Самая счастливая пора
Самая счастливая пора
Школа… Родная школа. Самая счастливая пора. Конечно, десять самых беззаботных лет! Беззаботных? А учеба? В нашей семье — четыре поколения. Папа начал учиться в 1905-м, мама — в 192, 4-м, я — в 1943-м, а наша Машенька — в 1966 году. Блестяще по всем предметам училась только моя мама. Неизвестно, как бы сложилась ее жизнь и кем бы она стала, если бы не встреча с папой. Мама всегда с иронией смотрела на нашу троицу — папу, меня и Машеньку — и любила повторять: «Это у вас, милые мои, все от вашего папочки». Это уж точно. Школьная учеба никогда не была нашей стихией. Из четырех лет сельской церковноприходской школы папа вышел в жизнь, зная в общих чертах лишь закон божий и страх перед попом, который хлестал линейкой деревенских ребят, да еще басню Крылова: «Рак пятится назад, а щука тянить в воду… И сквозь зилезо твонять (из кожи лезут вон), а воз усе не тходить…»
— Марк, котик, ты хоть сам понимаешь, что ты несешь?
— Лель, да я и у глаза етый басни не видев. Мы хорум усе за учителькую повторяли… А бог его знаить, што там и як було на самом деле. В нас же книжек не було… И не нада меня, детка, копировать, богум тебя прошу…
Всю жизнь он страстно любил читать сказки. А в молодости «з шахтерскую братвою одолев самую толстую на тое время книгу» — «Американскую трагедию». В старости с рвением читал газеты и журнал «Наука и жизнь», особенно рубрику «Сделай сам». Вот и весь интеллектуальный запас, который пришел со стороны. Остальное — все свое, неповторимое — от природы. Как же он призывал меня «грызть етый проклятый гранит науки». Он как никто знал, как ему не хватало этого в жизни! У меня же к учебе не было особого рвения. И даже при всем моем стремлении выделиться я, как ни странно, не испытывала никакого восторга за полученную пятерку. Училась честно, без взлетов и драм, спотыкалась и поднималась — как все. Только рьяно отсчитывала, когда же кончится последний, десятый класс? И я стану артисткой! Но все же в душе я мучилась и стыдилась, если получала плохую отметку. И вот пришло время: мы все трое — папа, мама и я — вниманием и любовью окружили «нашаго единственного ребенка» — Машеньку. Все десять лет учебы моей дочери я, не подавая вида, ей искренне сочувствовала. В нашей семье Маша — абсолютно инородное существо: черноглазое, с нежно-розовым лицом инфанты восемнадцатого века. Ей бы носить пышные бальные платья с кринолинами, ездить на светские балы в каретах. Это было просто написано с детства на ее лице. Рядом с ней мы с папой и мамой выглядели милыми сероглазыми русскими крепостными. Но родилась она в двадцатом веке. Так что пляши под дудку своего времени. Учеба — и моя Маша… Тут даже мой папа растерянно разводил руками: «Лель, а можа, бог даст, девычка ще перерастеть, а?» — «Когда же тут перерастать, Марк, котик, ведь уже седьмой класс». Когда открывались тетради и дневники, где стояли жирные отметки, колющие в самую середину родительского сердца, мы переводили испуганный и беспомощный взгляд на это небесное лицо — о, более очаровательного, безмятежного и женственного безразличия нельзя было себе и представить! С каким облегчением мы вздохнули, когда она наконец-то отучилась и, сияющая, принесла нам свой аттестат, в котором мы любовались тремя пятерками: по физкультуре, поведению и гражданской обороне.
