Хотьково

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хотьково

«Знаешь ли ты, что такое счастье?!! – согнувшись в полуприседе, гневно кричал в зрительный зал Гриша Гай в роли комсомольца в «Городе на заре», спектакле ленинградского Ленкома. – Знаешь ли ты??!! А ты?!! А ты?!!» Зритель цепенел в ужасе и ждал, когда кончится этот кошмарный допрос и начнется действие…

А я знаю, что такое счастье!

Это – каждый день, проведенный мною вместе с бабушкой, мамой и папой на даче в Хотькове.

В 1949 году мама получила землю под дачный участок в глухомани, в пяти километрах от Ахтырки. Станция та же, Хотьково. Хотьков-град, как называл его папа, Хотьков с разоренным монастырем, с храмом без купола и с выбитыми стеклами (там наверху пустили корни березки), с полуразвалившейся монастырской стеной, с откуда-то взявшимся здесь, у облупившихся монастырских ворот, гипсовым львом; вокруг – домики, магазин «Продукты» с водкой, хлебом и конфетами «подушечки»… Совсем недавно я узнал, что в хотьковском храме похоронены отец и мать Сергия Радонежского.

Мама и кое-кто из ее коллег получили землю под дачные участки. Мама заняла деньги у академика Виноградова, вместе с соседкой по участку купила в соседней деревне избу. Ее перетащили в глухой лес, прорубили просеку к поляне, на которой поставили дом так, что граница между нашим и соседским участком проходила поперек дома… Пол-избы наши, пол-избы – соседские. Пристроили террасу, поставили печки, крышу покрыли дранкой – и дача готова!

Перевезли из Москвы старый дореволюционный стол, венские стулья, перетянутые телефонным шнуром, сундук с клеймом «Петербургъ», две кровати, топчаны поставили на козлы, набили матрацы и подушки стружками, купили на рынке байковые одеяла, растрафареченные масляными красками под «ковер», – красота! Бывший мамин платяной шкаф стал «шкафом вообще» – там и молотки, и пилы, и семена, и пушкинская картотека, «Похождения бравого солдата Швейка», купленные в Алма-Ате, сборник Шукшина – «Там вдали», неожиданно блеснувший в хотьковской книжной лавке среди завалов идеологической скучищи…

Электричества вначале не было, светила керосиновая лампа под потолком. Поставили печку, плиту…

Мы с моим другом Юркой первый год осваивали Хотьково, его густые леса, малинники, дубовые рощи, убирали строительный мусор, ходили в рваных тельняшках, а по вечерам при свете «летучей мыши» на террасе репетировали Сатина и Барона из горьковской пьесы «На дне»:

– Человек – это великолепно! Это звучит гордо!

– А я всю свою жизнь только переодевался… растратил казенные деньги, надели на меня арестантский халат, потом надел вот это…

Мы – активные участники самодеятельности: в клубе Министерства внешней торговли в Москве мы играем на настоящей сцене с бархатным занавесом, с декорациями «Снежную королеву», «Двух капитанов»…

А в Хотькове мы репетировали… Мы казались себе мхатовцами перед открытием первого сезона.

Вся природа хотьковская – лес, густой орешник, неожиданно открывавшиеся поляны, глубокие овраги, непроходимые, словно джунгли, рождали в моем воображении поэтически-музыкальную ноту, родственную поэзии мхатовских спектаклей. Вот зажглись в заходящем солнце густые березовые пряди – это третий акт «Дядя Вани», вот горят кадмием верхушки елей – это «Горячее сердце» с декорациями Крымова, начинают чуть розоветь верхушки берез и птичка пикает – это «Вишневый сад»… первый акт… рассвет…

Иногда очень издалека доносится звук колокола – это в Троице-Сергиевой лавре, что в Загорске, звонят.

Цветы, цветы… Это хозяйство Валерии, рассказ о которой еще впереди. Георгины, гладиолусы, персидская гвоздика…

В дождь осенью посадили с мамой и папой яблони, смородину, клубнику…

Вечер. Потрескивает печка. Тепло, уютно, в желтом свете керосиновой лампы поблескивают полочки с хохломой, резными шкатулками – это мамина страсть. Из щелей в бревенчатых стенах свешиваются клочья пеньки – так и не хватило денег привести все в порядок…

Чай с лесной малиной и – карты, игры…

За столом – мама, папа, бабушка, Валерия, впоследствии Галя с Олей присоединились…

Потом проваливаемся в сон, нарушаемый иногда тяжелым буханьем – это наш фоксик Тибо прыгает с древнего сундука на пол, когда ему становится жарко… И обратно – когда холодно на полу. А ранним серебристым утром, когда на фоне бледно-голубого неба розовеют верхушки деревьев и первые птицы робко начинают пикать, – он дышит страстно мне в ухо – «выпусти погулять».

