XI

XI

Общей героинею обоих романов была Alexandrine Корсакова, по-домашнему Саша, старшая из двух еще незамужних дочерей Марьи Ивановны. Она была не только красавицей, как ее старшие сестры, но и самобытной натурой. Мать говорит о ней: «elle a du caract?re»[243]. В 14 лет она все шесть недель поста упрямо ест только пустые щи и кашу, хотя все в доме едят и рыбу; тогда же, наслушавшись рассказов иерусалимского патриарха, она в шутку заявляет, что уедет в Иерусалим, и мать, пересказывая эту шутку в письме, прибавляет: «И уверена в Саше, – если бы она твердо предприняла, верно бы сделала». А два года спустя, живя поздней осенью в деревне с дочерьми, Марья Ивановна писала оттуда Грише: «Скажу тебе об Саше: достойная крестница своего крестного отца (ее крестным отцом и был Григорий Александрович). Третьего дня после ужина вышли мы на крыльцо. Ночь бесподобная, светло, тихо. Говоря об разных разностях, зашел разговор об страхах. Я Саше пропозицию: «Дойдешь ли ты до церкви? Если дойдешь, я даю сто рублей». – «Иду, право иду!» – «Полно врать!» – «Даете ли сто рублей?» – «Даю». Пошла, оделась. «Ну, маменька, я иду». – «А чтобы мы знали, ты оставь на могиле платок, я за ним пошлю». Мы прежде думали, что она шутит. Отправилась наша Саша. Акинфиев издали пошел смотреть. Я послала, погодя довольно время, Дугина и сто рублей проигранных. Он ее встретил на половине дороги, пошел на погост, взял платок, на который она положила даже камушек, чтобы ветром не унесло». Марья Ивановна признается, что она ни за какие деньги не пошла бы ночью на кладбище. «Я уверена, если б московские сочинители узнали бы храбрость 16-летней девчонки, то есть Жуковские, Шаликовы с братией, – верно бы написали балладу».

В 1821 году, когда разыгрался первый роман Саши, ей было всего 18 лет. Но Марья Ивановна была рачительная мать; притом позднее девичество и, в конце концов, вовсе не блестящий брак Наташи предстояли тревожным предостережением; поэтому можно поручиться, что Марья Ивановна при первой же возможности не положит охулки на руку, особенно если представится блестящая партия. Хотя она до сих пор и не имела большого счастия в уловлении женихов для своих дочерей, но она столько раз практиковала это искусство, что, конечно, приобрела в нем большую опытность.

И вот случилось, что в конце 1821 года, то есть чрез несколько месяцев по возвращении Марьи Ивановны с дочерьми из-за границы, появился в московском свете самый блестящий из женихов, о каком только могла мечтать для своей дочери самая любящая из матерей типа Марьи Ивановны. Это был молодой граф Николай Александрович Самойлов, второй сын екатерининского генерал-прокурора. Он рано начал службу под начальством Ермолова, участвовал в его персидском посольстве 1817 года и затем несколько лет безвыездно оставался при Ермолове; теперь, вернувшись с Кавказа, он только что (в августе этого 1821 года) был назначен флигель-адъютантом при государе. Красавец и кутила, «Алкивиад того времени», наследник громадного состояния (ему принадлежало, между прочим, м. Смела), он был в жизни сущим младенцем и по врожденной мягкости характера легко поддавался чужим влияниям. Еще жива была его мать, по происхождению Трубецкая, женщина энергичная и жесткая в противоположность сыну; его слабая воля была беспомощна пред непреклонной настойчивостью матери. Как раз теперь его сыновняя покорность подвергалась жестокому испытанию: мать требовала, чтобы он женился на красивой и очень богатой девице Пален, которая ему не нравилась. В таком настроении Самойлов приехал в Москву, и здесь влюбился в Александру Корсакову. Скажу заранее, что, несмотря на все усилия, приложенные Марьей Ивановной, – усилия пламенные и героические, – из этого романа ничего не вышло, что Самойлов, в конце концов, уступил-таки настояниям матери и женился на Пален, и что, наконец, этот брак был очень несчастлив, как и следовало ожидать.

Внешний ход романа нам совсем неизвестен; зато сущность возникшей здесь драматической коллизии и психика действующих лиц изображены в одном из писем Марьи Ивановны с такой наглядностью и экспрессией, которые сделали бы честь романисту. Она намеревалась только рассказать – и попутно нарисовала художественные портреты, прежде всего – самой себя, потом Самойлова и Саши. Можно сказать, что страстность хотения сделала ее поэтом.

