250 К Майклу Толкину 1 ноября 1963

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

250 К Майклу Толкину 1 ноября 1963

Сэндфилд-Роуд 76, Хедингтон, Оксфорд

Родной мой М.!

Спасибо большое за письмо — да еще такое длинное! Кажется, от меня ты унаследовал не нелюбовь к писанию писем, но неспособность писать коротко. Что неизбежно означает «редко» — в твоей жизни (и в моей). Думаю, мы оба не прочь писать ad familiares{Близким, родным (лат.)}; но вынуждены вести столь обширную «деловую» переписку, что уже не хватает ни времени, ни сил.

Мне очень жаль, что ты столь подавлен. Надеюсь, причиной тому отчасти недомогание. Однако, боюсь, это главным образом профессиональная болезнь, а также и почти повсеместный человеческий недуг (в любой профессии), сопутствующий твоим летам….. Хорошо помню себя в твоем возрасте (в 1935). Десятью годами раньше я возвратился в Оксфорд (такой романтичный и наивный, все еще во власти мальчишеских иллюзий), и теперь невзлюбил студентов и все их повадки, и наконец-то понял, что такое доны. За много лет до того я отмахнулся от предостережений старого Джозефа Райта как от отвратительного цинизма старого выскочки: «Что, по-твоему, такое Оксфорд, паренек?» — «Университет, оплот знания». — «Нет, паренек, это фабрика! А что она производит, не знаешь? Так я скажу тебе. Производит она ставки. Вбей это себе в голову и тогда начнешь понимать, что вокруг происходит».

Увы! К 1935 году я уже знал: это чистая правда. По крайней мере, как ключ к поведению донов. Правда, да не вся. (Большая часть правды всегда сокрыта — в областях, цинизму недоступных.) Мне мешали, мне чинили препятствия (как профессору расписания В на полставки, хотя и с нагрузкой по расписанию А) в моих стараниях на благо моего предмета и усовершенствования его преподавания, — круги, заинтересованные в ставках и грантах. Но по крайней мере страдать так, как тебе, мне не приходилось: меня никогда не вынуждали преподавать что-либо, кроме того, что я любил (и люблю) с неугасимым энтузиазмом. (Если не считать краткого промежутка после того, как я сменил должность в 1945 — это было ужасно.)

Преданность «науке» как таковой, без оглядки на собственную репутацию, это высокое и в некотором смысле даже духовное призвание; а поскольку оно «высокое», оно неизбежно принижается самозваными собратьями, усталыми собратьями, жаждой денег{Или даже вполне оправданной потребностью в деньгах. — Прим. авт.} и гордыней: людьми, которые говорят «мой предмет» и вовсе не имеют в виду «предмет, которым я смиренно занимаюсь», но «предмет, который я собою украшаю» или «сделал своим». Разумеется, в университетах такая преданность обычно унижена и запятнана. Однако она по-прежнему жива. Если с отвращением закрыть университеты, она исчезнет с земли — до тех пор, пока университеты не возродятся и в свой срок снова не падут жертвами морального разложения. Куда более возвышенная преданность религии не в силах избежать той же участи. Ее, конечно же, в определенной степени принижают все «профессионалы» (и все практикующие христиане), а кое-кто в разные времена и в разных местах бурно негодует; а поскольку цель — выше, недостаток представляется куда худшим (и таков и есть). Но нельзя сохранить традицию учености или истинной науки без школ и университетов, а это подразумевает преподавателей и донов. Нельзя сохранить религию без церкви и церковных служителей, а это означает профессионалов: священников и епископов — а также монахов{По крайней мере, некогда они со всей определенностью были необходимы. И если се годня нас огорчают или порою шокируют те, которых мы видим близко, думается мне, нам Должно вспомнить о том, в каком великом долгу мы перед бенедиктинцами, а также и о том, что (подобно Церкви) они постоянно поддавались мамоне и миру, но так и не поддались окончательно. Внутреннее пламя не удалось загасить. — Прим. авт.}. Драгоценное вино не может (в этом мире) храниться без бутылки{Мерзкая паутина, пыль и запачканная этикетка не обязательно служат показателем испортившегося содержимого, для тех, кто умеет извлекать старые пробки. — Прим. авт.} или какого-нибудь менее достойного сосуда. Что до меня, я обнаружил, что цинизма у меня скорее убавляется, чем прибавляется, — когда я вспоминаю собственные свои грехи и глупости; и сознаю, что сердца человеческие зачастую не так плохи, как их поступки, и очень редко так плохи, как их слова. (Особенно в нашу эпоху, эпоху глумления и цинизма. Мы свободнее от лицемерия, поскольку «не годится» щеголять праведностью или изрекать высокие слова; но это «лицемерие наоборот», подобно широко распространенному «снобизму наоборот»: люди притворяются хуже, чем есть на самом деле…..)