Утром – чаепитие на террасе. Сквозь густые лианы девичьего винограда бьет солнце… Часто в наших утренних чаепитиях принимает участие Владимир Николаевич Сидоров, наш сосед. Смуглое лицо, седая шевелюра, карие глаза. Прихрамывая, опирается на палку. Владимир Николаевич – мамин коллега по институту, по Словарю языка Пушкина. Беседа затягивается далеко за полдень, перед террасой дымит самовар, чай из него – не то, что кипяченая вода из чайника. Потягивает дымком, и вкус какой-то особенный…

Владимир Николаевич был арестован в тридцатые годы за «участие в заговоре с целью контрреволюционного переворота и прихода к власти филологического правительства». Он прошел и тюрьму, и лагерь, и поселение…

Брат его, Борис Николаевич, генетик, был арестован и посажен в лагерь по делу Вавилова. Выпущен в шестидесятых. Был необщителен, тих, молчалив…

Все основные продукты мама и папа, а иногда и я возили на электричке из Москвы. Папа – с фронтовым «сидором» за плечами, в каждой руке авоськи, сумки тяжеленные.

Так же и мама. От станции – два километра пешком до дачи. Я на велосипеде гонял в Хотьково за хлебом, чаем, сахаром, там, у облупленного льва, была лавочка.

И так – почти сорок лет.

Холодильником нам служила глубокая яма в сарае. Ставили туда на кирпичи кастрюлю с мясом, закутанным в крапиву, закрывали крышкой. Мясо долго не портилось.

Часто отправлялся я, взяв этюдник с масляными красками, на весь день в леса, поля: так хотелось сохранить навсегда эту необъяснимую, милую, притягательную красоту, такую родную и о чем-то очень важном напоминающую…

Вот строчки из моего хотьковского дневника:

«Солнце повсюду… Особенно любимый мной эффект лиственной массы, пронизанной солнечными лучами и оттого горящее, словно драгоценный камень… А к вечеру – отдаленный шум электрички…

…Как описать эту тишину, существующую, как вещь, как предмет, который можно разбить нечаянно… Ночью – абсолютно круглая луна на черном, странном, нереальном каком-то небе…

…Совершенно неподвижная листва деревьев, черная и тяжелая, словно из железа…

…Вчера по радио передавали запись: Качалов играет сцену Сатина с Бароном…»

В 1950 году мы с Юркой Лецкиным «репетировали» эту сцену, всячески подражая знаменитым артистам. Тогда для нас Хотьково вообще было открытием неведомой земли – смесью реального и фантастического. Я и сейчас, глядя на темные ели, дубы, почему-то проникаюсь ощущением Метерлинка, Ибсена, раннего МХАТа.

«…Тишь, жарища, солнце нещадно палит, дуб недвижимый, и плотная, охватывающая со всех сторон, осязаемая полнота жизни, естественности, правильности окружающего тебя…

…А чего стоят эти закатные лучи солнца, которые зажигают стволы елей, проникая с горизонта прямо в чащу этих сухих коричневых стволов и зажигая ярко-красные свечи внутри этой непролази…

…Бегу утром по мягкой травяной тропке в лесу, и хочется взять с собой и изумрудную траву, и елочки, и небо с облаками… Спасибо за все, Хотьково родное…»

К вечеру возвращаюсь домой с этюдником – а там уже ждут, и самовар кипит, и бабушка волнуется, и мама ругает, что запоздал, и папа потирает руки, вожделея перед рюмочкой и закусочкой, – «Коленвал» со шпротами – прелесть!

И опять – печка потрескивает, желтый свет льет керосиновая лампа, и опять мы все вместе…

Закатываем иногда кукольные спектакли… А то и настоящие. Оля долго репетирует с соседскими девчонками, затем готовится несусветное количество пирожков, натягивается занавес – простыня между деревьями, зрители приходят со своими стульями, им вручаются пирожки и значки «Хотьково», купленные на станции. И разносится по лесу: «Глашка, поди сюда!» – это Оля изображает злую барыню.

Потом и Ксюша появилась в Хотькове – еще совсем маленькая да удаленькая…

Иногда по субботам приезжают мамины друзья по институту – Григорьева, Робинсон, Булатова, Реформатский, Левин, Елена Муза. Привозят с собой кто что, зная, что каждый лишний рот осложняет ситуацию…

Терраса наполняется клубами дыма от «Беломора», стол завален книгами, бумагами, идут умные научные разговоры.