Письмо писано Григорию Александровичу, 28 февраля 1822 г.; пишет Марья Ивановна из Ельца, куда она только что приехала с Сережей и обеими дочерьми, Сашей и Катей, чтобы погостить у Наташи, муж которой стоял здесь со своим полком.

«Милый друг, родной мой Гриша. Я уверена в доброй твоей душе, что совершенно примешь участие в своей крестнице. Я все тебе теперь расскажу, как что было с начала и до конца.

«Ты верно то же видел, что и я, – что Самойлов Сашу отличал против других. Это было очень ясно, разве слепой П.И. этого бы не приметил. Первое мое дело было, чтоб Саше дать всю мою доверенность. Я ей всякий день говорила (и) успела в ее откровенности ко мне. Она столько была благоразумна, чего бы я от нее не ожидала; но что, милый друг Гриша, мне стоило слез втихомолку, это я одна знаю. Всякое утро я сама была не своя. Много мы с Самойловым говорили обиняками, я понимала, что он мне говорил, также и я ему отпускала порядочно не в самую бровь, а в самый глаз. В понедельник вечером стоит он у камина после ужина – Саша тут. – Самойлов стоит повеся нос. – Граф, отчего вы так грустны? – «Ехать не хочется». – Мне кажется, что вы сами не знаете, чего вы хотите. Граф! сколько раз я вам говорила d’?tre confiant, de n’?tre m?fiant[244]! Я уверена, что вы такой, как я, еще в жизнь вашу не находили. – «C’est juste»[245]. – Послушайте, граф Самойлов, я хочу вам говорить (с) открытой душой. Пора нам снять с себя маски. Si je veux vous parler, c’est vous m?me qui en est cause, l’assiduit? que vous avez pour ma fille A., la confiance que vous avez pu m’inspirer, me donnent le droit de vous parler ? coeur ouvert[246]. Я б хотела знать, чем это кончится? – Саша ту минуту ушла вон. Он стоит у камина, точно остолбенел – слезы катятся, – а я говорю дрожащим языком – сердце замирает, руки трясутся; но как я увидела его слезы и его фигуру, это мне дало еще больше смелости с ним говорить. – Я полагала, что вы честный человек, человек с правилами, – какое же ваше намерение насчет моей дочери? Любовницей вашей она быть не может, мезалианса между вами и ей ни на волос нет. – Самойлов: «Вы знаете, что у меня есть мать, мне надо к ней писать». – Я знаю, что ваша мать никогда на это не согласится, потому что она положила себе в голову вас женить на графине Паленше. – «Не полагаете ли вы, что у моей матери нет никаких чувств? Je t?cherai de la fl?chir». – M-r le comte, vous auriez d? penser avant ? tout ce que vous avez fait, et non rendre le malheur dans la famille[247] Я вам божусь счастьем моей дочери, что все это время я не знала дня себе покойного. – «М.И., jamais je n’ai entendu s’exprimer de cette mani?re»[248]. – A сам стоит истинно точно истукан. – Помилуйте, граф, – что я плачу – я женщина, вы-то мужчина. – Самойлов: «Верьте мне, что я честный человек; божусь вам, если я не имею правил честного человека, то я недостоин носить имя Самойлова. Время вам докажет, que je suis un homme d’honneur»[249]. – Я вам очень верю. – «Послушайте, М.И., если б была (здесь) моя мать, я бы сейчас женился». – Да я от вас этого теперь не требую, я скажу вам, милый граф, что я вас вижу в последний раз. Мало сказать, что я в вас обманулась, – знаю, что этого несчастья я в век мой не оплачу. Я уж не говорю об себе, – за что вы ее компрометировали? – «Нет, я бесчестным человеком никогда не был». – Я не знаю, что вы были, а что вы есть – то я знаю. – Le refrain[250] – плачет горько. Я встаю со своего стула: прощайте, граф. – «Нет, М.И., позвольте мне завтра у вас быть», – взял мою руку, плачет над ней. Опять села, опять поговорка. – Что я выиграла вашим здешним присутствием? Вы уезжаете, оставляете мне все на плечах – вашу матушку, графиню Бобринскую, которая всех фельдъегерей вы думала, княгиню Гагарину. Как я на них буду смотреть? вы сами войдите в мое положение. – «М.И., что же вы думаете обо мне?» – Граф, мне смерть грустно; от роду со мной подобного несчастья не случалось. Я доказала, что я не интересантка: трех дочерей выдала, не искала богатства, а желала им только совершенного счастья; и в доказательство божусь, что не знаю, что у вас есть. Что вы – граф, меня это не удивляет, мне все равно, только была бы она счастлива. – «Я вам сказал, больше говорить не могу; если б моя мать была здесь, то завтра бы было все кончено. Не думайте обо мне так мерзко». – Мне уж он стал жалок своими слезами; божусь, никогда не видала человека этак плакать; стоит у камина, разливается. – Право, пора уж спать – 3 часа. – Обнялись мы с ним. – «Завтра вы мне позволите придти?» – Приходите.