Однако же ты говоришь о «слабеющей вере». Это совсем другое дело. В качестве последнего прибежища вера — это акт воли, вдохновленный любовью. Нашу любовь возможно охладить, а волю — подорвать зрелищем недостатков, глупости и даже грехов Церкви и ее служителей, но я не думаю, что человек, некогда обладавший верой, повернет вспять в силу этих причин (и менее всего — тот, кто хоть сколько-то знаком с историей). «Возмутительный факт» самое большее — повод для искушения, как непристойность — для похоти; первое не создает второе, но пробуждает. Это удобно, потому что обычно отвращает наш взор от нас самих и наших собственных недостатков в поисках козла отпущения. Но вера как акт воли — это не один-единственный момент принятия окончательного решения: это постоянный, повторяемый до бесконечности акт > состояние, которому должно длиться — так что мы молимся о «неослабном упорстве». Искушение «неверия» (что на самом деле означает отвергнуть Господа Нашего и Его веления) всегда здесь, внутри нас. Некая наша часть жаждет найти ему оправдание за пределами нас. И чем сильнее внутреннее искушение, тем с большей готовностью, тем более непримиримо мы бываем «возмущены» поступками других. Думаю, я столь же чувствителен, как и ты (или любой другой христианин) к «возмутительным фактам», связанным как со священством, так и с мирянами. Мне в жизни пришлось немало пострадать от глупых, усталых, охладевших и даже дурных священников; но теперь я знаю себя достаточно хорошо, чтобы понимать: мне не должно оставлять Церковь (что для меня означало бы оставить служение Господу Нашему) в силу подобных причин; оставить Церковь мне следовало бы лишь в том случае, если бы я перестал верить, и мне не следовало бы уверовать вновь, даже если бы я в жизни не встретил среди церковнослужителей никого, кто не был бы мудр и праведен. То есть я бы отрекся от Святого Причастия: в лицо назвал бы Господа Нашего обманщиком.

Если Он — обманщик, а Евангелия — лишь подделка, то есть фальсифицированные рассказы о безумце, страдающем манией величия (а это — единственная альтернатива), тогда, конечно же, то зрелище, что являет собою Церковь (в смысле, священство) в истории и сегодня — просто-напросто свидетельство грандиозного мошенничества. Однако если нет, то зрелище это, увы! — лишь то, чего следовало ожидать: началось это еще до первой Пасхи и веру вообще не затрагивает — разве что в том, что мы можем и должны глубоко огорчаться. Но огорчаться нам следует во имя Господа нашего и за Него, ассоциируя себя самих с беззаконниками, а не со святыми, и не восклицая, что мы никак не можем «принять» Иуду Искариота, или даже нелепого, трусоватого Симона Петра, или глупых женщин вроде матери Иакова, что пыталась «продвигать» своих сыновей{Аллюзия на Мф. 20:20–21: «Тогда приступила к Нему мать сыновей Зеведеевых с сын» вьями своими, кланяясь и чего-то прося у Него. Он сказал ей: чего ты хочешь? Она говорит Ему: скажи, чтобы сии два сына мои сели у Тебя один по правую сторону, а другой по левую в Царстве Твоем…»}.