Я седлаю велосипед и мчусь в Хотьково к облупившемуся льву за хлебом и водкой. Велосипед туго подпрыгивает на корнях и рытвинах, вырывается из леса на «поле Баскервиллей» – к заброшенному карьеру, так прозвал его папа, вдоль железной дороги, шурша по песку, затем выкатывается на хотьковский булыжник, вот и полуразрушенный монастырь, сквозь него – вниз, по мосточку через речку Пажу, вот и книжный магазин, около льва, рядом «Продукты»…

За обедом папа требует прекратить «фунемные» разговоры и речь заходит о другом:

– Современные артисты, дорогой мой Олег, – это навоз, мягко говоря. Я бы определеннее выразился, если бы не Микки. – Так знаменитый филолог Александр Александрович Реформатский зовет маму. – Определеннее, да. Но что поделать, мы в дамском обществе! Так вот, дорогой мой, я на своем веку насмотрелся всякого, но вершину актерской работы, когда цепенеешь и забываешь о том, что перед тобой артист, я видел лишь дважды. Это – Станиславский в ролях доктора Штокмана и Астрова. Это, дорогой мой, не нынешние мелкачи…

– Чехов? Ну, это не драматург. Если драматург – то плохой. Очень. Он незнаком с основными законами драматургии. Абсолютное отсутствие действия, – не менее категоричен Владимир Николаевич Сидоров. – Одни скучные, притянутые зауши разговоры. Вот Островский Александр Николаевич действительно образец подлинного драматурга. Все у него на месте: экспозиция, завязка, кульминация, развязка! А характеры!..

Виктор Давидович Левин сыплет анекдотами:

– Ну что все говорят: «Ах, Шаляпин, ах, Шаляпин!» Голос у него хриплый, нижнее «до» взять не может, фальшивит, верхов совсем нет…

– А вы что, слышали Шаляпина?

– Нет, но мне Рабинович напевал…

И тут же выдает следующий:

– Рабинович, говорят, вас вчера избили?

– Меня избили вчера?! За что?!!

– Вы жульничали в карты, вас избили.

– Я жульничал и меня избили?!! Кто???!

– Хаимович.

– Меня избил Хаимович??!! Где?!!

– В клубе.

– Э-э-э!! Тоже мне – клуб!

Все смеются, дымок от самовара поднимается круто вверх, горят кадмием пряди берез в вечернем заходящем солнце.

– Ну! На посошок!

И звякают рюмочки из зеленого бутылочного стекла…

Но счастье когда-нибудь кончается. Так и Хотьково: постепенно уходила радость, бледнели краски.

Умерла бабушка. И никто теперь не варил в саду на керосинке клубничное варенье в медном тазу.

Умер папа…

Умерла Валерия…

Страшным летом 1980 года – жарким, сухим, полным прежних ярких восторженных красок – маме поставили диагноз: неоперабельный рак. Врачи предсказали ей смерть в конце года. Конечно, я скрывал от нее диагноз, мама считала, что у нее цирроз печени. Я отказался от съемок у Михалкова в «Механическом пианино» и отвез маму на такси в ее любимое Хотьково («Олег, ну что это за купеческий размах, стыдно перед людьми – все же на электричках»), где прожили там лето… Мама, уже слабенькая, дремала на террасе. Я в отчаянии гонял по деревням в поиска творога, молока, сметаны для нее, варил кабачки…

В груди – ком горя, знаю, что это лето для мамы последнее лето! А оно яркое, тихое, прекрасное, словно улыбается, прощаясь.

Ночами глядел в бездонное черное небо в звездах и молил, молил Бога пожалеть маму, меня…

Она умерла зимой в Ленинграде.

Через два года я приехал в Хотьково. Октябрь. Пустота. Тишина.

Стоит дом, построенный мамой.

Вот папин жасмин, яблони, скамейка…

В доме – мамины туфельки домашние. Висят на веревке тряпочки для процеживания молока. Поблескивает мамина хохлома.

И – звенящая тишина. Никого.

Ночью ударил мороз…

И вот стою я в голом уже саду, под голубым небом. Чуть слышно шуршит снежок, ложась на опавшие золотые листья. На террасе – радиоприемник, бутылка водки… Что-то ковыряю лопатой, чтоб не сойти с ума.

Из приемника звучит Качалов:

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле…

…Я пью один; вотще воображенье

Вокруг меня товарищей зовет;

Знакомое не слышно приближенье

И милого душа моя не ждет.

И вдруг – он же играет сцену Сатина с Бароном, ту самую, что репетировали с Юркой, когда впервые приехали в эти солнечные джунгли:

«– Человек – это звучит гордо! Это великолепно!

– Ты рассуждаешь. Это хорошо… А я вот всю жизнь пэгеодевався… надели на меня арестантский хават, потом надеу вот это… Это смешно!

– Не знаю. Скорее глупо…»

Круг замкнулся. И тут я понял, что должен уехать. Как можно скорее уехать из Хотькова. Потому что еще день-два – и я умру от горя.

И я уехал. И продал дом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.