Не так давно ей попался мой пожелтевший аттестат зрелости на украинском языке. Смеялась она до слез: «Ну, милые, что ж вы из меня кровь пили все десять лет?! Ты так со мной говорила, мама, я была уверена, что у тебя минимум серебро. Ну, мамочка, ты меня, родненькая, прямо „на лупаты“, прямо „напувал“…»
«Знаешь, Маша, ты не права. Мы ведь все хотели как лучше. Как ты видишь, твоей маме пятерки были не нужны», — теряя юмор, последнее время все чаще и чаще защищала меня мама. Папы уже нет. Жизнерадостная, сильная, дипломатичная мама потихоньку ослабевает, «расходятся швы». Дочь моя медленно, но набирает силы. Сегодня я еще держусь. А завтра? А завтра посмотрим, что будет завтра.
Нет, в жизни самая беспечная и счастливая пора — институт. Не знаю, как бы это объяснил другой человек, с другим характером, а по мне… Никаких домашних заданий на каждый день. Ну никаких! Поначалу я испытывала даже страх: как же это так? Но к таким новшествам привыкаешь моментально. Экзамены — в конце семестра, аж через полгода! Хочешь — конспектируй лекции педагога, а хочешь — не конспектируй. Сиди на занятиях, делай умный вид, преданно глядя преподавателю в глаза, а мыслями лети себе куда хочешь, в любую сторону. И жди занятий по главным предметам. А главное — о, господи, уже радостное возбуждение только от одних названий: танец, занятия по музыке, пению, по технике движения и акробатике, пантомиме и гимнастике, истории советского и зарубежного кино. И еще один предмет — музыка в кино. Нет, вы только вдумайтесь — музыка в кино! А встречи с нашим мастером Сергеем Апполинариевичем Герасимовым по актерскому мастерству! Его лекции — это каждый раз ожидание события и обязательно новый рывок к освоению профессии. Так разве ж это не самые счастливые годы жизни? Разве ж не счастье все то, что происходило ежедневно? Оно приносило только радость, никакого насилия над собой. С утра я летела в институт и всеобъемлюще, «тотально» ощущала счастье от точно выбранной профессии.
Кино — магия для всех поколений. И как бы порой ни разочаровывали фильмы, ни обманывали надежд зрителей, люди все равно идут в кино. Идут, надеются и ждут. И, несмотря на то что актером, тем более популярным, становится, ох, как далеко не каждый, молодежь идет, валом валит «в кино», в артисты. Спроси молодого человека: кем ты хочешь стать? И каждый третий ответит: «артистом»!
Так разве нам, пятнадцати юношам и девушкам, приехавшим из разных концов страны, не исключительно повезло? О! О-о! И лучше не продолжать. Потому что все мы, пятнадцать человек, приехали с этим восторженным «о!». И оставались с открытым ртом в таком обалдевшем, экзальтированном состоянии довольно долго, пока каждому из нас в очень мягких тонах не намекнули на слабые места. После мы, конечно, протрезвели, замкнулись на своих недугах, сделали вывод и стали работать над собой. Лично у меня было три недуга. Два — как вирусный грипп, который надо обязательно вылежать: ведь знаешь, что грипп в конце концов пройдет, а вот третий недуг — серьезный, затяжной, похожий на тяжелый костный перелом. Об этих недугах я расскажу.
Начали мы с этюдов. Это, конечно, веселенькое время. Пора открытий нашего интеллекта, полета фантазии, вкуса и воспитания, сообразительности и таланта. В этюде никуда не спрячешься. Тут ты «увесь як на ладони». Ты сам автор этюда. Придумывай любой сюжет, если этюд не на заданную тему. И уж тут каждый хотел всех обойти, выделиться, любым способом вызвать реакцию.