Требуется фантастическая воля к неверию, чтобы предположить, будто Иисус на самом деле никогда не «существовал», и более того — предположить, будто он не говорил ничего из того, что о нем написано; настолько невероятно, чтобы в те времена в мире нашелся хоть кто-либо, способный такое «выдумать»: как, например, «прежде нежели был Авраам, Я есмь» (Иоанн, viii{Ин.8:58.}). «Видевший Меня видел Отца» (Иоанн, ix{Строго говоря, Ин. 14: 09. В Ин. 9 содержится близкая по значению цитата: «И видел ты Его, и Он говорил с тобою».}); или провозглашение Святого Причастия у Иоанна, v{Ин.6:54.}: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную». Потому мы должны либо уверовать в Него и в то, что он говорил, и принять последствия; либо отвергнуть его и опять-таки принять последствия. Мне, например, трудно поверить, что кто-либо, однажды приступивший к Причастию, хотя бы только раз, и по меньшей мере с правильным намерением, сможет когда-либо вновь отвергнуть Его, не запятнав себя тяжким грехом. (Однако ж каждая отдельная душа и ее обстоятельства ведомы Ему одному.)

Единственное лекарство для слабеющей и убывающей веры — это приобщение Святых Тайн. Несмотря на то, что Святое Причастие всегда остается самим Собою, совершенным, цельным и нерушимым, оно не действует окончательно и раз и навсегда на кого бы то ни было из нас. Подобно акту Веры, воздействие его должно быть непрерывным и возрастать по мере повторения. Частое применение наиболее эффективно. Семь раз в неделю принесут больше пользы, нежели семь раз через промежутки. Кроме того, могу порекомендовать следующее упражнение (увы, возможностей для этого предостаточно!): причащаться в обстоятельствах, оскорбляющих твой вкус. Выбери гнусавого или косноязычного священника, или заносчивого, вульгарного монаха; и церковь, битком набитую самыми обычными обывателями, невоспитанными детьми, — оттех, что орут и вопят, до тех продуктов католических школ, что, едва откроют дарохранительницу, откидываются назад и зевают, — неопрятными юнцами в рубахах нараспашку, женщинами в брюках, зачастую растрепанными, с непокрытой головой. Ступай к Причастию с ними (и молись за них). Эффект будет тот же (или даже лучше), нежели от мессы, которую прекрасно читает явный праведник, а вместе с тобою слушают ее несколько набожных, достойных людей. (Ведь оно вряд ли хуже мессы с насыщением Пяти Тысяч — после чего Господь [Наш] возвестил грядущее насыщение.)

Самого меня Петровы притязания вполне убеждают, — да и, оглядываясь по сторонам на мир, не особо усомнишься (если христианство — истинно), которая здесь — Истинная Церковь как храм Духа{Однако не следует забывать мудрых слов Чарльза Уильямса о том, что долг наш — печься об установленном и признанном алтаре, пусть даже Дух Святой пошлет пламя в иное место. Господу пределы не положены (даже его собственными Установлениями), и первыйи главный пример тому — святой Павел; Господь может использовать любой путь для Своей благодати. Даже просто любить Господа Нашего и, конечно же, называть его Господом и Богом, это благодать, которая может повлечь за собою благодать новую. И тем не менее, га воря об институте как таковом, а не об отдельно взятых душах, потоку со временем должно вернуться в предписанное ему русло, либо утечь в пески и иссякнуть. В придачу к солнцу бы-вает и лунный свет (и даже достаточно яркий, чтобы при нем возможно было читать); но убери солнце — и луны уже не увидишь. Чем было бы ныне христианство, когда бы римско-ка толическую церковь и в самом деле уничтожили? — Прим. авт.}, умирающая, но живая, испорченная, но святая, самоулучшающаяся и воскресающая. Но для меня в той Церкви, общепризнанным главой которой на земле является Папа, главное — то, что именно она от века отстаивала (и отстаивает) Святое Причастие, воздавала ему наибольшие почести и ставила его (как со всей очевидностью предполагал Христос) на первое место. «Паси овец Моих»{Ин. 21:16. Буквально: «Корми (питай) овец моих».}, — напоследок заповедал Он святому Петру; и, поскольку Его слова всегда следует в первую очередь понимать буквально, полагаю, что в них речь идет главным образом о Хлебе Жизни. Вот против этого-то и был на самом деле направлен зап. — европейский бунт (или Реформация) — против «мессы, этой нечестивой лжи», а вера/дела — всего-навсего отвлекающий маневр. Полагаю, величайшую из реформ нашего времени осуществил святой Пий X[405]: эта реформа превосходит все, пусть самое необходимое, чего только достигнет Собор[406]. Просто не знаю, в каком состоянии пребывала бы Церковь, если бы не она.