«Это было во вторник. Я хотела ехать в ночь в 5 часов – он меня уговорил, и я поехала в середу утром. В Тулу я приехала в 9 часов вечера, в четверг, а он нас догнал в Туле в четверг в 12 часов ночи. Не видались (т. е. ночью). Поутру в пятницу явился ко мне: «Вы мне позвольте ехать с вами». – Милый, послушайте, эта дорога нас еще больше сблизит. – «Если б мог, я бы ни на минуту с вами не расстался». – Вы не забудьте, какую вы клятву дали Саше, – vous avez jur? par les cendres de votre p?re[251]. Ну, если вы не воротитесь, так как вы есть, что с вами делать! мало меня на виселицу повесить.

«Он в Ельце остановился в Собрании, я – у Акинфиева. Послала я Сережу за ним звать обедать. С понедельника до четверга он все так же был с утра до вечера у нас. Один день Саша была больна головой, вечер весь была у себя в комнате; надо было видеть, что был Самойлов! После ужина остаемся мы с ним двое; он садится возле меня. «Скажите, Бога ради, что делается с Александрой Александровной?» – Я ему сказала? Ах, милый, куда тяжело расставаться! Скажите, милый, чистосердечно, – я уверена, что вы писали к вашей матушке? – «Писал». – Это все будет пустое. Граф. Пален у ней сидит крепко в ее намерениях. – «Да разве я кукла или ребенок? Нет, М.И., я вам клянусь comme un homme d’honneur et par tout ce qu’il yade plus sacr? – depuis que j’existe, jamais je n’ai eu de sentiment pareil[252]. Дайте вашу руку». Он мою взял, прижал и поцеловал. А тот день, что он поехал, 24 февраля, говорит он Саше, что он хотел бы с ней поговорить про свою мать, но всего он не смеет. Несколько раз начнет, и замолчит. Саша ему говорит: «Это, право, скучно. Да говорите». Наконец решился. «Мать моя непременно хотела, чтобы я женился на графине Пален; я ей, бывши в Петербурге, сказал, что не хочу. Нельзя жениться, когда не имеешь никакого чувства к тому человеку. Я не хочу обманывать: знаю, уверен, что она не согласится. Получа ее письмо, я сказал вашей маменьке, что я ей дам ответ. Если моя мать не будет согласна, то я буду просить генерала Ермолова, чтоб просил государя о позволении мне жениться. Я писал к своей матери, начал тем, что прошу позволения, а если она не будет на это согласна, то я ее извещал о своем намерении». Apr?s cel? il lui dit: «M-lle Alexandrine, dites, vous m’appartenez?» – C’est dr?le, ce que vous me demandez. C’est vous qui devez le savoir. – «Oui, je suis persuad? que vous serez ? moi et n’appartiendrez ? personne autre»[253]. – Как он прощался, от роду не видала никого, qu’on puisse ?tre ?mu comme lui, pleurant, mais comment? – ? chaudes larmes![254] Из комнаты не вышел, а вывалился, вечером в два часа».