Этюд на заданную тему: вы сидите дома и занимаетесь — уроками, рукоделием, ну, словом, чем хотите. Главное, чтобы ваше занятие было вам близко, удобно и привычно. И вдруг из-за угла появляется мышь. Вот и все. Это — условие этюда. Работайте, фантазируйте. Появляется мышь — что тут такого? Ну ведь, ей-богу, это ерунда. Ерунда? О, об этом можно написать целую «Педагогическую поэму» с анализом азов актерского мастерства. А может быть, и не только азов. Студент приехал из дальней деревни. Приняли его в институт за замечательную русскую красоту, за искренний, чистый и открытый взгляд, за красивый голос, за мощное нутро, которое вроде спит, но если его раскачаешь, попробуй останови! — за весь этот комплекс качеств, которые отличают русского актера от любого другого. Ну и давай занимайся, живи в этюде тем привычным, родным, чем жил у себя дома. Привнеси новое, свое, самобытное. Ничего подобного. Студент обязательно до того, как увидит мышь, сидит в самой изысканной светской позе, которая «вашему кино» и не снилась. Он сидит с усталым лицом давно ничему не удивляющегося человека. Обязательно с книжкой, изящно изогнув руки и оттопырив мизинчик. Как будто у себя в деревне он только и делал, что, удобно развалясь на софе, читал Байрона. А городские… Перед выходом второго действующего лица, «грызуна», исступленно готовили обед или рьяно стирали белье, то и дело откидывая со лба непослушную прядь, мол, ох уж, эта тяжкая женская доля… Как будто в городе только и делали, что занимались стиркой и хозяйством. А сама такая тоненькая, прозрачная, с нежным «тургеневским» лицом, высоким голосом.
Как же мы все хотели продемонстрировать абсолютно противоположное тому, что было нам дано природой! Мы искусственно расширяли диапазон своих данных. Ребята молниеносно вспрыгивали с диванов на шкафы, изображая испуг, думая об эффектном прыжке, и совершенно забывали о мужской выдержке и хладнокровии. А девушки, вооружившись палками и ножами, бесстрашно шли на врага. Инстинкты, эмоции, бешеная молодость перекрывали дремлющий разум. Как, наверное, интересно было за ними наблюдать мудрым и опытным учителям. Они понимали наши запутанные характеры, которые мы сами же запутывали, стремясь скорее стать взрослыми, оригинальными, необыкновенными. В терпеливом ожидании, незаметно, наши учителя потихоньку нас оформляли и шлифовали. И вдруг иногда кого-то из нас немые рамки этюда сковывали, чьему-то темпераменту уже маловато было «ох» или «ах». И тогда вырывалось громкое и грубо-неграмотное: «Ах, мыша!»
Мышь — существительное женского рода, единственного числа, в конце после шипящей — мягкий знак. Примеры: вещь, брешь, речь. Ошибка грубая. И занятия по мастерству делали крутой поворот. Речь уже шла о важном звене в цепи актерского мастерства — об образовании. Мы испуганно притихали. И каждый сосредоточенно думал: сколько его еще впереди ждет проколов. Вот тебе и «мыша».
Так вот, с этими этюдами и связана моя первая неувязочка. Дело в том, что вся предшествующая жизнь ни разу не могла подсказать мне ни одной темы этюда. Нет, в голове сюжетов уйма, но ни один из них не вписывался в свою новую жизненную обстановку. Ну что взять из военного детства? Я была маленькая и ничего исключительного в своем детстве не видела. Все так росли в войну. Это сейчас, оглядываясь, понимаешь, как это страшно и несправедливо. Дальше. Сюжет из школьной жизни? Что ж это, хочешь быть взрослой и опять превращаешься в ученичка? А еще что? Сцены из фильмов. Копировать других артистов на курсе умели все. Так вот, как задали нам этот этюд с мышью, сидела я ни жива ни мертва — вдруг вызовут на круг продемонстрировать. И это я? Я, которая ничего не боялась, просят не просят — лезла выступать. В чем же тут дело? Мышь… Мышь… Ну