувствовал, что тут во всех сердцах горит пламя восстания. Во дворце Массерано была портретная галерея. Там часто находили Виктора, мальчик молча сидел в уголке и рассматривал испанских грандов с надменными лицами, смутно догадываясь, что весь этот старинный род да и вся нация проникнуты гордостью. Он мог ходить по роскошным покоям как сын победителя, но оставался чужестранцем, незаконно вторгшимся сюда, смотрел ли он на алтари в стиле поздней готики или на портреты грандов в крахмальных плоеных воротниках. Он знал, что испанцы окрестили Наполеона по-своему: «Наполевор».

Отношение к императору стало у мальчика двойственным; как всякий французский ребенок, он восторгался Наполеоном, считал его героем; но вместе с матерью и Лагори ненавидел его как тирана. Та же двойственность была и в его отношении к отцу: Виктор гордился, что он сын генерала, графа Гюго, губернатора трех провинций, что благодаря отцовскому имени он живет в красивом дворце, а вместе с тем в душе все возрастала обида на отца за то, что он сделал маму такой несчастной; он испытывал тайное смущение при мысли, что генерал преследует в Испании испанцев так же, как он преследовал в Италии патриотов, называя их бандитами. Когда Виктор сидел тихонько в «галерее предков» и придумывал всякие романтические истории, он охотно представлял себя в роли преследуемого изгнанника, который возвращается на родину триумфатором.

Именно в Мадриде вспыхнуло у него первое чувство, крепко связавшее его с Испанией. В больших покоях дворца Массерано с росписью на плафонах и стенах он встретил шестнадцатилетнюю Пепиту, дочь маркизы Монте-Эрмосо, одной из возлюбленных короля Жозефа:

В Испании, столь сердцу милой,

Однажды, в ранний час, весной,

А мне тогда лет восемь было

Пепита встретилась со мной

И молвила с улыбкой чинной:

«Я Пепа!» — поклонившись мне.

Я почитал себя мужчиной

Там, в завоеванной стране…

Ее шиньон был в тонкой сетке

С каскадом золотых монет,

И в пламенных кудрях кокетки

Струился золотистый свет.

Под солнечным лучом блистали

Жакета бархат голубой,

Муар на юбке цвета стали

И шаль с каймою кружевной.

Дитя — но женщина… И Пепе

Не покориться я не мог.

Сковали душу мне, как цепи,

Одетый в бархат локоток,

Янтарное колье на шее,

Куст роз под стрельчатым окном…

Пред ней дрожал я, цепенея,

Как жалкий птенчик пред орлом.

В смущеньи, сам себя не слыша,

Я что-то ей пролепетал…

Она шепнула строго: «Тише!»

Но пыл мой только жарче стал.

А тут же, во дворце, где в зале

От витражей полутемно,

Солдаты в домино играли

И пили старое вино[10].

Шел июнь 1811 года. Король Жозеф находился в Париже по случаю крещения короля Римского. Кто же сообщит генералу Гюго о приезде его семьи? Госпожа Гюго еще раз обратилась к своему обязательному деверю Луи. Известие было встречено бурным гневом — с губернатором Гвадалахары чуть не случился удар. Как! Эта женщина, отказывавшаяся быть ему женой, вздумала преследовать его даже в Испании? Он тотчас приказал составить прошение о разводе ввиду серьезного оскорбления, нанесенного ему как мужу. А пока что, до решения дела в суде, он требовал, чтобы дети оставались при нем. Пора положить конец их постоянным каникулам, заявлял он. Пусть Абель будет одним из пажей короля Жозефа, его оденут в красивый голубой мундир с серебряными аксельбантами; Эжена и Виктора отдадут в дворянский коллеж (монастырь святого Антония Абадского) — на поступление туда им давал право графский титул, полученный их отцом в Испании. Мрачное здание, еще более мрачные наставники. Маленьких французов принял на свое попечение худой и бледный, угрюмый монах дон Базилио. Оставшись одни во внутреннем дворе, они разрыдались. Ночным надзирателем, следившим за дортуаром, где спали сто пятьдесят школьников, состоял горбун в красной шерстяной куртке, синих коротких панталонах и желтых чулках — настоящий придворный шут. Испанцы называли его Corcoveta[11].

Ученики должны были по очереди исполнять обязанности причетников в церкви, но Софи Гюго, вольтерьянка, женщина неверующая, сказала дону Базилио, что ее сыновья не католики, а протестанты. С ними, однако, обращались уважительно, так как их отца было опасно задевать, и к тому же они, к удивлению монахов, проявили большие познания в латыни. В какой же класс их посадить? Переводить «Epitome» и «De viris» было для обоих уже детской игрой. С Вергилием и Лукрецием они справлялись довольно хорошо.