Тем дело и кончилось. Самойлов возвращался на Кавказ, и Марья Ивановна имела все основания сомневаться в успехе своего дела. Мы узнаем еще, что, расставаясь, он Богом просил ее писать к нему, говорил, что будет стараться приехать как только можно скорее, даже будет проситься в курьеры. Что Марья Ивановна не преувеличивала его взволнованности, это доказывают два его письма к ней, копии которых, переписанные Сашей, она послала сыну. Он действительно плакал при разлуке; а три дня спустя он писал ей с дороги (по-французски): «Если бы вы могли представить себе, как одиноко я себя чувствую! До сих пор не могу привыкнуть к мысли, что мы более не вместе, и часто, проснувшись вдруг, я спрашиваю у слуги, сидящего возле меня: «Марья Ивановна впереди?» на что он неизменно отвечает смехом, а я снова погружаюсь в мои печальные мысли, от которых меня отвлек было сладкий сон». Марья Ивановна была этому письму «мало сказать, что просто рада, а безмерно». Она пламенела не меньше его, ее «душа и сердце теперь заняты» этим делом «сверх головы». Она взвешивает шансы: весь вопрос – в согласии матери; об остальных его родных и о его опекуне графе Литта нечего беспокоиться, дело можно решить и без них; о гр. Литта она даже в шутку спрашивала у Самойлова, он подтвердил, что голос опекуна для него не будет иметь значения. Григорий Александрович в своих ответных письмах, по-видимому, упрекал мать, что дело с их стороны велось неправильно, – что она и Саша делали слишком много авансов Самойлову и не сумели внушить ему доверия к себе. Марья Ивановна оправдывалась: «Это правда, что я ему начала говорить прежде (т. е. первая); я его в этом не совсем виню – он после мне сам отдал справедливость, что я ему говорила и что я ничего дурного в этом не сделала…» И Саша ни в чем не виновата: «Я знала все, что он ей говорил, она меня слушалась, все мои наставления исполняла в точности»; а что он недоверчив, это правда: он действительно все время присматривался к Саше, хотел ее узнать короче, и он сам говорил ей (М.И.) несколько раз, что он света совсем не знает, с людьми почти не жил, и это делает его недоверчивым. «Раз мы с ним разговорились: – Скажите правду, Самойлов, что вы обо мне думаете? Я уверена, что вы не имеете никакого чувства касательно родства. – «Я одно вам скажу: с тех пор, как я на свете, вы – первая, которая меня так балуете. Вот как я жил до сих пор: родился необыкновенной величины, только что начал говорить – меня отдали в пансион, я не знал почти ни отца, ни матери, после отдали меня в артиллерию, потом попал к Ермолову, а теперь к Вам, – и это в первый раз в моей жизни, что я могу сказать, что я живу. И вы меня балуете. Не хочу скрывать, что я в первый раз себя чувствую счастливым, как никогда». Марья Ивановна признавалась, что она, может быть, чересчур баловала его: «Дуняшка мне говорит: М.И., вы, право, больше влюблены в него, чем Саша», и она кается: «Признаюсь тебе в моей слабости к нему: ну, страх люблю. Впрочем, это не новое: Акинфиев не дал мне времени в себя влюбиться, а Волков, Ржевский – в обоих так вляпалась, что по уши». Она влюблялась, вероятно, во всякого молодого человека, которого ей очень хотелось женить на своей дочери; так преломлялась в ней страстность желания.

Любопытно, что, обещав Самойлову держать втайне свои интимные переговоры с ним, она не только немедленно и со всей подробностью сообщила их Грише, но точно такие же три письма, как приведенное выше, послала еще дочери Софье, сыну Сереже и своей любимой племяннице Марье Дмитриевне Ралль, и объясняла свой поступок так: «Я обещала Самойлову, что все то, что мы говорили, останется между нами тремя; мне бы должно точно молчать, давши честное слово ему, но не могу, потому что вы мне все равно, что я». И даже поручала Грише дать прочесть ее письмо ее любимой приживалке, Марье Тимофеевне: «Я знаю, что это у нее умрет, а ей моя доверенность послужит вместо лекарства».

Вот и все, что мы знаем об этом романе. Героине он, видимо, обошелся не дешево: в начале октября П. Муханов писал своему приятелю, что Alexandrine Корсакова была отчаянно больна нервическою горячкою, но теперь выздоравливает[255]. Самойлов в 1825 году женился на Пален. Их благословили к венцу Александр I и имп. Мария Федоровна, устроившая для молодых и блестящий бал в Павловске, в Розовом павильоне. Невеста, наследница громадного состояния графа Литта, была, по словам историка, «красива, умна, прелестна, обворожительно любезна», но и столь же легкомысленна. Молодые прожили вместе лишь год и затем навсегда расстались. Самойлов умер в 1842 году бездетным, и с ним угас род Самойловых[256].

Поделитесь на страничке

Следующая глава >