как мне ее испугаться? Я их столько перевидела, этих мышей и крыс, — никакого страха у меня перед ними не было, ну никакого. Что мне крысы, а тем более мыши, если мы, харьковские дети, привычно и спокойно проходили мимо обледеневших трупов повешенных, качающихся неделями на ветру? Сделать вид, что обрадовалась мышке-норушке как старому дружку… Скажут, она с приветом. У меня даже родилась отчаянная мысль — привезти с собой в институт в тряпке какого-нибудь огромного кота, и как только мне зададут вопросик: «Ну, а как ваши дела с мышкой?» — «Мои?» — спрошу я интригующе и как швырну кота на середину аудитории — вот это да! Вот это эффект! Но какой же кот будет час добираться на трамвае, а потом тихо сидеть в тряпках в аудитории и ждать своего звездного часа… Этюды меня здорово подкосили. И только один раз счастливый случай принес успех. Тогда уже кончились немые этюды, и мы сами себе писали тексты, придумывали роли. Однажды на уроке Тамара Федоровна Макарова учила нас есть, интеллигентно манипулируя вилкой и ножом. Почти все мы приехали из деревень и провинциальных городов, выросли в лишениях. Думаю, что не во всех домах была обеденная сервировка — ножи, вилки, салфетки и так далее. А жизнь ведь становилась все лучше и лучше. И такой урок для нас был очень кстати. Ну, а лично я была в восторге от этого урока. Всю жизнь я мечтала есть за большим длинным столом. Еще с детства бабушка — мамина мама, Татьяна Ивановна, — рассказывала мне, как они с дедушкой вдвоем обедали за большим столом, отдельно от детей, как за ними красиво ухаживала прислуга. За столом они обсуждали «планы и бюджет семьи». А в конце обеда обязательно «самоварчик, булочки, бараночки, чаек, сахарок». Но все это слова, теория. Одно дело — слышать, другое — увидеть. И вот я прямо заболела «большим столом» после того, как увидела в одном фильме: «он», в смокинге, с бабочкой, сидит на одном конце стола, «она», в белой пене кружев, метра на три от него, на другом конце. Они переговариваются о том о сем, и так незаметненько в левой ручке — вилочка, в правой — ножичек. И этих вилочек — сразу несколько штучек, и ножичек тоже не один. Интересно, зачем им двоим столько вилок и ножей? Ведь этого хватило бы на большую семью. У нас в доме я всегда помню один нож и три вилки. И только, кажется, на день рождения папы, когда я была в десятом классе, сотрудники Дворца пионеров подарили нам набор мельхиоровых вилок и ножей. В то время только стали появляться послевоенные мельхиоровые наборы.
Так вот, мы со студенткой Дашей Смирновой, которая очень удачно снялась в фильме «Иван Бровкин», придумали этюд — непринужденная беседа за завтраком. Я должна сказать, что мы работали приборами так сосредоточенно и так правдиво разжевывали хрустящую капусту, что напрочь забыли о написанных репликах и выпаливали из себя что-то такое, что вызывало веселую реакцию. Наш этюд имел успех. Вот тогда бы и сделать вывод, что в кадре самое главное — физическое, целеустремленное действие. А слова сами лягут органично и легко. Но…
И еще был один прокол. На сей раз по общеобразовательному предмету. Тамара Федоровна однажды заметила мне, что я часто морщу гармошкой лоб и хорошо бы за этим следить. Я приобрела маленькое зеркальце и ежеминутно проверяла состояние своего лба. «Ты знаешь, как только у нас в университете прошла первая лекция по политэкономии, — писала мне самая близкая харьковская школьная подруга, — я тут же подумала про тебя. Постарайся не нервничать. Я тебя знаю. Ты сразу ничего не разберешь, но не паникуй. Все постепенно…» Ах, как же хорошо она меня знала. После первой же лекции по политэкономии я взглянула на свой лоб — на нем образовалась такая «трехрядка», что не загладишь ее, не зашлепаешь. Политэкономия… Политика и