«Что же вы переводите в восемь-то лет?» — спросил изумленный монах. «Тацита», — ответил маленький Виктор. Школьники-испанцы открыто желали поражения Наполеону. Эжен подрался из-за этого с юным графом де Бельверана, а Виктор — с безобразным рыжеволосым и курчавым мальчуганом по фамилии Элеспуру. Коллеж стал для них адом.

А между их родителями отношения все ухудшались. Возвратившись в Мадрид, король Жозеф нашел там бесчисленные жалобы и ходатайства графини Гюго. Он ее вызвал, выслушал и тотчас приказал генерал-губернатору явиться в Мадрид. Генерал примчался и, когда король предъявил ему ультиматум, уступил по всем пунктам: согласился принять предложенный ему пост в Мадриде, жить во дворце Массерано, взять своих сыновей из коллежа и тотчас же дать три тысячи франков своей жене, у которой уже не было ни гроша.

Генерал Гюго — графине Гюго:

«Нынче вечером, после обеда у его величества, я приеду навестить тебя. Посылаю ящик свечей. До свидания, друг мой. Верь моей привязанности».

Примирение оказалось недолгим. Некий коварный приятель вспомнил историю Лагори и сказал, что опасно иметь супругой возлюбленную заговорщика. Генералом Гюго вновь овладел приступ ярости. На этот раз королю Жозефу нечего было возразить. Леопольд-Сигисбер выехал из дворца Массерано, поселил свою любовницу в очаровательном домике в Мадриде, заставил Эжена и Виктора показаться на Прадо в коляске вместе с ним и «графиней де Салькано». Но одинокая, покинутая всеми Софи Гюго вскоре вновь пошла в гору. Она имела влияние на короля Жозефа и сумела убедить его, что ее отношения с Лагори были невинны. Ведь ее муж, говорила она, обязан своим продвижением на военном поприще «этому почтенному человеку». Так разве могла она после стольких услуг, которые им оказал Лагори, не дать убежище этому покровителю ее супруга? Король Жозеф еще раз метал громы и молнии и объявил губернатору: «Не хочу скрывать своего недовольства вами, вы показываете скандальный пример своими раздорами с женой…» Наконец, не найдя лучшего выхода, Софи Гюго было разрешено возвратиться во Францию с двумя младшими сыновьями, Абель же остался в пажеском корпусе. Жалованье, которое полагалось генералу как мажордому королевского двора (двенадцать тысяч франков в год), должно было впредь непосредственно пересылаться генеральше. О разводе больше не могло быть и речи. Для Софи это было победой.

Обратный путь в охраняемом караване был долгим и полным тяжелых впечатлений. Дети видели ужасные картины: эшафот, человека, казнимого с помощью «гаротты», то есть ошейника, который постепенно стягивали, чтобы удавить приговоренного; крест с прибитыми к нему окровавленными кусками человеческого тела — казненного разодрали на части. Мрачное путешествие. Но Виктор вывез из Испании и другие впечатления, иные картины, казавшиеся ему благородными и красивыми. Он смутно понимал, что этот народ отвергает власть захватчиков-французов. «Дитя, свобода превыше всего», — говорил ему Лагори. Что же касается сочетания низменно-безобразного с возвышенным и несколько театральной напыщенности, которую он замечал и на фамильных портретах во дворце Массерано, и у своих однокашников в коллеже, — все это ему нравилось.

Испания всегда привлекала французов, потому что человеческие страсти сохранили там свою изначальную силу, тогда как в наших общественных рамках она ослабла. Позаимствовав у испанцев тему своего «Сида», Корнель затронул за живое французов времен Людовика XIII. После путешествия по Испании юного Виктора Гюго будут преследовать еще безыменные призраки, которые станут впоследствии образами Эрнани, Руи Гомеса де Сильва, дона Саллюстия и Рюи Блаза; картины, где льется кровь и звенит золото, образ «испаночки с огромными глазами и длинными косами, золотисто-смуглой, с нежным румянцем — четырнадцатилетней андалузки Пепы…»[12]. Из своего короткого, но тесного общения с Испанией он вынес склонность к звучным словам и патетическим чувствам. «Право, можно сказать, что душа Виктора Гюго натурализовалась в Испании после первых же воспринятых ею впечатлений…» Но надо сделать оговорку, что противовесом его испанизму вскоре стало подспудное воздействие немецкого романтизма.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.