Бессвязное получилось рассуждение и довольно пугающее! Я вовсе не собирался читать тебе проповедь! Я нисколько не сомневаюсь, что ты знаешь все это и даже больше. Я — человек невежественный, но при этом еще и одинокий. Так что пользуюсь возможностью поговорить — уверен, что для беседы вслух мне такого шанса уже не представится. И, конечно же, я живу в тревоге за своих детей, которые в мире более жестоком, суровом и глумливом — до него довелось дожить и мне, — обречены выносить больше нападок, чем я. Но я — тот, кто вышел из земли Египетской, и молю Господа, чтобы никто из моего семени туда уж не возвращался. Я видел своими глазами (еще не вполне понимая) героические страдания моей матери и ее раннюю смерть в крайней нищете — мать-то и привела меня в Церковь; я испытал на себе беспредельное великодушие Френсиса Моргана[407]. Но Святое Причастие я полюбил с самого начала — и милостью Господней любви этой так и не утратил: но увы! — я показал себя недостойным. Плохо я вас воспитал; мало с вами разговаривал. Из греховности и лености я почти забросил религиозную практику — особенно в Лидсе, и в доме 22 по Нортмур-Роуд[408]. Не для меня Небесная Гончая{Аллюзия на стихотворение Ф. Томпсона (1859–1907) «Небесная гончая»: это автор ская исповедь о том, как Господь настигает бегущую от него душу.}; мой удел — неумолчный, немой призыв Дарохранительницы и ощущение терзающего голода. О тех днях я горько жалею (и страдаю за них так терпеливо, как только мне дано); главным образом потому, что оказался плохим отцом. Теперь же я непрестанно молюсь за вас всех, чтобы Целитель (Haelend, как обычно называли Спасителя на древнеанглийском) исцелил мои недостатки и чтобы никто из вас не переставал восклицать: «Benedictus qui venit in nomine Domini»[409].

* * *

Co своими недугами я временно справился и чувствую себя так хорошо, как только позволяют мои старые кости. Все больше деревенею — почти как энт. Мой катар неизменно со мною (и никуда уж не денется) — следствие сломанного (и не залеченного как следует) носа во времена школьного регби. Достойный доктор Толхерст[410] убеждает меня не принимать ни лекарств, ни вспомогательных средств; за исключением тех, что время от времени специально выписывает врач: то есть когда в особо уязвимых и ослабленных областях поселяется какая-то определенная инфекция…..

Мне страшно интересно все то, что ты рассказываешь про М[айкла] Дж[орджа][411] и «англосаксонский». С нетерпением жду дальнейших известий. Я (конечно же) не в силах понять, с какой стати англосаксонский может казаться трудным — тем более для людей, способных выучить хоть какой-то язык (в придачу к родному). Во всяком случае, он ничуть не сложнее немецкого и куда проще, чем, скажем, совр. французский. А уж куда там латыни с греческим! И тем не менее отлично помню, как старина Оливер Элтон (некогда прославленный специалист по английской литературе, но при этом еще и «лингвист», переводчик с русского) написал мне после моего выступления по радио в тридцатых годах[412], говоря, что я, по всей видимости, понимаю язык, который он считает труднее русского. У меня такое просто в голове не укладывается; но похоже, что «англосаксонский» — это своего рода «пробный камень», помогающий отличить настоящих лингвистов (тех, кто любит и изучает Язык) от прагматиков-пользователей. Надеюсь, М. Дж. принадлежит к первой разновидности. Ну, да у него и других талантов более чем достаточно.

Только не заговаривай со мной о «подоходном налоге», или я просто лопну от ярости. Эти люди присваивали все мои литературные заработки до тех пор, пока я не вышел на пенсию. А теперь, даже при наличии льготы (держу пари, мистер Каллахан[413] эту льготу вскорости отменит), согласно которой с дохода от гонорара налог на сверхдоходы не платится (в пределах моих заработков), в будущем январе меня обжуливают на такую сумму, что здорово скажется на моем желании оделить по-настоящему щедрыми дарами каждого из вас. Однако что-нибудь да я для вас сделаю…..

Досадно, что я не набрел на свою рудную жилу до 39 года[414]! Но лучше поздно, чем никогда…..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.