экономия… Как мне совместить эти два понятия? Что такое для меня тогда, в семнадцать лет, означала политика? Это — папа, который защищал нас от фашистов, чтобы наша страна победила. И еще я знала, что есть война холодная. Война — это ужасно. Но при холодной хоть как-то, но можно жить. А при войне горячей — умираешь. Дальше. Экономия. Экономия — это мама, у которой находились все семейные деньги. Она должна была их экономить на черный день. У меня все логично сходилось: на случай политического бедствия — экономия тут как тут. Но то, что я услышала на первой же лекции… Я была просто потрясена обилием терминов, каждый из которых в отдельности я должна была расшифровывать с помощью словаря. Это непонимание нового языка меня жутко унижало, подчеркивало ограниченность моих возможностей. А ведь, казалось, все при мне: руки, ноги, голова, интуиция, хватка, умишко… То-то и оно, что умишко. Не схватить умишком этого нового языка. Я отдавала себе ясный отчет — в глазах милого, доброго, сверхумного преподавателя я выгляжу полной идиоткой. Какое у него в глазах было сопереживание! Однажды он меня оставил после лекции: «Может, я могу вам как-то помочь? Вам нужно вытянуть хотя бы на тройку». Я так искренне расплакалась. Просто от его доброты. Он понял мою неприспособленность к такому роду мышления, и терпеливо, простыми словами, как на пальцах, объяснил общие, главные положения этого предмета. И, представьте себе, я потихоньку стала «чуковнеть». Эх, папочка, миленький, это точно — «жисть есть борьба».
Первые учебные съемки. У меня их было мало, но присутствовать, наблюдать мне очень нравилось. Все так интересно, так ново. Одному студенту на крупном плане никак не удавалось заплакать. Режиссер, тоже студент, и уговаривал его, и покрикивал, и сам плакал. А у актера — пусто, нет ничего того самого, нужного. Подходит к актеру оператор, тоже студент, близко подносит к лицу экспонометр, вдруг актер засуетился, испуганно отшатнулся от этого маленького черного прибора: «Вы что, ребята, зачем же так? Не надо, не надо, я сейчас и без него, без этого. Не подносите мне эту штучку… Все, все, я уже сейчас — давайте, я…» «Мотор!» — и слезы не заблестели, а градом полились по щекам. В этих «слезах» самое интересное — таинство актерской природы. Ведь никакими силами молодой человек не мог прийти в нужное состояние. И вдруг от черного приборчика все произошло. Как в анекдоте. Но эта история не из области анекдотов. Она куда сложнее. Все это время непрофессиональный актерский организм болел, соображал, метался, как в бреду. Ну как же мне, здоровому, девятнадцатилетнему, веселому, беззаботному детине, на глазах у всех перестроиться и… это… такое говорили слово… А! «Перевоплотиться и заиграть!» Да сразу попасть в пик, в слезы — настоящие, мужские и искренние. Все, что проделывал с ним режиссер, проникало в его актерский организм еще бессознательно. Режиссер его разминал, месил, топтал, готовил. И вдруг этот черный маленький аппарат в руке оператора сыграл роль катализатора и ударил по сознанию. «Неужели я такой тупой, такой бездарный? Мне уже помогают каким-то прибором. Ага, вот они уже все сговорились. Точно, говорят, в кино всякие махинации с артистами проделывают. Ребята, милые, стойте — я же хороший артист! Я вам сейчас без всяких ваших штучек докажу!» И доказал. Только тогда он еще не осознавал, что это режиссер ему помог. Режиссер его размял, разогрел, подготовил. Это через время актер будет самостоятельно готовить свой организм к таким важным, сложным сценам. Он будет мучить сам себя, теребить всех вокруг, не спать ночами, а потом: «Мотор!» — и потекут самые счастливые минуты. И… головокружительная пустота от полнейшей потери сил, как, наверное, бывает после восьми раундов в боксе.
Как мы мечтали сниматься! С какой надеждой смотрели в глаза ассистентам режиссера, которые появлялись у нас на этаже. Сейчас это явление частое. В наше время снималось не много картин. А молодость более раннего поколения прошла вообще в безнадежном и мучительном периоде малокартинья.
С какой бело-розовой завистью я смотрела на молодую актрису Аллу Ларионову, о которой говорила вся страна! В десятом классе мы восхищались ее ролью в фильме-былине «Садко».
«Где тебя найти, красавица?» — спрашивал Садко. И мы, девочки, красивым, грудным голосом Аллы Ларионовой отвечали: «Коль захочешь — найдешь». И вдруг фильм «Анна на шее». Успех колоссальный! У всех на языке ее имя. Все в восторге! И вот уже пошли небылицы, легенды. Вот она уже погибла. И мне из Харькова: «Узнай, сообщи, весь Харьков на ногах!» Фильм «Анна на шее» принес ей фантастическую популярность, всеобщее восхищение и любовь. Я была свидетельницей всего лишь нескольких актерских судеб с таким феноменальным взрывом популярности. Алла Ларионова… Волнующий голос, умение быть мягкой и обаятельной. Умение быть на экране естественной. Это так редко. Бывает актриса красива, но лучше бы молчала и только улыбалась. А бывает, лицо красивое, а улыбка противопоказана. В Алле Ларионовой было все. Тогда, будучи студенткой, я еще не знала, что пройдет время, и мы будем работать вместе в концертах, ездить по стране. Я узнаю и полюблю ее как очаровательного и доброжелательнейшего человека, от души радующегося успеху своего коллеги. А это качество совсем бесценное.
Во время ее успеха в фильме «Анна на шее» я была зрителем. Я видела только внешнюю, блестящую сторону успеха — поклонение, цветы, аплодисменты, «охи» и «ахи». Я была среди тех, кто видел только то, что видно. И не предполагала, не представляла ни с какой стороны, что ровно через три года сама окажусь в эпицентре успеха. Но уже не как зритель. А как виновник этого круговорота, этой карусели. Увижу и почувствую все изнутри. Но впереди еще три года.
А сейчас я существую в прекрасной, самой счастливой и беззаботной студенческой поре. Наверное, истинное, скрытое счастье таилось еще и в такой преходящей шутке, как молодость. Когда живешь только будущим. И мы шли дорогами, которыми никогда не предполагали идти.
Все «прэкрасно»! Если бы не та моя самая затянувшаяся болезнь — безуспешная борьба с харьковским акцентом. С утра до вечера я редуцировала все слова в предложениях, с утра до вечера сидела наедине со своими упражнениями и смотрела на них с мольбою и отчаянием: «Ну, ларчик, ну, откройся, миленький, скажи, в чем твой секрет?» И в отчаянии сотый раз бубнила:
На мели мы лениво налима ловили,
Для меня мы ловили линя.
О любви не меня ли вы мило молили
И в туманы лимана манили меня!
И так десятки раз. Кто, кого, куда манил? И сюжета не понимаешь. И никаких тебе видений, картинок, сценок. Хотя, казалось бы, и лиман, и Лини, и любовь, и туман… Но ничего. Сплошная долбежка. Тупое, бездарное, безнадежное занятие.
Дольше всех на курсе я боролась со своим акцентом. Ну что ж, харьковское — значит, отличное! Отличное от всего остального. Потихоньку в роли я научилась избавляться от этого говорка. Сейчас, если очень захочу, в общем, могу обмануть и в роли, и в быту. Но в роли — это в роли. А в быту не делаю этого. Так бывает: набегаешься за день, и вдруг телефонный звонок. Звонок — это всегда напряжение, всегда неизвестность, потому спрашиваешь отрывисто и сухо: «Да, алло!» И в ответ: «Адну минута-ачку, эта Люда-ачка? Эта Ала-ачка. Прывет с Харькова. Как там твои Марк Гаврылович и тетя Леля?…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.